– Сейчас, сейчас взлетит, туда-сюда, движение.
– Здесь еще никто не проходил.
Ждали боевики, не спуская глаз с русской женщины и боясь пропустить момент, когда вздыбится под ее ногами земля и закончатся муки.
Не заканчивались. Небеса, словно оправдываясь за страшную кару, выбранную для ее сына, отводили гранатные растяжки. А то ангелы прилетели от него, от Женьки, и подстилали свои крыла под растрескавшиеся, с запеченной кровью ноги, не давая им надавить сильнее обычного на минные взрыватели. И шла, и шла мать туда, где мог быть ее сын. Уходила прочь от главаря с зеленой лентой, исписанной арабской вязью. И когда уже скрывалась она с глаз, исчезала среди травы, один из боевиков поднял снайперскую винтовку. Поймал в прицел сгобленную спину: прошла она – проведет других. Не взлетела – так упадет…
Но что-то дрогнуло в бородаче, грубо отбил он в сторону оружие и молча зашагал прочь.
В ущелье.
В норы.
В темень.
Он не угадал. А тот, кто не угадывает, проигрывает…
А еще через два дня к боевому охранению пехотного полка вышла с зажатым в руке крестиком на коричневой шелковой нити седая старушка. И не понять было с первого взгляда: русская ли, чеченка?
– Стой, кто идет? – спросил, соблюдая устав, часовой.
– Мать.
– Здесь война, мать. Уходи.
– Мне некуда уходить. Сынок мой здесь.
Подняла руки – без ногтей, скрюченные от застывшей боли и порванных сухожилий. Показала ими в сторону далекого горного склона – там он. В каменной яме, которую вырыла собственными руками. Ногтями, оставленными там же, среди каменной крошки. Сколько перед этим пролежала без памяти, когда отыскала в волчьей яме родную рыжую головушку, из-за которой дразнили ее Женьку ласково «Золотистый золотой», – не знает. Сколько потом перекопала холмиков и пролежала рядом с обезглавленным телом своего мальчика – не ведает тоже. Но, очнувшись, поглядев в чужое безжизненное небо, оглядев стоявших вокруг нее в замешательстве боевиков, усмехнулась им и порадовалась вдруг страшному: не дала лежать сыночку разбросанным по разным уголкам ущелья, соединила головушку…
…И, выслушав ее тихий стон, тоже седой, задерганный противоречивыми приказами, обвиненный во всех смертных грехах политиками и правозащитниками, ни разу за войну не выспавшийся подполковник дал команду выстроить под палящим солнцем полк. Весь, до последнего солдата. С Боевым знаменем.
И лишь замерли взводные и ротные коробки, образовав закованное в бронежилеты и каски каре, он вывел нежданную гостью на середину горного плато. И протяжно хриплым, сорванным в боях голосом прокричал над горами, над ущельем с остатками банд, над минными полями, – крикнул так, словно хотел, чтобы услышали все политики и генералы, аксакалы и солдатские матери, вся Чечня и вся Россия:
– По-о-олк! На коле-ено-о-о!
И первым, склонив седую голову, опустился перед маленькой, босой, со сбитыми в кровь ногами женщиной.
И вслед за командиром пал на гранитную пыльную крошку его поредевший до батальона, потрепанный в боях полк.
Рядовые пали, еще мало что понимая в случившемся.
Сержанты, беспрекословно доверяющие своему «бате».
Три оставшихся в живых прапорщика – Петров и два Ивановых – опустились на колени.
Лейтенантов не было. Выбило лейтенантов в атаках, рвались вперед, как мальчишки, боясь не получить орденов, – и следом за прапорщиками склонились повинно майоры и капитаны, хотя с курсантских погон их учили, что советский, русский офицер имеет право становиться на колени только в трех случаях: испить воды из родника, поцеловать женщину и попрощаться с Боевым знаменем.
Сейчас Знамя по приказу молодого седого командира само склонялось перед щупленькой, простоволосой женщиной. И оказалась вдруг она вольно иль невольно, по судьбе или случаю, но выше красного шелка, увитого орденскими лентами еще за ту, прошлую, Великую Отечественную войну.
Выше подполковника и майоров, капитанов и трех прапорщиков – Петрова и Ивановых.
Выше сержантов.
Выше рядовых, каким был и ее Женька, геройских дел не совершивший, всего один день побывший на войне и половину следующего дня – в плену.
Выше гор вдруг оказалась, тревожно замерших за ее спиной.
Выше деревьев, оставшихся внизу, в ущелье.
И лишь голубое небо неотрывно смотрело в ее некогда васильковые глаза, словно пыталось насытиться из их бездонных глубин силой и стойкостью. Лишь ветер касался ее впалых, обветренных щек, готовый высушить слезы, если вдруг прольются. Лишь солнце пыталось согреть ее маленькие, хрупкие плечики, укрытые выцветшей кофточкой с чужого плеча.
И продолжал стоять на коленях полк, словно отмаливал за всю Россию, за политиков, не сумевших остановить войну, муки и страдания всего лишь одной солдатской матери. Стоял за ее Женьку, рядового золотистого воина-пограничника. За православный крестик, тайно надетый и прилюдно не снятый великим русским солдатом в этой страшной и непонятной бойне…
Тот, кто стреляет первым
Прежде чем отдать приказ, новый комбат приподнял «черную вдову» – кругляш мины, таящей в себе мощь миллиона лошадиных сил. От нее нет спасения на минном поле, но и в мирных целях нет лучшей гирьки, удерживающей на узком столике штабную карту.
