Подняли головы, лишь дождавшись тишины на дороге.
– За нас умер, – вдруг произнес Степан. И хотя Николай не спорил, упрямо кивнул: – За нас. Мы жили – а он работал. Горел. Не было лучше соседа…
Степан словно тоже просил прощения у покойного за все споры и насмешки, случившиеся на долгом соседском пути-житии. А может, и за невольный белый флаг перед теми, кто убил Федора Максимовича. Легче было промолчать, никто не требовал оценок и подведения итогов, но это на похоронах, при стечении народа есть возможность укрыться за спинами других, а когда остаешься один на один с умершим, совесть беспощадна и заставляет каяться.
– От совести умер, – подытожил Степан.
Троячный согласно примерил услышанное к свату. Глаза и рот у того от тряски приоткрылись, и он наложил ладонь на веки свату. Затем оторвал по кругу, лентой низ у своей рубахи, подвязал покойному челюсть, закрывая рот. Дела скорбные, но житейские, и кому-то требовалось заниматься и этим. Он, Николай Иванович Троячный, проводит в последний путь истрепавшего ему все нервы родственника с честью и достоинством. А памятник ко Дню Победы покрасят внуки. Может, конечно, и сам, но как посмотрят люди? А вот внукам скажет, чтобы приехали. На Украине, вон, похоже, этого не сделали…
– Опять они? – Полковник недоуменно оглядывается на меня.
Если ему отвечать за безопасность границы, то за безумие на ней жителей близлежащих сел объясняться, видать, мне. Щека у друга снова дергается, это нервный тик, и скорее всего, от контузии. Где успел поймать ее?
Около дубков угадывалась понурая лошадка. К телеге, оглядываясь, тащили по траве тюк двое мужиков.
Бинокль приближает границу до вытянутой руки, и по белым звездочкам на коленях легко узнаю Орлика, едва ли не последнего из оставшихся в селе коней. Его погоняют веткой Степка Палаш и Колька Трояк, бывшие уже дедами даже в моем детстве. Странно, на границу моталась обычно молодежь…
– Проверить, – отдает команду для головной машины полковник.
Остаюсь на броне и единственное, чем помогаю землякам, – «рулю» так, чтобы пыль уходила в сторону от телеги. Только бы не везли ничего запрещенного.
Везли… мертвого. Из старой попоны, свернутой тюком, торчали ноги, и командир оглянулся на меня: «Ты что-нибудь понимаешь?»
– Дед Федя того… песня спелась, – начал доклад Степка Палаш, выделив из всего десанта в командиры человека с биноклем. И это правильно. У кого бинокль, тот главнее всех.
– Тромб оторвался, – не забыл диагноз дед Коля. – На Украине.
Он перевел взгляд на меня, на лице мелькнуло удивление, он недоверчиво обернулся за подтверждением догадки к напарнику. Я это, дед Коля, я. Между прочим, везу приветы и фотокарточку от вашего внука-курсанта. Через месяц ему на погоны упадут лейтенантские звезды и он займет место в одной из таких же боевых машин. Только вот имя покойного…
Спрыгиваю с брони. Непроизвольно задерживая себя, трогаю мокрые бока лошади. Из детства всплывает отцовское предостережение: потных лошадей не поить, прежде надо давать им остыть. Тем более тянет прохладным ветерком. Чересседельник совсем истончился, а вот ступицы в колесах можно было бы и смазать. Или солидола теперь днем с огнем? И, кстати, совсем необязательно, что это «мой» дед Федя. Человека два-три с этим именем в селе точно еще есть…
– С мамкой твоей… – первой же фразой рассеивает надежды Степка Палаш, и я трогаю под пыльной простыней торчавшее острое плечо. Дед Коля, заглядывая под покрывало, развязывает какой-то узел около лица покойного, словно не желая открывать и показывать его лицо в неприглядном виде. Вытаскивает повязку, приоткрывает простынь.
Он.
– Как? Почему оказался там?
– Командир его умер, поехал к нему на похороны. Да при наградах, как положено. А там, видать, это как раз и не положено. Налетели скачущие. Может, и не тромб – сердце оборвалось…
Он еще что-то говорил, а я всматривался в знакомое, хотя и не бритое, осунувшееся лицо старого партизана. Он воевал вместе с моей мамой в отряде, которым командовал ее отец. Однажды в окружении, когда не осталось надежд вырваться, дедушка свою дочь и самого юного из разведчиков Федю вместе с ранеными отправил через болото. А сам повел отряд на прорыв в другом месте, отвлекая на себя немцев. Погиб, когда поднимал партизан в атаку и закричал «ура». Пуля попала в горло, она словно хотела остановить этот клич – клич отваги и победы…
Когда я оказался в плену в Чечне, и за меня затребовали миллион долларов выкупа, и люди понесли родителям деньги – кто сто рублей, кто пятьдесят, дед Федя вместо живых денег принес баночку краски:
– Вот, хотел бабке своей крест на могиле обновить, но пусть полежит под старым. А тут, ежели краску продать, какая-никакая, а копейка появится. Вдруг ее-то как раз и не будет хватать на освобождение…
И вот дед Федя лежит передо мной на старой скрипучей телеге с вырванными медалями. Живой он не только хранил память о войне и погибших односельчанах. Он, как тогда, при прорыве, словно прикрывал собой еще и маму. Теперь, выходит, она осталась крайней, последней из отряда…
Господи, как все вдруг сошлось около деревенской телеги. И боль, что текла из Украины в Россию далеко-далеко отсюда и, казалось, не затронет меня вживую, вдруг выцелила острием в самое сердце. Дотянулась через сотни километров, отыскала меня средь перелесков, пронзила, заставила бессильно замереть. И я со своей – не своей колонной, опоздавший на какие-то сутки. Авось бы наш проезд утихомирил горячие головы там, за дубками, вдруг непреодолимой стеной разделившими всех, кроме контрабандистов.
