Тот, кто пришел из завтрашнего дня (1-11часть) — страница 96 из 222

еобъяснимым, полным скрытых ловушек.


«Я не могу дать ему прямого ответа. Мне нужно выбрать единственно возможное».


Его голос остаётся ровным, но внутри — дрожащий баланс над пропастью.


— Я сделаю всё, что в моих силах.


Он произносит это почти негромко, но в этих словах есть твёрдость, с которой нельзя спорить. Это не соглашение, не отказ — это зыбкая, но единственная грань, по которой он сейчас может пройти, не оступившись.


Сталин улыбается — почти незаметно, почти дружелюбно.


— Это правильный ответ.


Он говорит это так, как если бы Мирослав решил головоломку, в которой не было хороших вариантов, но он всё же сумел найти нужный.


Сталин поднимается — не торопясь, спокойно, как человек, который всё запланировал и не испытывает необходимости торопить события. Это движение само по себе становится сигналом: разговор окончен.


— Вы человек умный, Мирослав. Думаю, у вас большое будущее.


Он слегка склоняет голову набок, смотрит внимательно, почти с одобрением.


— Только не забывайте…


Он делает паузу, едва заметно щурится.


— Вперёд можно идти, назад — нельзя.


«Назад нельзя».


Эти два слова цепляются за сознание, словно крючки, вытягивающие из глубины холодное осознание.


Мирослав встаёт, сохраняя прежнее выражение лица, но пальцы его рук становятся ледяными, будто кровь отошла от кончиков.


Он кивает, как человек, который понял всё, что должен был понять, но ни словом больше не покажет, насколько глубок этот смысл.


— Я понимаю, товарищ Сталин.


Сталин улыбается чуть шире, но в этой улыбке нет тепла, только удовлетворённость.


— Хорошо. Значит, мы друг друга поняли.


Он делает лёгкий жест рукой, словно отмахивается от формальностей.


— А теперь идите. Завтра будет новый день, и в нём работы не меньше, чем сегодня.


Мирослав разворачивается и направляется к выходу. Он не слышит, как тикали часы раньше, но теперь этот звук будто бы раздаётся громче, чем всё остальное.


Каждый шаг отдаётся в голове.


Каждый шаг теперь — только вперёд.


Дверь за его спиной закрывается мягко, но звук этот отдаётся внутри него, будто глухой удар по чему-то невидимому, по чему-то, что уже нельзя вернуть.


Коридор кажется длиннее, чем прежде. Узкий, сероватый, с блёклыми стенами, на которых дрожат тени от тусклого света. В воздухе висит лёгкий запах табака и старой бумаги, сквозняк ползёт по полу, проникая в складки одежды.


Мирослав глубже запахивает пальто, будто это может защитить от ощущения, что что-то неуловимо изменилось.


«Назад дороги нет…».


Он знал это и раньше, но теперь, после сказанных слов, после этой встречи, оно обрело новый, тяжёлый вес. Как печать, которую невозможно стереть.


Шаги его гулко раздаются в пустом коридоре, замедляясь, будто ноги сами сопротивляются необходимости идти дальше. Но он идёт.


Потому что теперь остановиться нельзя.

Глава 60Вечерний отдых

* * *

Коридор общежития тянулся гулкой, выцветшей полосой, освещённой редкими лампами под потолком. Тусклый свет лениво ложился на облупленные стены, на вытертые дорожки на полу, на тени, бесшумно скользящие за закрытыми дверями. В воздухе стоял едва ощутимый запах затхлой древесины, застарелого табачного дыма, едва уловимых следов аптечного спирта, принесённого с больничных халатов. Мирослав шёл медленно, не торопясь, ощущая, как усталость оседает в теле с каждым шагом, как мысли расплываются, как воздух кажется тяжёлым, неподъёмным, как свинец.


Он не был уставшим в привычном смысле — не та усталость, что приходит после долгой работы руками, не та, что скручивает мышцы тугими узлами. Нет. Это была усталость другого рода — вязкая, липкая, та, что разливается внутри, когда день оказывается слишком насыщенным, когда чужие взгляды оставляют следы, когда разговоры остаются непроговорёнными до конца, но не уходят.


Он открыл дверь.


В комнате было темно, только в углу, над столом, ждала его настольная лампа, будто старый, верный спутник, который не задаёт лишних вопросов, не вмешивается, просто продолжает ждать. Мирослав вошёл, не включая свет, медленно снял пальто, повесил его на крючок у двери, прошёл к столу.


Тишина здесь была иначе устроена.


В больнице она не бывает полной: даже ночью её заполняет что-то — то шёпот, то шелест шагов, то приглушённые крики, то дыхание больных, которому прислушиваются врачи. А здесь — пустота. Глухая, непроглядная, без движения, без намёка на постороннее присутствие.


«Порой тишина тяжелее слов».


Он сел, медленно выдвинул ящик стола, достал книгу, ту самую, что открыл пару дней назад, но так и не продвинулся дальше нескольких страниц. Обложка шершавая, бумага тёплая от прикосновений — чужих или его собственных, уже не важно.