Освобожденная от грузила, карта под тяжестью хребтов и ущелий, переполненных синевой озер и бесконечных паутин рек, стала медленно сползать к дощатому настилу. Ползла до тех пор, пока взгляд комбата не уперся в коричневую кляксу Цхинвала. Майор, придержав лист, всмотрелся в окрестности города и неожиданно усмехнулся: река Кура, извивавшаяся по Грузии, оказалась на изгибе стола и читалась лишь как «…ура». Клич атаки, крик отчаяния, возглас победы. К сожалению, теперь не общие с грузинами, у каждого своя свадьба…
Опустил «вдову» и на «…ура», и на наши судьбы:
– В случае штурма города сдаем окраины.
Мы недоуменно переглянулись: сдать Цхинвал без боя? Мальчик, наверное, не понял, к кому попал. Мы в Грозном за каждый этаж как за собственный дом…
– В бою солдат может спрятаться, город – нет. Чтобы прекратить его обстрел из тяжелых орудий, надо впустить противника на улицы. Тем сохраним и здания, и жителей, и себя. А уж потом – полный огонь. Безостановочно. Но убиваем не всех. Оставляем как можно больше раненых.
Гуманист?
– Они должны бежать, ползти, катиться назад и сеять панику кровавыми ошметками у себя в тылу.
Однако поворот! Рязанское десантное стало выпускать мясников?
– И пусть страна, пославшая их в бой, тащит потом этих калек на своем горбу всю жизнь. Наука на будущее. Прививка от политического бешенства правителям. Спиртное на стол.
Наконец-то! А то валенки парил.
Из-за рации извлеклись бутылка с «кровью Микки Мауса» – спирт с кока-колой – и литровая банка мутного, словно в нем растворили зубную пасту, самогона.
Ни закуску, ни стаканы майор ждать не стал. Приподнял банку с мутной взвесью:
– За укрепление воинской дисциплины. В соседнем батальоне.
Все же наш человек! Значит, повоюем.
– В нашем ее укреплять не будем. У нас она должна быть железной.
Стрельбой «по-македонски» – одновременно с обеих рук, с полуоборота, точно в цель – выбросил посуду в мусорное ведро. Кроваво-белая смесь, найдя трещину в дне, выползла на дощатый настил и угодливо покатилась к ботинкам новоявленного комбата.
– Дневальный! – поторопился пресечь подхалимаж начштаба.
В проеме палатки, словно двое из ларца, мгновенно выросли солдат и его тень. На груди у обоих, переламывая поясницы, лежал патронный ящик с надписью «Блок памяти».
– Что ни прикажешь, все забывает, – оправдался начштаба.
Комбат забарабанил пальцами по столу. Прислушался к возникшей мелодии. И сам же прервал ее ударом ботинка, прихлопнув и растерев им, как назойливую муху, подкатившийся спиртовой шарик. На удар одиноко откликнулось ведро, то ли угодливо звякнув перед новым начальством, то ли выражая презрение к нему, как к слону в посудной лавке. Поди их, ведра, разбери. Железо.
Дневальный, не найдя даже в дополнительном блоке памяти вариантов действий, мертво застыл. Повторяя хозяина, втянула голову в плечи и тень.
– И воевать, и служить отныне будем так, как положено! – не оставил майор иных знаков препинания, кроме восклицательного.
А мы здесь что, ваньку валяем?
Отодвинув двоих из ларца, комбат вышел под солнце.
Палатки стояли вдоль железной дороги – кратчайшего пути из Тбилиси в Цхинвал. Наикратчайшего, если бы над шпалами и рельсами непроходимо, словно мотки колючей проволоки, не клубились друг за другом кусты шиповника и ежевики. Тут теперь если только на бронепоезде или танке…
Собственно, батальон и оставили под городом потому, что из Гори на Цхинвал вышла грузинская танковая колонна. Поиграть мускулами, пощекотать нервы или с ходу в бой – про то разведка не донесла, плохо сработали штирлицы. В таком случае лучший выход – ударить по колонне самим, первыми. Но тогда, к сожалению, все военные науки затмит политика: Россию объявят агрессором, а Грузию и Украину введут в НАТО под белы ручки по красной дорожке. А оно нам надо – иметь под Брянском и Сочи американских генералов? Легче всего было бы плюнуть на эти горы и свернуться домой, на Среднерусскую возвышенность. Но при этом понимали: если не защитим осетин и собственных миротворцев, не только сами потеряем последнее уважение к себе, но и весь Кавказ покажет на Москву пальцем: это те, кто не способен защитить своих граждан. Кому нужна такая власть? И нужна ли вообще Россия как государство?
Так что сидеть десантникам здесь, в горной пыли. Бояться того, что «грызуны» взорвут Рокский тоннель и отрежут Южную Осетию от России, не стоит: тем, кто подталкивает Грузию к войне, не нужен победный марш. Им важнее втащить Россию в затяжную, изматывающую войну. Родить вторую Чечню, которая взбудоражит регион. Потому наступающие станут убивать миротворцев и мирных жителей. Убивать до тех пор, пока Россия не ввяжется в конфликт и не завязнет в нем. И вот только тогда наступит время основного, главного удара – по Абхазии. Она, с ее портами на Черном море, и поставлена на карту. А Цхинвал – всего лишь отвлекающий маневр…