Зашелестела в голос трава у колен. Ветер от дубков, легко разогнавшись по чистому полю, упруго ударил в спины. Вихрю они препятствием не послужили, ему бы мчаться дальше, но он почему-то закрутился юлой вокруг нас, психом расшвыривая из телеги соломенную подстилку. Орлик тревожно зафыркал, и Степан, преодолевая сопротивление, продавился к нему, обнял за шею, унимая и свою, и его дрожь. Дед Коля навалился на телегу, вцепился в свата – то ли как в последнюю опору на земле, то ли не позволяя ветру вознести умершего сразу на небеса, без погребения на земле. Сечкой полоснул дождь, загромыхало, потемнело вокруг, завыло.
– Давайте к нам, – позвал полковник в десантный люк.
Но я остался со стариками. Повторяя Трояка, навалился на телегу, закрывая собой деда Федю. Что уже натворил смерч на украинской стороне, нам было неведомо, требовалось сберечь свое – живых и мертвых.
Сколько продолжалось светопреставление, осознать, наверное, мог только Орлик. И то потому, что стоял на земле четырьмя ногами. Нам время в любом случае показалось в два раза длиннее…
Первым и пришел в себя он – зафыркал, словно очищая забитый пылью рот. Унялась у ног омытая трава. И солнце вновь заластилось с неба: «Ничего не помню, ничего не знаю, не при мне было». Подняли головы на меня и старики: что это было? Американский торнадо, подчиняющий себе все? Он такой, он вечно готов свалиться туда, где еще минуту назад светило солнце, чтобы перекурочить, разметать, сломать мирную жизнь. Не знаем, как на Украине, а вот мы выстояли! И никого не сдали…
Спрыгнул с БМП, удерживая от тика щеку, полковник. Неожиданно сделал то, что обязано было исходить, наверное, от меня, – перекрестился. Знать, повидал и прочувствовал за время нашей разлуки что-то более значимое в этой жизни.
– Я уведу броню в другое место, – прошептал затем только для моих ушей.
Зачем?
Но он уже подтолкнул меня плечом – еще наверняка увидимся. Вспрыгнул с разбега на острую грудь машины, отдал команду, и та осторожно, чтобы не испугать лошадь, развернулась, ушла виражом к кладбищу. За ней, как за вожаком, начала вылетать из засады и выстраиваться журавлиным клином остальная «гусянка». Не закурлыкала – ревела моторами на грешной земле. Оно и правильно: что бы ни летало в небе, земля остается у тех, чей стоит на ней пехотинец. А я для них все же лучшее в округе место выбрал. И какая защита была родному селу!
Но бронеколонна истончалась, исчезала в самосевке, и вдруг меня пронзило: а ведь командир уводил не просто свой клин. Он уводил от могил моих родных и близких, к которым я ненароком, думая только о военной выгоде, привел войну. Словно заглянув в неведомые мне глубины, полковник распознал какую-то неправильность сделанного мной и теперь прикрывал не только страну, выделенный ему участок границы с моим селом, но и лично меня. Уралец оказался мудрее на ту самую контузию, которую заполучил без меня на одной из войн.
И как совсем недавно я кивал могилам родных с брони БМП, кланяюсь незаметно вслед исчезающей колонне. Спасибо. И… и тем не менее – все равно! – танцуйте, мужики. Танго!
Лезгинку.
Краковяк.
Жемжурку!
Танцуйте без устали, с полной отдачей, пусть даже ради других – как только и может русский солдат. Потому что наша телега с дедом Федей – она тоже из той, общей боли, что течет к нам с юго-востока. И как желал командир, но как пока не будет на самом деле – пусть окажется последней.
– Но, милый, – тронул Орлика Палаш.
Партер. Седьмой ряд
– Баю-баюшки, баю…
– Вика, милая, все. Все уже.
– Не отдам…
«Отдашь!» – ухнул рядом разрыв.
Комья земли за спиной – как падающие яблоки в домашнем саду.
Для непонятливых повторилось едва ли не над ухом:
«Отдашь! Отдашь!!»
«Да-да-да-дааааа» – шавкой из подворотни подтявкнула господам артиллеристам дробненькая пулеметная очередь.
И вдруг озарение: какое же это счастье – оказаться во время обстрела на кладбище! Любой холмик – бруствер, памятник – стена каменная. Копачам вообще сказка: скатились в самими же вырытую могилу-окоп в седьмом ряду нового, всего лишь неделю назад открытого для захоронений, участка. Готовили могилочку для дитяти, лишней земли не захватывали, а вот, поди ж ты, легко втиснулись вчетвером.
– Баю-баюшки, баю…
– …юююююю… – передразнила мина-«крылатка».