ка однажды кашу на себя не опрокинул. Еще не приноровился как следует к новому, лучшему времени моей жизни.
Анальгин с димедролом
Наверное, так случалось у многих. Просыпаешься и, еще не успев открыть глаза, понимаешь: произошло что-то очень плохое. Иногда ЭТО остатки еще не растаявшего сна, тогда уже к обеду от тяжелого настроения не останется ни следа. Часто – последствие неприятного разговора или конфликта, произошедшего накануне. Тут самое лучшее, если, конечно, возможно, быстренько нормализовать ситуацию. Например, покаяться, извиниться или просто спокойно поговорить. Ну а можно ходить весь день с испорченным настроением. Все зависит от вкуса и темперамента.
Я проснулся с ощущением непоправимого горя. Когда не хочешь ничего, не хочешь открывать глаза, не хочешь вставать. А самое главное – не хочешь жить.
Я пропустил завтрак, пропустил обед. Не находил в себе сил принимать участие в разговорах соседей и традиционных наших карточных баталиях. Даже в реанимацию идти не хотелось. Только лежал, уткнувшись в стену, и думал. Мысли, как тяжелые холодные кирпичи, ухали куда-то, заполняя унылую пустоту. К вечеру казалось, что и места во мне не осталось от этих ледяных мыслей-булыжников.
Попробовал было читать, но с трудом понимал написанное, пробовал поговорить с Леной, но не говорилось. Это был первый вечер, который я провел в палате безо всяких шахмат и болтовни.
Наутро стало только хуже. Мне уже вообще все расхотелось, даже курить. Я лежал на койке с закрытыми глазами и ненавидел себя и всю свою жизнь. Это было единственное отчетливое чувство, зато какое! От моей ненависти даже воздух вокруг изменился, сделался серым, вязким и густым, как кисель. А все окружающее меня многообразие стало скучным и бесцветным, как партийные передачи по черно-белому телевизору.
А дни шли, тусклые, липкие, как паутина, в которой я беспомощно болтался, боясь пошевелиться, чтобы не увязнуть сильнее, а ненависть к себе сменилась тоской такой силы и безысходности, что я перестал даже разговаривать, единственное исключение делая для Лены, которая меня продолжала навещать, но и с ней я был замкнут и односложен.
Почти все время я проводил лежа на койке и только иногда с большим трудом вставал и выползал в коридор, где подолгу стоял в холле, как бычок в загончике, уткнувшись лбом в холодное стекло.
А тут еще сняли гипс. И стало совсем невмоготу. Лучше бы я этого не видел. Тоненькая, страшная, желтая ручка, чужая и неподвижная.
Мало того что не двигаются и совсем не чувствуют пальцы, так еще и вид какой-то уродский. «Обезьянья лапа» – именно так назывались в медицинской литературе внешние признаки травмы срединного нерва. Очень похоже на то, что сейчас представляла собой моя рука.
Мой лечащий врач даже несколько удивился, что я не радуюсь такому важному событию. Василий Андреевич был педантичным, аккуратным, спокойным доктором и человеком. С атрофированным чувством юмора, кстати. Однажды при нем рассказали анекдот.
«Десятого ноября восемьдесят шестого года на заводе АЗЛК случилось чрезвычайное происшествие. По недосмотру дежурной смены с конвейера вместо автомобиля „москвич“ сошел автомобиль „мерседес-бенц“».
Все, конечно, начали веселиться. Все, кроме Василия Андреевича Дозорова.
Тот сидел за столом в ординаторской и писал историю болезни. Он прервал на секунду запись и посмотрел в окно.
– А как это, интересно, могло произойти? – спросил вдруг самого себя Василий Андреевич. – Они что, детали перепутали?
Все притихли, но Василий Андреевич уже снова писал. А через минуту поднял голову и радостно объявил:
– Ну точно, детали перепутали! – и вздохнул с облегчением.
Но то, что именно он меня оперировал, было очень здорово. Дозоров, как сказали, сделал все ювелирно. Да и, кроме него, никто бы и не взялся нерв шить.
– Здесь у нас специалисты по травмам центральной нервной системы, – поведал мне тогда Женя Лапутин, – а у тебя, Моторов, травма периферической! С тобой тут, кроме Васи, никто бы и возиться не стал!
Но сейчас как-то было не до того, чтобы рассуждать на тему моего везенья. Я даже дежурных слов благодарности не произнес, а только вышел из перевязочной и в палату по стеночке побрел. Идти было тяжело, голова кружилась, как в ту мою первую ночь после наркоза. Да и вообще, все у меня не слава богу, вот и сердце не бьется, как у нормальных людей, а дрожит мелкой дрожью.
Я лежал в палате и смотрел в потолок.
Да что же за жизнь такая, мне двадцать три года, почти все мои ровесники уже институты закончили, делом занимаются, у них хорошее настроение, ясная и понятная картина впереди. А что у меня? Ничего. Я и раньше-то, кроме как стать массажистом, ничего путного не придумал, права была Суходольская и когда тупым называла, и когда в парикмахеры идти советовала. А теперь и для этого занятия нет перспективы. Я вообще ничего не могу.
Буду где-нибудь в инвалидной конторе за крошечное пособие кнопку левой рукой нажимать. До конца жизни. Зачем такое существование нужно, только мучить всех вокруг. Ладно, не можешь жить нормально, так хоть наберись мужества прекратить всю эту комедию.
