— Ты говоришь о Карпове?
— Не только.
Ему не нужно было пояснять. Всё уже звучало в этих двух словах.
Мирослав протянул руку, развернул бумагу.
Слова прыгали перед глазами, ровные, официальные, почти стерильные в своей холодной, безразличной формулировке:
Доктор Миргородский, по результатам сегодняшнего оперативного вмешательства, в связи с недостаточностью средств анестезии и несоответствием методики утверждённым медицинским стандартам, будет рассмотрен на ближайшем собрании врачебной комиссии…
Он хмыкнул, не поднимая взгляда, бросил лист обратно на стол.
— Они хотят устроить разбор полётов?
— Нет, Мирослав. Они хотят, чтобы ты стал виноватым.
В тишине эти слова разрезали воздух тоньше любого скальпеля.
Николай присел на край стола, скрестил руки на груди, глядя прямо, не мигая. В этом взгляде не было жалости — только твёрдое, спокойное осознание того, что путь назад уже отрезан.
— Им нужен повод. Официальный.
Мирослав выдохнул, провёл рукой по лицу, откинулся на спинку стула. Ощущение усталости, липкой, пронзающей кости, стало осязаемым. Он взял папиросу, снова затянулся — резко, глубже, чем обычно. Дым обжёг лёгкие, но он даже не поморщился.
— Какого чёрта? Операция прошла успешно.
— Да. Но не для них.
Николай наклонился ближе, его голос стал тише, но от этого не менее угрожающим, не менее точным, чем скальпель на операционном столе.
— Ты спас этого альфу. А он должен был умереть.
Мирослав замер.
Где-то глубоко внутри всё рухнуло, как расшатавшийся каркас здания.
«Что?».
Мир затих, сузился до этих слов, до взгляда Николая, до тяжёлого ощущения, что он пропустил что-то очевидное. Что его руки только что сделали не просто хирургическую работу, а вмешались в ход чего-то, о чём он не был предупреждён.
Николай не отводил глаз. Он ждал.
И Мирослав понимал: теперь ответить придётся.
Николай откинулся назад, скрестил руки на груди, наблюдая за ним с той ледяной терпеливостью, которую могли позволить себе лишь те, кто уже знал истину и ждал, пока её поймёт другой. Мирослав не торопился заговорить. В висках мерно пульсировало, словно кровь внутри тела вдруг потяжелела, стала густой, липкой, слишком медленно продвигаясь по венам. Он медленно выдохнул, проведя языком по сухим губам. Его пальцы, едва касаясь деревянной поверхности стола, невесомо постукивали — ритмично, но с той незаметной неровностью, что выдавала его внутреннее напряжение.
— Ты не просто лечишь людей, Мирослав. Ты сломал чей-то план.
Голос Николая прозвучал негромко, но ясно, будто разрезал вечернюю тишину. Он не утверждал и не сомневался — просто констатировал, будто это было самым очевидным в мире фактом, который просто необходимо принять.
Мирослав усмехнулся, хрипло, коротко. Опустил взгляд, покачал головой.
— Что за чушь? Он был рабочим. Заводским.
Николай не ответил сразу. Он наблюдал за ним, выжидая, когда эта мысль, этот протест, брошенный почти инстинктивно, рассыплется в воздухе, как трухлявая древесина под сильным нажимом. Он ждал, когда первый слой сомнений спадёт, когда тень настоящего осознания начнёт закрадываться в сознание Мирослава, разрушая его прежнюю уверенность в том, что этот день был всего лишь ещё одним днём врачебной практики.
— Ты видел его запястья?
Простые слова. И всё же они прозвучали тяжелее, чем могли бы.
Мирослав невольно напрягся.
Воспоминание всплыло мгновенно, ярко, будто кто-то разорвал занавес и выпустил наружу нечто, что он старательно не замечал.
Следы. Не рабочие мозоли, не царапины от грубой ткани, не грязь, въевшаяся в кожу — нет. Это были отметины. Симметричные, глубокие, впитавшие в себя багровый оттенок старых кровоподтёков. Они не могли появиться от работы. Они не были случайными.
Наручники.
Его глаза медленно поднялись на Николая.
— Он не просто пострадал. Он был «правильной» жертвой.
Слова, которые разрушили последнюю иллюзию.
Тишина внутри кабинета сгустилась, стала ощутимой, вязкой, непроницаемой. Будто даже воздух между ними стал плотнее, словно пропитался тем самым знанием, которое вдруг обрушилось на него всей своей безжалостной неизбежностью.
Мирослав наклонился вперёд, опёрся локтями о стол, сцепил пальцы.
«Меня использовали. Они ждали, что я не справлюсь. Или что я добью его».
Ощущение, будто в комнате стало меньше кислорода. Будто стены приблизились.
Мысль растекалась по сознанию медленно, как капля чернил в воде, оставляя за собой тёмный, размытый след.
Это не был несчастный случай.
Не было никакой заводской аварии.
Этот альфа должен был умереть.
Его выкинули сюда, под его руки, как ненужный груз, как разменную монету, как пешку, которую убрали с доски — лишь для того, чтобы он, Мирослав, стал тем, кто поставит точку.
