Тот, кто стреляет первым — страница 13 из 39

– Стоять!!!

Орал, шептал или просто молил Сашка – никто не знает, а он тем более. Понял другое: все застыло.

Зато уверовавшие в спасение отпускники обессиленно попадали на камни у своих машин. Вытирая пот с лиц, подняли глаза в чистое, свободное даже от орлов, небо.

Но не от боевиков.

Они смотрели на пограничников с гребня скалы, и мгновенно все вспомнили, что оружие – только у Пашки и Сашки. Тем для стрельбы хватило бы секунды, но флажки, тонкие пластинки предохранителя, поставлены вверх! А это еще одна секунда. Страшно много, когда тебя самого держат на мушке, не давая пошевелиться.

Эх, командир.

Тринадцатое.

Пятница!

Разбив тишину и сердца пленников грохотом, упал скатившийся с гребня камешек. Не желая быть свидетелем расстрела, медленно, не привлекая к себе внимания, присело за вершину соседней горы солнце. В небе остались только перекрестившиеся взгляды боевиков и пограничников. И расстояния меж ними было как от православной часовенки до мусульманской мечети, которую они подняли из руин.

Но сумел, сумел по миллиметру, сдирая о камни кожу с рук, дотянуться Сашка до подсумка с гранатами. Все! Теперь он спасен. Только однажды он видел пленных. Точнее, их изувеченные, с проткнутыми шомполом ушами, отрезанными носами, тела. А он не дастся. Успеть подорвать себя – невероятное счастье, редкая удача для солдата. Спасение от плена…

Со скалы прогремел камнепад – скатилась тонкая струйка песка в ореоле бархатной пыли. Этого мгновения хватило Сашке, чтобы дернуть руку из-под себя. Вроде как занемела, вроде отлежал ее, а на самом деле вырвал чеку в «лимонке» – тонкие такие усики-проволочку, просунутые через отверстие в запале. И получила свободу пружина с бойком. И на пути у них теперь только одна преграда – нежнейший, не признающий малейшего к себе прикосновения, нарциссом красующийся от своей значимости капсюль. За которым – пороховой заряд. И мощи в этой идеально красивой солдатской игрушке, специально ребристой для увеличения числа осколков, вполне хватит, чтобы оставить тысячи автографов на скале, спасшей солдат от падения вниз. Спугнуть орла, не ведающего страха. И мягко, себе в охотку, потому как для этого и предназначалась, искромсать людишек, в эти игрушки играющих.

Жалко себя Сашке. И дом родной вспомнился с новой верандой, и вместе с этим воспоминанием вдруг испугался, осознавая, как плохо они с батей поставили в ней дверь – не по центру, а сбоку. Старались, чтобы не заметал снег и чужие кошки прямо с улицы не забегали в сени. Но теперь, когда будут выносить его гроб из хаты, намаются крутиться. Надо было делать выход прямо…

Тишина после камнепада стояла оглушительная, до звона несуществующих здесь кузнечиков. И боялся Сашка уже другого – что пальцы и впрямь онемеют и разожмутся прежде, чем подойдут боевики. Погибать одному, без врагов, на войне тоже почему-то считается глупо…

– Ушли, – прошептал шершаво в уши Пашка.

Он наверняка ошибался, наверняка снайпер продолжал держать их на мушке и ждал, кто первый поднимет голову. По тому и выстрелит. А у Сашки и за снайпера отчего-то головная боль: если стрелок неопытный, снайперка при отдаче рассечет ему бровь…

Но пошевелился – и остался жив! – Пашка. И долго потом жил – сначала десять секунд, потом все двадцать. А потом еще столь долго, что отказали Сашкины пальцы держать гранату. Знать не знал, ведать не ведал, что в переводе с латинского она означает «зернистая». Учил про нее другое – что «зернышек» этих хватит усеять двести метров по всей округе. А вокруг теперь оставались только свои…

…Они потом долго гадали, почему боевики ушли без выстрелов. Кто превозносил Сашкину гранату, которую потом едва выцарапали из схваченных судорогой пальцев и уронили вниз, заставив-таки орла сложить в страхе крылья-крест и камнем пасть на дно ущелья. Кто переиначил тринадцатое число в обратную сторону. Про капитана, тамбовского мужика, не вспомнили – ни как он запрещал клацать затворами в аулах, как не давал мотаться по дорогам на скорости, давя в пыли беспечную домашнюю живность, как не разрешал рвать алычу и яблоки, едва не падающие в рот. И про лозунг его – не воевать, а охранять и защищать – тоже не подумали. Что-то о мечети, поднятой из руин, заикнулись, но мимоходом. Не смогли солдатским умом сопоставить, что на войне политика вершится даже такими штрихами, что тузы бубновые на стеклах – уже не просто символ, дополнительный пропуск в зоне боевых действий, это уже и знак, переданный старейшинами боевикам – это хорошие солдаты, этих не трогать…

Да и некогда было особо об этом думать – подкрался на тягаче из-за поворота капитан. Поругал непонятно за что Пашку и Сашку, а спустив пар, обнял их и сам полез под днище машины менять лопнувший тормозной шланг. И, устыдившись своего страха, нашло средь горных круч расселину солнце, еще раз осветило колонну. А оттого, что было уже низко, удлинило тени, и казались теперь пограничники на крутом серпантине великанами, достающими головами до вернувшегося в пропасть, но так и не поднявшегося до солдат орла.

