Тот момент — страница 7 из 50

— Простите, а посещение клуба обязательное?

Миссис Керриган улыбается пуще прежнего.

— Вы все приглашены, и мы бы не хотели, чтобы кто-то пропускал встречи, это ведь так для вас важно.

Смотрю на Лотти.

— Да, обязательное, — переводит она шепотом. Я киваю.

Мама была бы против, но, если скажу, она придет в школу и устроит сцену, а сцены я не люблю, мне их дома хватает — когда они уже прекратятся? Чувствую, как подступают слезы, и гоню их прочь, вспоминая, как однажды встретил Алана Титчмарша в Тонг Гарден Центр.

Раздается звонок, и все собирают вещи. Лотти смотрит на меня и качает головой.

— Не волнуйся, — успокаивает она, беря свой рюкзак. — Я организую петицию.

— Хорошо, — отвечаю я. — Я подпишу.


Мама ждет снаружи. У нее опять эта искусственная улыбка. Мама даже не спрашивает, как прошел день, ведь сама была на том собрании и не надо большого ума, чтобы догадаться. Мама просто чуть сжимает мои плечи, а я изо всех сил стараюсь не расплакаться. До самого дома держусь, но стоит переступить порог, слезы льются потоком.

— Иди сюда, — распахивает объятия мама.

Утыкаюсь лицом в ее зеленый кардиган — он мягкий и впитывает мои слезы, точно огромная губка.

— Прости, — говорит мама, но не уточняет за что. За развод, за то, что я не такой, как все, за то, что она купила мне песенник Джорджа Формби, или просто за то, что на собрании меня подняли на смех. Может, за все сразу. Вот бы никогда не возвращаться в школу — ни в какую. Но придется. В понедельник первое заседание дурацкого клуба.

— Со следующей недели нам придется каждый день приходить пораньше, дополнительные занятия к контрольным, — тараторю я, когда наконец получается успокоиться.

— Кто сказал? — спрашивает мама, отстранившись.

— Миссис Керриган. В сумке письмо. Они устраивают клуб, но на деле просто лишние занятия.

— Ты не обязан туда ходить.

— Она сказала, что обязан.

— Нет. Я напишу письмо миссис Рэтклифф. Ни к чему тебе еще больше стресса, чем уже есть.

Вся моя жизнь превратилась в череду сцен, а мне бы просто прокрасться мимо на цыпочках, чтобы никто не обращал внимания.

— Лотти собирается организовать петицию, — сообщаю я.

— Молодец, — улыбается мама. Она обожает Лотти.

Мама всегда повторяет, что один настоящий друг лучше миллиона фальшивых. Наверное, она права, только когда на собрании над тобой смеются абсолютно все, кроме одного человека, это уже так не чувствуется.

— Я пойду к себе в комнату, — говорю я.

Мама явно разочарована. Может, хотела предложить поделать вместе что-то веселое?

— Ладно, — отвечает она. — А я тогда займусь письмом.


Позже домой приходит папа. Я все еще у себя, но слышу из коридора мамин голос. Слов не разобрать, но и неважно. Еще чуть-чуть, и в ответ ей раздастся сердитый папин голос, и они опять начнут ругаться на тему «я знаю, что для него лучше».

Обычно я бы стал играть на укулеле, но сейчас не хочется, поэтому беру книгу Алана Титчмарша «Как выращивать розы». Я теперь много знаю о садоводстве. Существуй игра о розах, я бы в ней блистал, и, если бы можно было обсуждать с другими ребятами лучшие сорта — тоже, но это все мечты. Когда я встретил Алана Титчмарша, мне хотелось всласть поговорить с ним о розах, но за нами была еще большая очередь, и леди из садоводческого центра предупредила — подходишь, получаешь автограф на книге, фотографируешься с автором и идешь дальше. Такая жалость. Судя по тому, как Алан мне улыбнулся, ему бы тоже понравилась наша беседа.

Изо всех сил стараюсь вчитаться в раздел о плетистых розах, но ссора внизу уж слишком разошлась. Решаю спуститься, иногда это единственный способ вынудить родителей замолчать.

— Ты не слышал их, Мартин, ты не видел его лицо… — говорит мама, когда я захожу на кухню, осекается, и оба смотрят на меня.

— Привет, — здоровается папа. Вроде хочет сказать что-то еще, но закрывает рот.

— Чай скоро будет готов, — вступает мама. — На ужин овощное рагу с тофу.

Я не говорю ей, что никто больше в классе не ест овощное рагу с тофу с чаем. Просто киваю и улыбаюсь, как она и ждет, а сам тихо мечтаю вместо этого попить чаю с Аланом Титчмаршем. Плевать, что ест он, лишь бы мы говорили о розах.


На следующее утро я просыпаюсь, как раз когда папа отправляется покататься на велосипеде. Стою у окна спальни и смотрю ему вслед.

Когда я был совсем маленьким, у папы на велосипеде сзади была специальная корзина, куда меня сажали. Мама говорит, я обожал там ездить; иногда она сама бегала за нами послушать, как я заливаюсь смехом. Позже, когда я перестал помещаться в корзине, папа купил мне собственный велосипед, но я постоянно с него падал. Отец думал, у меня диспраксия[5], даже тест провел, но нет, мне просто не нравилось самому крутить педали, я дурачился, и он сдался. Поначалу уезжал покататься сам по воскресеньям, пока мы с мамой готовили. Затем к воскресеньям добавились субботы. А теперь его поездки становились все дольше и дольше.

