Смотрит на себя.
Но это не он.
Это чужой человек, с чужим взглядом — напряжённым, усталым, внимательным. Как у того, кто уже знает, что ошибаться нельзя.
«Спокойно. Не думай об этом».
Руки скользят по лицу, вода стекает, но чувство липкой тревоги не уходит.
Халат.
Он привычно ложится на плечи. Не слишком тяжёлый, но всё равно давит.
Впереди — утро.
Впереди — день, который уже нельзя изменить.
Коридор был наполнен тишиной, но это была тишина, которая всегда означала больше, чем просто отсутствие звуков.
Не та, что даёт покой. Не та, что укрывает, как тёплое одеяло, позволяя отдохнуть, расслабиться, на секунду забыться. Нет, эта тишина была иной — напряжённой, растянутой, готовой в любой момент разорваться, рассыпаться глухими голосами, чужими шагами, неожиданными взглядами.
Мирослав вышел из комнаты, закрыв за собой дверь.
Коридор встретил его холодным воздухом — ночь ещё не до конца ушла из этих стен, застыв в углах, в сквозняках, в мокрых следах на деревянном полу.
Гулкие шаги.
Кто-то торопился по лестнице, двигаясь быстро, но тихо — почти крадучись. В другом конце коридора раздалось приглушённое ворчание, короткий звук стула, отодвинутого по полу, затем — тишина, снова тишина.
«Слишком тихо».
Но даже в этой тишине жизнь уже начиналась.
За стеной кто-то кашлянул — громко, с надрывом, как человек, который давно уже не здоров, но привык не жаловаться. Потом — звук воды в раковине, короткое бурчание, ворчливый голос:
— Чёрт, опять горячую выключили.
Громкий стук посуды.
Металлический лязг — кто-то в соседней комнате гремел кружками, ложками, высыпая сахар в чай слишком резко, точно нервное движение, слишком короткое, слишком резкое.
Мирослав шагнул вперёд.
Обычное утро. Обычный день.
Но что-то в воздухе не то.
«Я сам себя накручиваю. Это просто коридор. Просто люди, которые готовятся к смене».
Но тогда почему слова за дверью, чуть дальше по коридору, цепляются в сознание?
— Да, бумаги-то подписаны, но…
Голос мужской, чуть сдавленный, будто человек не хочет говорить громко.
Молчание.
Неестественная пауза, слишком долгая.
Будто он решил не договаривать.
Мирослав невольно замедляет шаг, вылавливая в воздухе что-то ещё — напряжение, едва уловимую осторожность.
Но собеседник не отвечает.
И голос не продолжает.
Слышно только движение, скрип пола, чужое дыхание.
«Бумаги».
Какие бумаги? Что-то медицинское? Или нечто совсем иное?
Он не знает, но ощущение остаётся, как слабый привкус во рту после крепкого чая.
Ещё секунда — и он заставляет себя идти дальше.
Не замедляться.
Не оглядываться.
«Скорее всего, просто совпадение».
Но в мыслях этот обрывок фразы уже осел, намертво, будто чернильное пятно, которое не отмыть.
Столовая встретила его тёплым, густым воздухом, запахом овсянки, крепкого чая и дешёвого табака, смешанных в тяжёлую, липкую массу, оседающую на коже. Здесь всегда пахло так — как будто усталость самих стен впитывалась в воздух, пропитывала еду, добавляла в неё оттенок ночного дежурства, недосыпа, тяжёлых разговоров, от которых хотелось избавиться, но которые не отпускали.
Он взял поднос.
Медленно, почти машинально.
Каша, ломоть чёрного хлеба, чай, настолько тёмный, что напоминал отвар из коры. Всё как всегда. Всё как у всех.
Но сегодня всё казалось чуть более безвкусным.
— Чего такой бледный, Миргородский?
Он поднял глаза.
Перед ним — Дмитрий Иванович, хирург, тяжёлый, неулыбчивый, с цепким взглядом человека, который привык видеть людей насквозь.
Мирослав отвёл взгляд.
— Плохо спал.
Пауза.
Дмитрий Иванович лениво откусил хлеб, жевал медленно, безразлично, но взгляд от него не убирал.
— Ну, так это нормально. Врач, который хорошо спит, — это уже подозрительно.
Смех за столом.
Но смех был коротким, каким-то вымученным, натянутым, будто каждый за этим столом не смеялся, а просто делал вид, что смеётся, чтобы сохранить ощущение «обычного утра».
Мирослав опустил голову.
Каша остыла, но он ел.
Не потому что был голоден.
Просто потому что ритуал завтрака нельзя пропускать.
Потому что пока ты ешь, ты просто врач, просто человек, который с утра пьёт чай, а не тот, кто сегодня вечером должен оказаться там, где не все возвращаются прежними.
«Они знают».
«Или не знают, но догадываются».
«Или просто хотят посмотреть, как я себя поведу».
Он чувствовал взгляды.
