ия. Он видел омегу у газетного киоска. Тот, как и все, не заметил его. Или, может, заметил и не захотел признать? Неважно. Мирослав продолжал идти, и когда его взгляд скользнул по военному альфе — тому, кто тоже стоял и, казалось, был частью той же тени, он почувствовал напряжение. Не какое-то очевидное, нечто резко заметное, а вот именно это напряжение, которое лежит между ними, как невидимая граница, которую он не должен пересекать. В их взгляде была тишина, как у людей, которые знают друг друга слишком хорошо и слишком много. Это была не случайная встреча. Это было знакомство.
— Доброе утро, товарищ, — сказал Мирослав, и его голос не дрогнул.
Он чувствовал, как эти слова вырываются, как они крепко захватывают пространство, но при этом звучат спокойно, даже холодно. Он не боялся. Или, может, боялся, но не показывал этого.
Альфа молчал, но в его взгляде был не страх, а нечто другое. Кивок — он был таким мелким жестом, таким малым движением, что это больше походило на согласие, на понимание.
«Ну вот и познакомились», — подумал Мирослав, когда его взгляд окончательно встретился с его глазами.
Это был первый шаг. Не столько по отношению к нему, сколько к самой ситуации. Мирослав знал, что, возможно, этот взгляд будет иметь последствия.
Николай, шедший рядом, заметил это. Но его лицо было все тем же, как и прежде. Голос у него был сухим, как будто он всё уже знал и был готов к последствиям.
— Ты слишком играешь в открытые карты, — сказал он, сдерживая осуждение, но оставляя в голосе нечто, что можно было бы назвать сожалением или недовольством.
— А у меня был выбор? — ответил Мирослав, не поворачиваясь к нему.
Он знал, что Николай не предложит другой альтернативы. Они оба понимали, что больше нет пути назад.
Они вошли в больницу, и Мирослав почувствовал, как его тело наконец-то расслабляется. Но эта легкость была только на поверхности. Внутри же что-то все ещё продолжало сопротивляться, и не было никаких сомнений, что сегодня их проверка начнётся по-настоящему.
Глава 28План: точка невозврата
Москва куталась в промозглый, липкий вечер, как в старый, выцветший плащ. Город выдыхал чёрный, глухой воздух, сотканный из сырости, дыма и усталости прожитого дня, и этот воздух, пропитанный влажной гарью, впивался в кожу, тяжело оседал в лёгких, будто заставляя человека дышать медленнее, осторожнее, сдержаннее. Фонари отражались в маслянистых лужах, разбросанных по тротуарам, словно разбитые зеркала, в которых можно было увидеть лишь размытые тени, напоминания о чём-то потерянном, уже недоступном.
Мирослав вышел из здания больницы, шагнул в эту вязкую темноту, где тени от фонарей были длиннее, чем обычно, где звуки города звучали глухо, словно кто-то приглушил их невидимой рукой. Его шаги казались слишком отчётливыми, громкими, будто кто-то незримый внимательно слушал, отсчитывал каждый его шаг, взвешивал, подбирая нужное значение. Поздние пациенты, завернувшись в длинные пальто, покидали больницу, их лица тонули в полумраке, в желтоватых огоньках сигаретного дыма, в тех мельчайших движениях, которые выдавали усталость и безразличие. Они не смотрели на него, но он чувствовал их молчаливое присутствие, эту зыбкую невидимую преграду между ним и всем остальным миром.
Он сжал в кармане халата клочок бумаги. Он ощущал её пальцами, тонкую, почти невесомую, но с тяжестью, равной целой жизни. Бумага была смята, её края скомканы, и в этом жесте было что-то отчаянное, как будто сжимающий её пытался смять не только бумагу, но и сам смысл написанного, стереть его, сделать несуществующим. Список «неугодных». Люди, чьи имена означали теперь не просто судьбы, но приговор. И он, человек, который до сих пор считал, что может быть просто врачом, теперь держал в руках чужие жизни, пусть даже он не выбирал быть их судьёй.
Он вглядывался в ночь. Ещё можно было развернуться, сделать вид, что ничего не изменилось. Выйти на дежурство завтра, беседовать с пациентами так же, как раньше, отмечать в карточках ровность пульса и симптомы хронической усталости, которая была не болезнью, а состоянием всей страны. Можно было просто оставить всё это — эту бумагу, этот день, этот страх, эту игру, в которую его втянули, не спрашивая, хочет ли он в ней участвовать. Можно было бы…
Но он не сделал шаг назад.
Потому что теперь у него не было прошлого, не было безопасного вчера, не было того человека, который мог бы без страха вернуться домой, сняв халат, налить себе чай и слушать за окном дождь, не подозревая, что за ним следят.
Теперь была только ночь. И эта ночь, казалось, заговорила с ним.
Ветер едва тронул его волосы, словно намёком. Лёгкий холодок пробежал по коже, как касание невидимой руки. Город молчал, но это было напряжённое молчание, выжидательное, пропитанное тайной, которую вот-вот раскроют. Где-то вдалеке кто-то захлопнул дверь автомобиля. Где-то залаяла собака, и её лай был глухим, отдалённым, чужим. Где-то в соседнем дворе омега быстро шагал к подъезду, поднимая воротник плаща, боясь задержаться на улице в такое время.