Вот угораздило же зимой здесь оказаться. Зимой в больнице все окна заклеивают, и не бумажками, а гипсовыми бинтами. Не оторвешь. А ведь удобно, одиннадцатый этаж, без вариантов. Стоп. Я же всегда считал, что уж кому-кому, а мне известна куча верных способов. Да уж, за эти годы я вдоволь насмотрелся. Все прошедшие мимо меня неудачные и удачные попытки поквитаться с жизнью многому научили. Пора и на практике знания применить.
Это только истерики и дилетанты вскрывают вены. Да еще прилюдно. Толку от такого мало, тут, даже если уединиться, вариант ненадежный, время нужно, а потом еще возьмет и затромбируется все, к чертовой матери. А мне напоследок смешить никого не хотелось. Я и так после своего похода в подвал как герой анекдота. Ну правда, столько на эти несчастные массажные курсы и времени и сил потратил, и как же бездарно все это в секунду пошло прахом. По собственной моей дурости. Сдалась мне эта банка, что ее подхватывать? Ну падает, и черт бы с ней. Другой бы еще подальше ее отпихнул, а я…
Хотя сколько же можно эту ситуацию прокручивать, все, поезд ушел! Да и не могло завершиться иначе. У такого, как я, именно так все и должно было случиться! Главное – сейчас сработать без осечки. А я здесь точно не дилетант. Я знаю то, чего не знают многие. Про то, что чуть глубже и медиальнее вены проходит артерия.
Я сидел на полу в запертой душевой кабинке и вертел в левой руке бритвенное лезвие «Нева». Такая вроде бы небольшая вещь, а какие у нее возможности! Явное противоречие между формой и содержанием. Хорошее у нас отделение, масса полезных закутков. И с бритвочкой можно уединиться, и к покойникам тут привыкли, знают, как с ними обращаться, и больных в сознании и посетителей, шастающих по коридору, нет. А в душевую днем никто и не заходит. У меня времени навалом.
Лезвие я стащил во втором блоке двадцать минут назад, как только спустился в реанимацию. Пока девочки отбегали курить, а меня посадили за капельницами следить. Я теперь могу разве что капельницу пережать. А когда новенькое лезвие в бумажке в карман сунул, про себя усмехнулся. Рядом же другие, без обертки, лежат, а мне новенькое и чистое подавай, как будто инфекции боюсь. Ну зато точно острое будет, придумал я себе оправдание.
Я сидел около приступочки, привалившись к стене. Покалеченную правую руку положил на стул и нащупал пульс. Какой-то он слабый и частый, странно, я же нисколько не волнуюсь. Наверное, просто дошел за неделю без еды. Ничего, и на низком давлении из артерии фонтан хлестанет будь здоров, как тогда в подвале. Тут главное – постараться пошире артерию вскрыть и вдоль. У меня это получится, я понимал, что боли почему-то совсем не боюсь. Горячая вода с большим напором хлестала из душа, жара была как в бане, но когда станет холодно, а станет уже через минуту, этот пар меня согреет.
Ну все, хватит время тянуть, пора и делом заняться. Я полюбовался уголком лезвия, посильнее разогнул руку в локте – а она слушалась с трудом, да еще после гипса – и устроился поудобнее. Двумя этажами ниже, в подвале, бесновался Минотавр. Еще бы, так подфартило, добыча сама в руки бежит. Вот и все. Сейчас я буду сидеть и с удовольствием слушать, как с каждым ударом сердца теплыми волнами будет уходить моя никчемная, никому не нужная жизнь…
И тут кто-то жахнул по двери кулаком, да так, что она едва не сорвалась с петель. Лезвие от неожиданности чуть не выпало. Неужели догадались? Но как?
– Леха! Моторов! Ты что там делаешь? Ширяешься? – раздался за дверью громкий голос Мазурка. – Как закончишь, возьми у меня ключ!
– Какой ключ, Юрий Владимирович?
Вот черт бы его побрал! Откуда же он взялся? Я старался, чтобы мой голос звучал естественно.
– Какой ключ, от чего?
– Да мне завтра уходить рано! Ты воду-то прикрой, я уже надорвался орать! И дверь отопри, что я там не видел?
Я бросил лезвие под стул, неловко поднялся и выключил воду, но дверь открывать не стал. Одетый человек, сидящий весь в пару на полу душевой, действительно может вызвать подозрения.
– Леха, значит, так, у меня в холодильнике плазма лежит. Завтра Орликов днем подойдет, это ему для дочки. Я Андрюхе позвоню и скажу, чтобы он тебя нашел, а то мне нужно пораньше смотаться! Короче, вылезай, я тебе все покажу.
Надо же быть таким невезучим! Сто лет сюда никто днем носа не кажет, ну почему именно сегодня и именно сейчас? Понятно, что на этот раз все сорвалось. Мне с трудом удалось подковырнуть прилипшее к полу лезвие, завернуть его в бумажку и опустить в карман. Ладно, еще успею. Я снова включил воду и помотал головой под душем. Совсем не обязательно всем знать, чем я тут занимался.
Завтра передам Андрюхе плазму, а там… У его дочки обнаружили неоперабельный порок сердца и тянули как могли. Я взял у Мазурка ключ от «храма науки», где стоял холодильник, – так Мазурок называл комнату, в которой проводил эксперименты со своей аппаратурой. Юрий Владимирович был очень умным.