Не явные, не пристальные, но вскользь, краем глаз, на секунду дольше, чем нужно.
Как если бы его проверяли.
Как если бы ждали чего-то.
Вдруг за стол садится Андрей.
Он появляется позже других.
Не сразу, не спеша, но в нужный момент.
В руках — кусок хлеба, полупустая чашка с остатками чая, но выражение лица другое.
Необычное.
Слишком спокойное.
Слишком вежливое.
Он ставит чашку, смотрит прямо в тарелку, но голос его чёткий, направленный, словно брошенный в воду камень.
— Миргородский, если что… будь осмотрителен.
Пауза.
Ощутимая.
Мирослав медленно кладёт ложку.
Поднимает глаза.
— Осмотрителен в чём?
Андрей молчит.
Секунду. Две.
Будто решает, стоит ли продолжать.
Будто уже пожалел, что сказал.
Наконец шевелит губами, но не смотрит ему в лицо.
— Просто… не говори лишнего.
Пауза.
Кто-то за соседним столом громко ставит кружку.
Раздаётся чей-то вздох.
Но Мирослав ничего не отвечает.
Просто смотрит.
Просто слушает тишину, которая становится всё гуще.
Он не спрашивает «Почему?».
Не спрашивает «Кто сказал тебе это сказать?».
Не спрашивает «Откуда ты знаешь?».
Потому что ответа не будет.
Потому что Андрей и сам его не знает.
Или знает, но не скажет.
«Я уже не просто врач».
«Я уже 'тот, кто должен быть осторожен».
Его ложка снова касается тарелки.
Чай уже холодный.
Но теперь утро точно не обычное.
Мирослав медленно положил ложку на край тарелки, пальцы ещё несколько мгновений оставались напряжёнными, будто рука не хотела разжиматься. Он мог бы сказать, что не чувствует вкуса, но в действительности не придавал этому никакого значения — еда была просто ритуалом, механическим действием, которому нужно было подчиниться, чтобы день выглядел обыденным. Однако ничто сегодня не было обыденным. Даже воздух в столовой, густой, вязкий от запахов овсянки, дешёвого чая и табака, казался насыщенным чем-то ещё — тем, что невозможно было назвать прямо, но что чувствовалось на подсознательном уровне. Казалось, что само пространство изменилось, что стены, пропитанные паром и человеческими голосами, сдвинулись, стали ближе, давя, вытесняя воздух.
Он поднял голову, провёл взглядом по столу, отметил мельком брошенные в его сторону взгляды. Никто не смотрел прямо, но от этого ощущения не становились слабее. Оно было повсюду — в том, как кто-то задерживал ложку у губ, в том, как в воздухе повисала секунда тишины, прежде чем беседа продолжалась, в том, как смех звучал на долю секунды позже, чем должен был. Они не обсуждали его вслух, но он был в их мыслях, в этих взглядах, в этом ожидании, в этом нервном подёргивании пальцев на чашках. Может, не все. Может, только некоторые. Но этого было достаточно.
Он поднялся. Руки двигались плавно, спокойно, но в груди что-то дрогнуло — словно механика этого движения была сломана, словно простое поднятие подноса могло привлечь к себе слишком много внимания. Он почувствовал, как чей-то взгляд задержался на нём дольше, чем следовало. В горле возникло ощущение, похожее на жажду, но оно не имело ничего общего с физической потребностью.
Шаг. Ещё один. Он шёл к выходу, и каждый его шаг отзывался в этом помещении. Никто ничего не сказал, но он знал — его провожают глазами.
Перед дверью он замедлился. Ощущение взгляда в спину было неотступным, липким, словно чужое присутствие было ближе, чем он думал. И он повернулся.
Андрей смотрел.
Это был всего лишь миг — секунда, две, не больше, но взгляд был настороженным, как у человека, который ждёт реакции. А затем, как только их глаза встретились, он быстро отвёл взгляд. Слишком быстро. Будто хотел скрыть что-то, что уже было очевидным. Не вину. Не страх. Но осведомлённость.
И в этот момент раздался голос Дмитрия Ивановича, громче, чем следовало бы.
— Миргородский, ты не отвлекайся. Главное, чтобы руки не дрожали.
Голос ленивый, насмешливый, но знающий.
За столом снова смех. Лёгкий, короткий. Но этот смех был не шуткой. Он был проверкой.
Мирослав ничего не сказал. Просто выдохнул, просто повернулся обратно и вышел в коридор.
Воздух изменился.
Свежий, резкий, он ударил в лицо, словно напоминание, что на улице всё ещё раннее утро, что солнце всё ещё не успело пробиться сквозь плотный московский туман. Он вдохнул глубже, старая
сь выровнять дыхание, но ощущение, оставшееся после этого разговора — или недоразговора — не исчезло.
Его не обсуждали вслух.
Но о нём знали.
И это знание — оно уже жило среди них, в этих коридорах, за столами, в тени чужих взглядов.
Сегодня утро было не таким, как раньше.