И вот смотрю на своих подопечных, вроде уже и не романтиков. Парень в камуфляже пытается очистить прическу девушки от репейника, она уже не мизинчиком – вцепилась в него обеими руками, удерживая при этом подаренный ей цветок. «Пятая жена» снайпера что-то увлеченно набивает на клавишах возвращенного мобильника. Лишь Наум грустен и растерян. Понять можно: телефонограмма из Москвы предписывала срочно отправить самых подготовленных студентов в зону конфликта, о котором я не к добру вспомнил утром. Потому что мы ближе всех к нему. И потому что это гуманитарная миссия, а кому-то в Москве захотелось показать свою оперативность.
Но у нас пока нет хорошо подготовленных волонтеров. Есть убойное, сырое пушечное мясо, которое только-только на сегодняшних занятиях почувствовало возможные реалии войны и еще не определилось, надо ли ему вообще заниматься подобным. Которое способно наделать кучу глупостей и подставить себя под реальный плен и реальный расстрел. Так что я однозначно не подпишу ни одного сертификата, позволяющего отпустить пацанов в зону конфликта.
«Ты не знаешь Москвы», – смотрит на меня Наум.
«И знать не хочу», – пускаю по кругу свою бутылку с минералкой.
Это для ребят тоже продолжение урока: хранить влагу до последнего. На войне самый надежный и ценный солдат тот, кому командир доверяет нести фляжку с последними каплями воды.
«Но раз они решили, все равно заставят», – пожимает плечами Наум.
«Меня – нет!»
– Тогда они просто закроют наши курсы, как не выполняющие своего предназначения. А кто будет готовить людей? – шепчет Наум на ухо, потому что такое объяснение взглядами не передашь.
Подъезжаем к повороту, где производился захват. Саперы набрасывают на плащ-палатки землю – это она затем летит на спины заложников, имитируя подрыв автобуса. Так же готовится к поджогу автомобильная покрышка. Работаем уже для следующей группы. И все пойдет по кругу.
Но уже без меня. Я могу погордиться этими сопливыми, пусть пока и со сползающими брюками, еще наивными мальчишками и девчонками, променявшими шатания по улицам с бутылкой пива на работу в «горячих точках». Но именно таким ребятам потом командиры доверяют нести последний глоток воды, и потому их надо просто сберечь от тех, кто шакалит рядом с войной, не гнушаясь оторвать руку с протянутым куском хлеба.
Хотя ехать – тут и Наум, и Москва правы – и впрямь кому-то надо. Надо, потому что люди ждут помощи…
Достаю телефонограмму, плохо сложенным уголком царапающую мне то ли грудь, то ли душу. Аннушка словно что-то почувствовала, замерла, уставившись на меня. Ну а ты что для себя решила, героиня? Остаешься в волонтерах? Эх, Аннушка-Ленушка, зачем ты оказалась на моем пути, взбудоражила память…
Минуту раздумываю и под облегченный вздох Наума вписываю фамилию. Отдаю листок. Киваю влюбленной парочке: все будет хорошо, ребята. И никогда не разжимайте руки. А то некоторые давным-давно, когда в Афгане давали советские ордена, сделали все наоборот – разжали их…
Наум торопливо сверяет вписанную фамилию с общим списком студентов, потом недоуменно поднимает голову.
Да, Наум, да. Это моя фамилия.
«Гуманитарку» на войну повезу я.
…Меня освободили из плена через полгода в результате спецоперации. Среди вытаскивавших меня из ямы оперативников узнал одного из тех, кто подходил к нам в кафе у Дома журналистов. А может, просто показалось: в тот момент, когда впервые после зиндана увидел небо, всех готов был принимать за самых родных и близких людей.
В Москве во Внуково вместе с журналистами меня встречал и Наум. С букетом цветов.
– От Анны, одной из наших студенток, – протянул он мне их. И, заранее извиняясь, прошептал не для телекамер давно продуманное: – Слушай, а хорошо, что это ты поехал тогда на войну. И что именно ты попал в плен. Из студентов бы никто не выжил.
Не выжить тысячи раз мог и я, но, понюхав белые, беззащитные на первом морозце розы от девочки с репейником в волосах, как ни странно, согласился: хорошо, что я…
Засечная черта
В Россию текла боль.
Она с усилием переваливала свое рваное, длинное тело через косогоры, глотая пыль с терриконов и собирая для пропитания колоски среди сгоревшей на полях бронетехники. Ее саму из последних сил тащили на костылях, толкали в детских колясках и несли спеленутой на руках. Везли в набитых нехитрым скарбом машинах. Именно по ним, по машинам, и узналось: а боль-то сама по себе бедна, богатые на таких стареньких «Жигулях» не ездят.