Он поднял голову.
— И теперь я мешаю?
Николай покачал головой. В его глазах не было жалости, не было укоров. Только понимание.
— Ты не просто мешаешь. Ты доказал, что можешь менять правила игры.
И теперь они не могли этого допустить.
Мирослав смотрел на лист бумаги перед собой, но не видел написанных на нём слов. Чёрные буквы, аккуратные строки, печатная чёткость текста — всё это слилось в одну неразборчивую массу, утратившую всякий смысл. Мир двигался медленно, будто утонув в густом вязком тумане. Внутри не было ярости, не было страха, не было даже удивления. Только странное, ледяное спокойствие, холодное, как застывшая гладь воды перед первым зимним льдом.
«Значит, они боятся меня?».
Мысль возникла внезапно, отчётливо, без излишней эмоциональности. Как простой факт. Они боятся. Они хотят убрать его. Сделать виноватым. Стереть. Раздавить. Как будто он был ошибкой в их идеальном механизме, как будто его существование нарушало стройность системы.
Он взял лист бумаги, медленно сжал его пальцами, почувствовал подушечками неровность шрифта, тонкость страниц. Потом резко разорвал. Шероховатый звук разошёлся по комнате, будто рваная ткань.
Николай молчал. Наблюдал. Не вмешивался.
Клочки бумаги упали на стол, бесполезные, растерявшие своё значение.
— Ты понял, что теперь будет?
Голос Николая был низким, ровным, но в глубине звучало что-то неуловимое. Может быть, предупреждение. Может быть, скрытая тревога.
— Да. Они сделают следующий ход.
Мирослав разровнял поверхность стола ладонью, смахнул клочки в мусорную корзину. Движение было неторопливым, словно он сметал с себя последние сомнения.
— И что ты собираешься делать?
Он откинулся на спинку стула. Свет лампы очертил жёсткие тени на его лице. Уголки губ дрогнули — почти усмешка, но в ней не было веселья.
— Ждать. И наблюдать. Теперь мне нужно знать, кто за, а кто против.
Николай покачал головой, затем медленно встал. Плечи напряжены, взгляд тяжёлый. Он не спорил. Не пытался отговорить.
Перед тем как уйти, задержался в дверях.
— Значит, ты действительно решил остаться?
Мирослав смотрел на него без тени сомнений.
— А у меня был выбор?
Николай не ответил. Только долго смотрел, будто пытаясь увидеть в нём что-то новое, незнакомое. Потом коротко кивнул.
Перед тем как закрыть за собой дверь, бросил через плечо:
— Тогда лучше приготовься, Мирослав. Потому что теперь ты не просто врач. Ты угроза.
Дверь закрылась.
Тишина наполнила кабинет. Не стерильная больничная тишина, а какая-то другая — наполненная чем-то невидимым, тёмным, растянутым между прошедшим и грядущим.
Мирослав провёл пальцами по гладкой поверхности стола, чувствуя под ними холодную реальность. Затем медленно встал.
Подошёл к зеркалу.
В отражении был тот же человек. Те же черты, тот же взгляд. Но в глазах уже не было того, кто пришёл сюда работать обычным врачом.
«Если я угроза, то посмотрим, кто первый ошибётся».
Он затушил сигарету.
Вышел из кабинета.
Оставляя за собой полумрак, затянувшийся вечер и начало чего-то нового.
Глава 37Первый удар
Москва просыпалась медленно, в холодном тумане, под мерный ритм фабричных труб, изрыгающих в небо густой дым. Снег, выпавший ночью, уже потерял свою девственную чистоту, превратившись в серую мешанину с грязью и сажей. Улицы напоминали исцарапанное лицо — следы шин, чьи-то торопливые шаги, отпечатки лошадиных копыт. Люди двигались механически, как заведённые куклы: молча, без выражения, с низко опущенными головами, будто само утро было продолжением их вечного недосыпа, вечного ожидания чего-то неизбежного.
Мирослав пересёк больничный двор, слыша, как снег с хрустом рассыпается под каблуками. Воздух был глухим, неподвижным, словно затаился в страхе перед тем, что должно было случиться. Его пальцы, зажатые в перчатках, сжались чуть сильнее, чем нужно. Как будто хватка могла предотвратить неизбежное.
Он чувствовал это с той самой секунды, как переступил порог больницы.
Что-то изменилось.
Тонкие токи напряжения пробегали по воздуху, будто незримые нити тянулись от стен, от дверей, от взглядов. Не нужно было спрашивать — он видел всё сам. Разговоры гасли, стоило ему пройти мимо, губы едва слышно шевелились в шёпоте. Кто-то поспешно отводил глаза, кто-то, наоборот, смотрел слишком пристально, в упор, с тем немым вопросом, который не задают вслух. Гулкие шаги по кафельному полу звучали глуше, чем обычно.
Перед входом в кабинет он встретил фельдшера. Того самого, что уже однажды предупредил его. Омега стоял чуть напряжённый, с неровным дыханием, сжав тонкие пальцы в кулак. В его лице была та особая тревога, которую трудно спутать с обычной заботой — та тревога, когда человек знает больше, чем должен.