Он попытался читать.


Строки плыли перед глазами.


Одно предложение. Второе. Третье.


Значения ускользали, буквы оставались просто буквами, рассыпающимися в воздухе, а мысли — мысли всё равно возвращались туда, откуда он хотел их оттолкнуть.


Голос.


Не его. Чужой.


Глубокий, уверенный, неторопливый. Голос человека, который не задаёт вопросов просто так.


Сталин.


«Почему этот разговор не отпускает меня?».


Он закрыл книгу.


Пальцы привычно, почти на автомате скользнули по корешку, по краю страницы, но он уже не смотрел на неё.


Он помнил.


Помнил, как тот смотрел на него — не как на врача, не как на подчинённого, не как на обычного человека. Как на загадку, которую нужно разгадывать медленно, осторожно, но при этом без сомнений, что разгадает.


Помнил, как хотел отвести взгляд — и не смог.


Как почувствовал что-то неуловимо опасное — не в словах, не в тоне, но в самом факте, что этот человек вдруг проявил к нему интерес.


И теперь этот интерес не исчезал.


Он сидел, глядя перед собой, в тусклое свечение лампы, будто пытаясь найти там ответ, но ответа не было.


Только тишина, густая, настойчиво давящая, не позволяющая расслабиться.


«Бесполезно».


И в этот момент в дверь раздался стук.


Стук в дверь был лёгким, почти неуверенным. Не тем требовательным, с которым приходят за срочным делом, не тем, что приносит с собой ещё один вызов, ещё одну проблему, ещё одну необходимость доказывать, бороться, убеждать. Нет. Этот стук был скорее обычным — но в этой глухой, выжидающей тишине он прозвучал почти чужеродно.


Мирослав медлил.


Секунду, другую.


Затем медленно встал, подошёл, повернул ключ.


Дверь открылась, и в пороге стоял Николай.


Тот же мятый халат, пропитанный больничными запахами — лекарствами, йодом, слабым оттенком пота, который не перебить даже многократным мытьём рук. На воротнике тонкий след крови, засохший, уже не бросающийся в глаза, но Мирослав всё равно замечает его. Пальцы Николая сжаты на пачке папирос, одну он уже успел вытащить, но не прикурил — она просто торчит из угла губ, болтается в такт словам, как небрежно зажатая между зубами спичка.


Взгляд у него живой, но уставший.


«Не тот, что в начале смены».


«Не тот, что у человека, который ещё чувствует силы».


«Но и не тот, что в конце, когда остаётся только пустота».


Этот взгляд — между.


— Что, опять в одиночестве над книгами мучаешься?


Голос его звучит небрежно, почти весело, но Мирослав слышит в нём подспудное ожидание. Словно Николай сам не знает, чего хочет от этого разговора.


— Пытаюсь, но не идёт.


Его собственный голос глуховат. Не от усталости — от мыслей.


Николай фыркает, убирает папиросу обратно в пачку, чуть прищуривается, оглядывает комнату.


— Тогда пойдём прогуляемся. Москва ночью лучше, чем книги.


Пауза.


Мирослав смотрит на него, изучает этот взгляд, этот предложенный жест, этот лёгкий вызов, скрытый в безразличном голосе. Он понимает, что отказа не ждут.


«Не хочу говорить».


«Но не хочу и быть один».


Он глубже вдыхает.


Молча берёт пальто, накидывает на плечи, поправляет воротник.


Выходит.


Дверь за ними захлопывается, оставляя в комнате только тишину.


Москва ночью отличалась от дневной настолько, что казалась другим городом. Не той напряжённой, суетной Москвой, в которой шаги людей дробились о камень, перемешиваясь с лязгом трамваев, окриками, голосами, пропитанными усталостью, вечной нехваткой времени, сухими репликами в кабинетах и больничных коридорах. Нет, эта Москва жила иначе.


Она затихала, вытягивалась в длинные улицы, омытые фонарным светом, растворялась в мерцании влажной мостовой, в чужих окнах, где ещё горел свет, но никто уже не выглядывал.


Они шли по улице молча.


Воздух был влажным, тянулся по коже холодными пальцами, пробирался под ворот пальто, ложился на губы тонкой, едва ощутимой пленкой. Лёгкий ветер цеплялся за края одежды, уносил чужие слова, которые оставались где-то позади, в больничных коридорах, в кабинетах, где пахло лекарствами и смертельной обречённостью.


«Может, в этом и есть смысл — выйти за пределы привычного».


«Оставить стены, покинуть запах йода, выскользнуть из всех этих одинаковых дней, хотя бы на время, на шаг, на несколько глотков холодного воздуха».


Но мысли не уходили.


Они, как нити, тянулись за ним.


От кабинета, от его стола, от той встречи, что продолжала оставлять след, как вдавленный в кожу узор.


«Сталин».


Имя вспыхнуло в голове чётко, резко, как вспышка молнии, но он тут же оттолкнул его. Не здесь. Не сейчас.


— Ты странный, Миргородский.