Ее останавливала, пытала и исподтишка пинала на блокпостах родная украинская армия, обвиняя в предательстве и грозя то ли отлучить от родины, то ли наоборот – никуда не выпускать. При этом боль сама могла тысячу раз, ломая шею, сорваться с крутых склонов, свалиться с искореженных пролетов на разрушенных мостах и навеки остаться на домашней земле под наспех сколоченным крестом. Но всякий раз она находила и находила силы двигаться дальше. Ее двужильность удивляла, это нельзя было ни понять, ни объяснить. Особенно тем, кто не видел, с какими муками она рождалась под минами в поселке Мирном. Как вдоволь, словно про запас, насыщалась слезами в городе Счастье, насквозь пробитом пулями 12 раз – если судить по пробоинам с дорожного указателя. Как горела днем и ночью в Металлисте. Уродовалась в Роскошном, превращалась в черные кровавые сгустки в Радужном, плавилась в Снежном. Пряталась в тесных подвалах Просторного ради того, чтобы не померк свет, как в Светличном, и рыдала на Веселой Горе…
Брела, текла по юго-востоку украинская боль – немая, но оттого легко переводимая на любые языки мира. Порой казалось, что это просто мираж Первой мировой, начавшейся таким же жарким летом 14-го года. Но – ровно сто лет назад. Та война смела с планеты правых и виноватых, разорвала в клочки империи и загнала в небытие целые династии: ей после первого же выстрела становится все равно, что засыпать в могилы – любовь или ненависть, добро или зло, счастье или боль.
Боли нынешней тоже не гарантировалась безопасность, и потому она вместе со всеми мечтала лишь об одном – побыстрее увидеть засечную черту. С пограничными вышками. С русскими солдатами на них. Там, за их спинами, за их оружием, и могли прекратиться все мучения.
Но не торопилась, не спешила открываться граница. Словно оберегая собственный дом от близкой войны, оттягивала и оттягивала засечную черту вглубь России. А может, просто давая людской боли возможность испить свою чашу до дна.
Вот только где оно, дно? Кто его вымерял-выкапывал? Под чей рост и какую силу?
Но не идти, не ползти, не ехать нельзя было, потому что за спиной «градины» от «Града» срезали бритвой деревья. Вспарывали крыши школ и детских садиков. Перемалывали в труху бетонные укрытия бомбоубежищ. А смешнее всего войне вдруг оказалось наблюдать за стеклянными ежиками. Разбиваешь взрывом на мелкие осколки стекла, и они веером сначала впиваются, а потом шевелятся на людях, когда те начинают ползти. Дети ползут – маленький ежик, старики – ежик большой. Летом одежды на людях мало, видно все очень хорошо…
Однако и на эти остатки живого после артиллерии серебристыми коршунами сваливались с неба «МиГи» и «сушки». Из-под их крыльев, как из сот, с шипением вырывались гладко отточенные «нурсы» с единственным желанием – доказать свою военную необходимость, свое умение рвать на куски, сжигать, крушить все без разбору. Роддом и морг – одновременно. Водозабор и подстанцию – можно по очереди. Церковь, пляж, тюрьма – как получится. На то они и неуправляемые реактивные снаряды.
Вольготно на войне металлу.
Территория Новороссии, при любом исходе битвы уже обозначенная историей как Донецкая и Луганская Народные Республики, могла показаться адом, выжженной, потерявшей рассудок землей. Могла, если бы не ополченец Моторолла, ломавший плоскогубцами гипс на своей правой руке – ради фронтовой свадьбы, ради того, чтобы могла невеста по всем правилам мирной жизни надеть ему обручальное кольцо. Если бы не черепашка, которую нашли ополченцы в разрушенном детском садике и не поставили на довольствие в одном из своих отрядов самообороны. В конце концов, если бы не врачи, во время обстрелов прикрывавшие в реанимации своими телами малышей, которых нельзя было отключать от медицинских аппаратов и переносить в подвал при бомбежке. А их, врачей, закрывали собой и расставленными руками – чтобы захватить как можно большее пространство – обезумевшие матери этих недвижимых деток…
С усилием, с кровью, но жили, выживали Луганск и Донецк, хотя и сражались в одиночку. Соседние территории, исторически тоже считавшиеся Малороссией или тяготевшие к ней, не подтянулись, не отвлекли врага хотя бы ложным замахом. Укрылись в глухое молчание Харьков и Николаев. Да, обезглавили сопротивление, заполонили тюрьмы людьми с георгиевскими ленточками, но ведь не на пустом месте родился закон: вчера рано, но завтра – уже поздно!
Отворачивался Днепропетровск. Потеряло удалую казачью шашку под женскими юбками Запорожье.
Одесса? Город-герой оказался городом-героем всего лишь 50 сожженных в Доме профсоюзов горожан. В других странах ради одного невинно убиенного вспыхивают народные восстания, мужество же одесситов иссякло вместе с тайными похоронами этих мучеников. Смолчала Одесса. Не произнесли ни звука и ее великие дерибасовские сатирики, еще вчера поучавшие с экранов телевизоров всех нас достойно жить. Может, еще потому не встала Одесса, потому распылила великое звание «Города-героя», что в нем с помпой открывали памятники портфелю Жванецкого и нарисованной, брошенной на тротуар под ноги прохожих тени Пушкина, но не ветеранам Великой Отечественной?
А может, еще встанут? Еще соберут силы и злость?
Но первый, второй, третий, четвертый месяц Донбасс и Луганск, которые собранная на майдане в Киеве национальная гвардия вкупе с армией и частными батальонами олигархов обещали раздавить как колорадских жуков за десять дней, бились вопреки всем прогнозам. В соотношении 1 к 50. И тем значимее выглядело мужество одиночек, если даже в семимиллионном шахтерском к