Обычно в субботу утром у меня урок по укулеле, но сегодня мой учитель Джулиан взял отгул: у него дочь замуж выходит. Джулиан наказал мне позаниматься вдвойне, но настроения совершенно не было. После вчерашнего собрания укулеле по-прежнему лежала в футляре, и я знал: если расстегну его, оттуда заодно выльется весь обидный смех, поэтому даже близко к инструменту не подступался.

Захожу на кухню; мама поднимает голову от газеты и вновь нацепляет на лицо «счастливую» улыбку.

— Доброе утро, милый. Хочешь «Миллет Бран»?

«Миллет Бран» — это органические хлопья, о которых никто больше в школе даже не слышал, но мне хлопья не разрешают, ведь в них куча сахара и всякой химии. Открываю рот сказать «хорошо», но звук не выходит, а на глаза снова наворачиваются слезы.

— Вот что, — говорит мама, быстро складывая газету и вставая, — пойдем-ка куда-нибудь позавтракаем. Такой чудесный день, будет неплохо сперва немного прогуляться. Я тоже не очень голодная.

Я киваю. Не помню, когда мы в последний раз выбирались куда-то на завтрак, разве что на праздники, но все лучше, чем сидеть здесь и грустить. Даже сидеть и грустить в другом месте.

— Ну тогда бегом переодеваться, — велит мама. — Если только не собираешься идти в пижаме.

Смотрю на свою пижаму. Она вся в звездах, хотя на десятый день рождения я попросил маму больше не покупать ничего со звездами и ракетами. Она хотела добыть мне пижаму с пчелами, но на мой возраст такие уже не шьют. А все пижамы с цветами оказались розовыми, и пусть мама заверила, что розовый — необязательно девчачий, я отказался. Вдруг посреди ночи случится пожар или какой-нибудь террорист взорвет бомбу на нашей улице и придется выбегать в чем есть, а зеваки, конечно, станут снимать все на телефоны, я попаду в новости в розовой пижаме, и тогда мне до конца школы жизни не будет.

Иду наверх, натягиваю джинсы неправильного бренда и футболку — тоже, скорее всего, неправильную. Я с одеждой не в ладах. Всегда выгляжу неправильно, что бы ни нацепил.

Спускаюсь, а мама уже собралась и стоит у задней двери.

— Мы далеко? — спрашиваю, глядя на ее походные ботинки.

— Не знаю, — отвечает она. — Просто обула на всякий случай. А тебе и в кроссовках сойдет.

Мама открывает заднюю дверь, и в дом врывается запах улицы.

Я натягиваю кроссовки (тоже не того бренда), не развязывая шнурки, что обычно раздражает маму, но она либо не замечает, либо, если и заметила, решает ничего не говорить.

Первое, что я вижу, когда выхожу на улицу, — это табличка «Продается».

Она торчит там уже несколько месяцев и вечно о себе напоминает.

Когда ее только поставили, другие родители и дети в школе спросили, куда мы переезжаем. Даже миссис Керриган заметила табличку, потому что проезжала мимо нашего дома по дороге в школу, и спросила, не собрался ли я «на новые пастбища». Мне пришлось сказать ей, что мои мама и папа расстались, и я начал плакать, и все это увидели, так что случилась еще одна большая сцена. Хорошо, что дом посмотрели всего три человека: один перекати-поле (я действительно не знаю, что это значит, но мне очень хотелось бы стать таким же, потому что у меня хорошо получается мечтать), одному наше жилье не понравилось, а другому понравилось, но продажа дома провалилась, поэтому я продолжаю надеяться, что если никто никогда его не купит, маме и папе, возможно, придется снова отыскать свои счастливые голоса и настоящие улыбки и не разводиться.

Яркие лучи падают мне на лицо, когда я подхожу к воротам. Мое лицо не совсем подходит для солнца, потому что моя кожа бледная, у меня есть веснушки и, как и мама, я очень легко обгораю.

— Все обойдется, — говорит мама, вероятно поняв, что я собираюсь попросить намазать меня солнцезащитным кремом.

— А если я обгорю?

— Не обгоришь. Сейчас только девять, и мы постараемся держаться в тени.

Она одаривает меня своей обнадеживающей улыбкой, но это не слишком помогает. Папа утверждает, что я чересчур много волнуюсь. Легко говорить, ему не нужно ходить в школу, у него не рыжие волосы или кожа, которая легко сгорает, а его родители, бабушка и дедушка, все еще вместе, хотя уже вышли на пенсию, перебрались в Девон, и мы почти никогда их не видим. Должно быть, легко не волноваться, когда тебе не о чем беспокоиться. Я думаю, единственное, что беспокоит папу, — это то, что я ненормальный. Ну и зря, я сам достаточно переживаю по этому поводу, не надо ко мне присоединяться.

Идем по дороге, ведущей в парк. Как хорош этот кусочек Галифакса! Ранней весной вдоль широкой тропы растут нарциссы. Сейчас они засохли и их скосили, но мне нравится знать, что луковицы все еще там, внизу, и в следующем году цветы вернутся.

У нас в саду тоже много луковиц. Осенью, когда я пошел в школу, мы целую кучу посадили. Мама проделывала дырочки лопаткой, а я вставлял луковицы. Следующей весной мама помогала мне считать, сколько же проросло, а когда папа приходил с работы, я выбегал и рассказывал ему, как там много нарциссов и тюльпанов. Он казался взволнованным, я это хорошо помню. А вот чего не могу вспомнить — когда перестал считать нарциссы.