Мирослав поднял голову, вглядываясь в свет фонарей, в эти тонкие линии, разрезающие темноту, в этот едва различимый узор теней.
Он уже сделал свой выбор.
Не потому, что хотел. Не потому, что был готов. А потому, что выбора у него, в сущности, не было.
Ночной воздух был густым, тяжёлым, словно в нём растворилась сама тьма, осевшая на город липким слоем напряжения. Влажный холод пробирался под одежду, но Мирослав не чувствовал его — не оттого, что не замечал, а потому, что внутри него было что-то более ледяное, чем этот воздух, чем этот ветер, чем сама эта ночь. Всё вокруг будто замерло, задержало дыхание, стало не просто фоном, а частью этой игры, в которую он даже не соглашался вступать, но которая уже сомкнула вокруг него свои невидимые стены.
На углу больницы, в полутени, словно вырезанный из самой темноты, стоял Николай. Он не шевелился, только в его пальцах тлела сигарета, едва заметно мерцая в мраке, словно крошечный отсчёт времени. Он даже не курил — просто держал её, как будто сам её вес, её тёплая тлеющая головка помогала ему оставаться здесь, в этом моменте, в этой секунде, которая могла стать последней для них обоих.
— Ну что, доктор, — произнёс он наконец, его голос был тихим, но в этом спокойствии скрывалось напряжение, будто пружина, готовая разжаться в любую секунду. — Передумал?
Мирослав не ответил сразу. Он посмотрел на Николая, на его усталое лицо, на напряжённую линию плеч, на тень, что падала от него на стену больницы, и понял — это уже не тот человек, которого он знал раньше. Или, может быть, это он сам уже не был тем, кем был вчера. Время будто бы сдвинулось, превратилось в вязкую массу, в которой один день мог вместить в себя целую жизнь.
— Ты знаешь ответ, — наконец сказал он, и его голос прозвучал так, будто он уже знал исход, будто внутри него не было сомнений, хотя они всё ещё цеплялись за края сознания, как когтистые тени.
Николай посмотрел на него долгим взглядом, в котором читалось что-то странное, двойственное, словно он одновременно уважал и сожалел, словно видел перед собой человека, которого хотел бы удержать, но знал, что уже поздно.
— Ты понимаешь, что теперь назад дороги нет? — спросил он, почти буднично, но в его голосе было нечто, что делало эти слова тяжёлыми, словно камни, упавшие в глубокую воду.
— А она была? — Мирослав усмехнулся, но это не была настоящая усмешка.
Скорее, тень её, попытка сделать вид, что он всё ещё может позволить себе иронию.
Тишина сгустилась между ними, как ночь, что окутывала их со всех сторон. Где-то вдалеке послышались шаги, но они быстро затихли, растворившись в густом, вязком воздухе. Было странно, как в шумном городе можно было услышать эту абсолютную тишину, наполненную скрытыми голосами, невидимыми взглядами, тем, что не произносилось вслух.
Мирослав перевёл взгляд в сторону переулка. Тьма там казалась плотной, как смола, но он всматривался в неё, будто пытаясь разглядеть что-то, что могло бы дать ему ответ на те вопросы, что роились в голове. И чем дольше он смотрел, тем яснее понимал — ответов там нет. Там есть только пустота.
— Если ты останешься, они не остановятся, — произнёс Николай, и его голос прозвучал так, будто он говорил это не впервые, будто уже произносил эти слова, может быть, кому-то другому, может быть, себе самому. — Это не просто проверка, Мирослав. Это игра на выживание.
Мирослав не ответил. Он лишь слушал этот голос, чувствовал, как каждое слово оседает внутри него, заполняет его пустоту. Да, он знал это. Да, он понимал. Но понимание не делало этот выбор легче.
В этот момент ветер снова качнул воздух, взъерошил волосы, и Мирослав вдруг подумал, что в этой ночи есть что-то живое, что-то, что наблюдает за ними, дышит рядом, подслушивает их разговор. Он почувствовал, как в груди что-то сжалось, какое-то странное, инстинктивное предчувствие, почти животное ощущение, что он стоит не на мосту, а на краю пропасти, и кто-то невидимый уже вытянул к нему руку, уже готов подтолкнуть.
«Это не игра. Это охота. И я уже не наблюдатель».
Он посмотрел на Николая, но тот уже не смотрел на него. Он смотрел в темноту, туда, где не было ничего, кроме переулка, и в этом взгляде было что-то, чего Мирослав не мог понять. Или не хотел. Потому что понимание делало бы всё окончательным.
Мирослав вздохнул. Он чувствовал, как ночь сжимается вокруг них, как она становится теснее, как город превращается в клетку, невидимую, но не менее реальную.
Он знал, что сделает следующий шаг.
И знал, что этот шаг уже нельзя будет вернуть.
Николай, наконец, делает глубокий затяжной вдох, позволяя едкому табачному дыму наполнить лёгкие, задерживает его там на мгновение, словно смакуя, а потом медленно выпускает в ночь. Дым, извиваясь, растворяется в холодном воздухе, точно так же, как растворяется прошлое — медленно, неумолимо, окончательно. Он не смотрит на Мирослава, а просто устремляет взгляд в бескрайнее чёрное небо, которое растекается над их головами, будто тяжёлый потолок, давящий на мысли, на чувства, на саму реальность.