Тишина. Ледяная, вязкая, давящая.
Он медленно поднял глаза. В комнате ничего не изменилось — деревянный стол, жёлтый свет лампы, старый шкаф, в котором лежали вещи, пропитанные временем, пахнущие чужой жизнью. Только бумаги на столе были новыми, написанными его рукой.
Он опустил взгляд.
Ровные строчки, строгие линии. Медицинские записи. Отчёты.
На одном из листов стояла подпись.
«Доктор Миргородский».
Он протянул руку, коснулся бумаги, словно проверяя, настоящая ли она, реальная ли. Провёл пальцами по буквам — и эти буквы не принадлежали тому, кем он был. Они принадлежали человеку, который жил в 1930-х, который работал в этой больнице, который каждое утро просыпался здесь, в холоде, в чужом времени, в чужом мире.
«Я больше не стоматолог».
Эта мысль пробила его, как ледяной ветер, пронзающий насквозь. Он даже не сразу понял, почему она звучала так страшно. Как будто лишала чего-то не просто важного, а единственного, что связывало его с прошлым.
Он снова посмотрел на свою подпись.
«Я не человек 2025 года».
Никто не ждал его там. Никто не искал. Мир, который он знал, продолжал жить без него. Люди шли по улицам, зажигались экраны смартфонов, города гудели, как огромные механизмы. Там, в 2025-м, его не существовало. Он исчез.
А здесь…
«Я не тот, кем был».
Он посмотрел в окно.
На стекле отражение — расплывчатое, неясное. Его силуэт. Его лицо. Но чужое.
Какое-то странное, будто он впервые его видел.
Он прищурился, пытаясь различить, что именно изменилось. Глаза? Они стали глубже, темнее? Или губы? Они сжимались слишком крепко, словно скрывали что-то невысказанное, давно похороненное?
Он поднял руки.
Пальцы, кожа, ногти — всё казалось таким же. Но это было не так.
Эти руки больше не принадлежали врачу из будущего.
Эти руки принадлежали 1930-м.
Эти руки принадлежали Мирославу Миргородскому.
«Я в 1930-х».
Он вдруг почувствовал что-то похожее на щемящую пустоту. Глухую, невыразимую, такую, что её невозможно было выговорить, только носить внутри.
«Это мой дом».
Последние слова прозвучали в голове почти осознанно. Почти.
Или, может быть, он просто начал смиряться?
Сколько времени ему понадобилось, чтобы это осознать? Сколько ещё он будет пытаться вернуться?
Или… он уже больше не хочет?
Тишина давила, словно низкий потолок, готовый в любой момент обрушиться. Мирослав медленно сел на кровать, сгорбившись, опустил голову в ладони. Его плечи чуть вздрогнули, но не от холода — от мысли, которая сверлила сознание, прорастала сквозь череп, как сорняк, который не вырвать.
«А если бы я исчез?».
Смог бы кто-то вспомнить обо мне?
Если бы он просто… исчез. Не в прошлое, не в будущее, а в небытие. Растворился бы в воздухе, как запоздалая тень на мостовой. О нём бы говорили? О нём бы думали? Или его имя исчезло бы с тех папок, что он видел на столе, его лицо — из памяти тех, кто смотрел ему в глаза, а голос — из ночных разговоров у койки больного?
«Что, если бы я не попал сюда? Где бы я был?».
Был бы ли он вообще?
Он боялся ответа.
Бежать? Но куда?
Назад? В 2025 год? Но назад — это больше не вариант. Этот год теперь лежал где-то там, за стеной, через которую нельзя пройти. Он был как старый сон, который можно помнить, но нельзя пережить заново.
Но и 1935-й — это не его время.
Эти улицы, мокрые от ночного дождя, не знали его. Эти больничные стены, пропитанные лекарствами и страхом, не принадлежали ему. Эти люди — люди, которые смотрели на него с разными взглядами: с интересом, с подозрением, с недоверчивым уважением — они не знали, кто он.
Но и он не знал.
«Остаться? Но тогда кем я стану?».
Кем он может быть?
Омега, застрявший в эпохе, где он не должен был родиться. Врач, но не врач своего времени. Чужак, но без возможности уйти.
Он не был ни жертвой, ни врагом.
Он был… чем-то другим.
Только никто ещё не знал — чем именно.
Он лёг, чувствуя, как матрас под ним проминается с едва слышным скрипом. Холодная ткань простыни касалась кожи, словно чужие, не принадлежащие этому времени руки. Он уставился в потолок, но тот, казалось, был слишком далёк, размывался в полумраке, как граница между прошлым и будущим.
«Омега не может быть один».
Голос отца звучал в его голове тихо, но настойчиво, как шум далёких шагов в пустом коридоре. Мирослав закрыл глаза, но это не помогло — фраза всё ещё звучала в его черепе, вытесняя всё остальное. Он даже мог вспомнить, как отец смотрел на него в тот момент — тяжело, выжидающе, с тем самым выражением, которое он ненавидел с детства: взгляд, в котором не было выбора, только неизбежность.
«Я нашёл. Но не там, где ожидал».
Он усмехнулся, но усмешка вышла горькой, выцветшей, словно старая фотография, оставленная под дождём.