Не имел собственной тени лишь писарь, переклеивая на стеклах машин листы: с 18:00 в зоне ответственности пограничного управления менялся пропуск, и «бубновые тузы» переиначивались в треугольники. Да еще шла в это же время шифровка в Москву: «Боестолкновений в зоне ответственности не зафиксировано, потерь среди личного состава нет».


А в самой Москве, рядом с Красной площадью, самостийные «тузы» выискивали глазами тех, кто готов был заплатить, лишь бы постоять рядом с историей. С теми, кто якобы вершил ее для страны. А они, в ожидании своего куша, подкармливали воронье, слетавшееся на крошки от гамбургеров…

Контрольный выстрел

Над ним, толстым и неповоротливым, потешались всегда. А уж какое наслаждение одноклассникам и мучение учителям приносили уроки физкультуры с его участием…

Школа онемела, когда в десятом классе он стал мастером спорта! Пусть и по стрельбе, пусть. Но теперь учителей хвалили на совещаниях, и вчерашние инквизиторы стали холить и лелеять его наряду с цветочной клумбой под окном директора.

А ведь страсти к оружию у него никогда не наблюдалось. Наоборот, тайком сочинял стихи и грезил себя в репортерах. Но однажды его упросили отнести заболевшей девочке из параллельного класса домашнее задание, и он недовольно поплелся опять же на параллельную улицу.

Зачем ему открыли дверь?

А если открыли – зачем это сделала сама Кадри!

Но даже если бы и она – нельзя же было распахиваться на груди бело-синему, в полоску, халатику.

Он не увидел там ничего – мелькнул лишь ослепительно белый упругий окоем, не тронутый загаром. Но вспышки хватило, чтобы он ослеп. Сунув листок с заданием в дверь, на ощупь, по стенам бросился прочь от страшного дома.

С тех пор у него началась параллельная жизнь. Тенью в тени он перемещался за Кадри по Таллину. Завел новую, недоступную для матери, тетрадь стихов. Путался в своем, но знал назубок расписание занятий в соседнем классе. Верхом безрассудства стало то, что без сожаления оставил литературный кружок, записавшись в стрелковую секцию, которую Кадри посещала уже год по средам и пятницам с 15:00 до 17:15.

– Из-за меня, что ли? – лукаво вскинула брови под воронью челку грациозная, как лань, Кадри. Ему, неуклюжему, оставалось только краснеть и что-то мямлить про будущую службу в армии.

Вопреки всем законам, их параллели не только сблизились, но и соприкоснулись: на соревнованиях в Москве он нежно прижал ее к себе во время экскурсии на смотровую площадку Останкинской телебашни. Не засмеялась, не оттолкнула – сама прильнула в ответ.

– Нравлюсь, что ли?

Первый раз он порадовался, что такой большой: Кадри вместилась на его груди, как воробышек на ладошке. И даже Москва с ее миллионами огоньков поверженно лежала не то что у их ног – под ногами.

Тогда он выиграл Всесоюзные соревнования и стал мастером спорта. Он больше никогда не повторит своего результата, да ему и не потребовалось это по жизни: на факультете журналистики МГУ проповедовался иной, сформулированный еще Марком Твеном, стиль жизни: репортеру надлежит быть на месте пожара за десять минут до его начала, а остальное его не касается. А Кадри… Кадри, не по-эстонски стремительная, желавшая во всем выбиться в лидеры, послушалась родителей и осталась в Таллине.

– Не забудешь, что ли? – прятала за лукавством грусть.

В вечер перед расставанием они почему-то приехали на вокзал и бродили по перрону, с которого ему надлежало уезжать в Москву. Знали, что при родных они ничего лишнего себе не позволят. Например, поцеловаться…

– Любишь, что ли?


…Они переписывались почти год, наполняя почтовые поезда десятками, сотнями конвертов, открыток и бандеролей. Мечтали о встрече, и по мере узнавания Москвы он расписывал, куда пойдут гулять. Сначала, несомненно, в их Останкино, потом на Ленинские горы, потом к дому Булгакова, потом опять и снова Останкино, Манеж… Нет, Манежная площадь отпадала, на ней беспрерывно проводились митинги, а он желал остаться с Кадри наедине. Чтобы видеть только воронью челку над изогнутыми тонкими бровями, острый подбородочек, слегка тронутый ямочкой и, если повезет, если случится такая удача, если распахнется блузка…

Этим и жил. Этим дышал. Даже развал Советского Союза не увидел, а почувствовал лишь через тон ее писем: в них вдруг стала проскакивать сначала ирония, потом сарказм, а затем и открытое презрение к СССР, Москве, к русским сапогам над несчастной Эстонией. Господи, какие сапоги, если Москва однажды сама лежала под ее туфельками на Останкинской телебашне!

Юмора не приняла, в подтверждение прислала пачку листовок с рисунками: границы Эстонии опутаны колючей проволокой в виде свастики и красной звезды. Тогда он впервые не ответил на послание и вспомнил фотографии гитлеровцев в ее квартире. Кадри тогда отмахивалась – это бабушкины одноклассники, которых насильно забрали в вермахт при оккупации. Неужели ничего случайного в этом мире нет, ведь располагались снимки на стенах, где в русских избах висят образа?!