Разве он не нашёл?
Он теперь не был один. Кто-то следил за ним, кто-то пытался уничтожить, кто-то — наоборот, взять под контроль. Карпов. Николай. Сталин. И даже та самая тень прошлого, которая шептала ему, что он не принадлежит сам себе. Разве это не «найти»?
«Но что это изменит?».
Он знал ответ.
Москва дышала в темноте.
Она жила своим холодным, чужим ритмом — глухими шагами на мостовых, гудками поездов на вокзалах, карканьем чёрных ворон на крышах. Она никогда не спала, эта Москва — ни в его 2025 году, ни здесь, в 1935-м.
Но теперь этот ритм был его ритмом.
Теперь он дышал с ним в унисон.
Сон пришёл поздно, накрыв его не как утешение, а как приговор.
Глава 40Чужой среди своих
Москва пробуждалась медленно, нехотя, словно и сама не желала отпускать ночную тьму. Город дышал холодом, сдавленно, настороженно, как существо, привыкшее к боли. Мягкий утренний туман, напоенный сыростью и запахом каменных стен, стелился по пустым улицам, пробирался в узкие переулки, размывал границы между зданиями, превращая их в тяжёлые, неразличимые силуэты. В этом влажном воздухе таилось что-то тревожное, что-то неприкаянное, словно сам город пытался предостеречь о том, что день, едва родившись, уже несёт в себе угрозу.
В комнате Мирослава было темно, но не потому, что утро ещё не вступило в свои права — окно, забранное тонкой завесой инея, пропускало достаточно света, чтобы очертить углы, придать вещам призрачную рельефность. Однако свет этот не согревал, не приносил облегчения. Он только подчёркивал пустоту. В воздухе пахло старым деревом, бумагами, медикаментами — смесь запахов, пропитавших стены этой комнаты, ставшей временным убежищем. Здесь не было ничего личного: ни фотографий, ни книг, ни предметов, которые могли бы сделать пространство своим. Всё вокруг казалось безмолвным и чужим, словно он жил в комнате не более, чем в коридоре между двумя мирами — тем, что он оставил, и тем, в который был брошен.
Тихий, размеренный стук. Будильник, упрямо отмеряющий секунды, был единственным звуком, разрывающим плотную тишину. Сухой, механический, он напоминал отсчёт, но чего? Оставшегося времени? Секунд до чего-то необратимого? Или просто напоминание о том, что время здесь не подвластно ни его желаниям, ни его надеждам?
Мирослав лежал на спине, глядя в потолок. Его взгляд был пуст, как у человека, который ещё не нашёл границу между сном и реальностью. Ночь прошла без сна — не потому, что он не хотел спать, а потому, что сон не пришёл. Даже когда он закрывал глаза, даже когда заставлял себя не думать — тьма за веками становилась лишь гуще, а мысли продолжали капать на сознание, как вода, точащая камень.
Карпов.
Комиссия.
Сталин.
Взгляды коллег.
Молчание.
Слишком много взглядов, слишком много тишины, слишком много вопросов, на которые он не мог ответить. Победа? Разве это была победа? Если он и выиграл, то цена была неизвестна.
Он медленно сел, провёл ладонями по лицу. Кожа холодная, сухая. Пальцы чуть дрожат. Он не помнит, пил ли воду вчера. Да и какая разница? Мир вокруг не изменится от того, пил он или нет.
На подоконнике лежал шарф. Он потянулся за ним, машинально сжал в руках, ощущая шероховатую ткань. Раньше такие мелочи казались неважными — одежда, запахи, текстура вещей, окружающих его. Теперь всё это приобретало странное, почти болезненное значение. Как будто именно эти мелкие детали доказывали, что он ещё здесь, что он всё ещё жив.
Тонкий слой инея на стекле. Он поднялся, провёл пальцем по холодной поверхности. За окном город уже жил своей жизнью — серые силуэты двигались по улицам, одинокие фигуры растворялись в рассветной дымке. Голоса сливались в приглушённый гул, но среди них не было ни одного знакомого.
«Я должен был проснуться в своей квартире, в 2025 году. Увидеть планшет на тумбочке, услышать шум машин за окном. Я должен был быть там. Но я здесь».
Стук будильника продолжался, отмеряя секунды.
Он оттолкнулся от подоконника, накинул пальто, обмотал шарф вокруг шеи. У пальцев всё ещё оставался привкус холода.
Пора.
Холод встретил его первым, точно стражник, стоящий на пороге реальности. Воздух резал кожу, пробирался под ткань одежды, заставляя мышцы невольно сжиматься. Мирослав медленно натянул пальто, плотно запахнул его, приглушая внутреннюю дрожь — не от мороза, нет, а от чего-то другого, более глубинного, поселившегося под рёбрами с того момента, как он услышал слова Сталина. Теперь ты мой человек. Как будто после этих слов даже воздух стал другим — гуще, тяжелее, вязким, словно он проходил сквозь осознание того, что назад дороги нет.
Он сжал в руках шерстяной шарф, впиваясь в него пальцами, как в единственную точку, которая ещё могла держать его на месте. Потом, медленно и без особого желания, шагнул за дверь.