Тот самый Паровозов — страница 40 из 118

Что может быть лучше, чем жить в собственной квартире? Хорошо, полная свобода, до поликлиники два шага, да и наведываться туда я стал всего раз в неделю. Невропатолог в начале марта вышла на работу, и я наконец расстался со своей Валигузовой. В последнюю нашу встречу эта знойная женщина-терапевт сидела и, морща лоб и шевеля губами, работала, то есть напряженно строчила переводной эпикриз. В какой-то момент она прервала свое нелегкое занятие, нахмурилась и вдруг впервые за два с лишним месяца взглянула на меня.

– Я что-то не пойму, где у вас травма срединного нерва? – с капризным недовольством спросила Валигузова. – На руке или на ноге?

– На руке! – горько вздохнув про себя, ответил я и на всякий случай подсказал: – На правой!

Было немного обидно: ходишь к ней три раза в неделю начиная с Нового года, а она так и не удосужилась узнать, хромой я или косорукий. Ну а еще, согласитесь, досадно, когда лучший врач и клиницист не знает, что срединного нерва на ноге нет и в помине.

А невропатолог оказалась классной теткой, мы с ней даже чаи с карамельками гоняли. Через неделю ей удалось выбить мне направление в городскую физиотерапевтическую лечебницу, где я принимал радоновые ванны, мою руку били электрическим током и подключали к ней всякие другие хитрые приборы.

В конце марта меня послали на ВТЭК. Это такое освидетельствование для инвалидов, где целая комиссия решает, что с ними делать дальше, лечить или пристрелить.

К тому времени я находился на больничном уже четыре месяца. Нормативный срок, после которого или сразу дают инвалидность, или продолжают терапию. Дожидаясь вызова, я сидел в очереди и чувствовал себя отъявленным симулянтом. Вокруг меня были однорукие, одноногие, на костылях и в креслах-каталках.

Мне разрешили продолжать сачковать.

– Ты молодой, – сказали, – полечись еще четыре месяца, чем черт не шутит, а вдруг поможет!

Свободного времени теперь появился вагон. На поликлинику у меня уходило полчаса в неделю, к тому же после переезда я перестал мотаться по Москве в поисках мебели, нужно было срочно придумывать себе конструктивное занятие, например латать дыры в образовании.

Я, сколько себя помню, все время читал, но есть книги, которые не откроешь в метро, не возьмешь в библиотеке. Их тайно провозили из-за кордона, перепечатывали на машинке, фотографировали, даже переписывали вручную.

Каналы, по которым шла подобная литература, всегда старались надежно законспирировать. Владельцам грозили нешуточные неприятности, вплоть до тюрьмы. Так что заполучить вожделенную крамолу можно было только с превеликим трудом, а некоторые и вовсе не имели такой возможности.

А у меня была тетя Юля.

Сестра моего отца, тетя Юля, безо всякого сомнения, личность сильная и колоритная. У нее и дома все не так, как у других. Я с раннего детства именно к тете Юле больше всего любил в гости ходить. В квартире там африканские маски с картинами по стенам висят, крокодилы деревянные на полках стоят, необычные тарелочки, чашечки и куча прочих занимательных вещей, кокос например.

И ходит тетя Юля всегда в восточном халате и в тапках с загнутыми мысами. У нее даже еда необычная, вроде бы ничего такого, но она умела как-то особенно вкусно готовить. Но главное – это разговоры, пока сидишь, ешь, обязательно ее слушаешь, а тетя Юля гораздо интереснее остальных могла рассказать о чем угодно.

Но характер у тети Юли стальной. Вот, например, с отцом моим она с восьмого класса не разговаривает. Уже сама забыла причину. Вроде бы у них ссора произошла, но никто уже за давностью лет точно и не помнит, что там случилось и почему. Включая саму тетю Юлю. Но не в причине дело, главное – принципы.

Поэтому никто и никогда ей в нашей семье не перечит. Да и зачем, даже когда ты в глубине души не согласен, тетя Юля может так красиво и убедительно построить разговор, что только и остается, что восхищенно кивать головой.

Тетю Юлю я, безусловно, уважал и, конечно, немного побаивался. Надо сказать, она была единственной, при ком я ни разу в жизни не закурил.

К ней я начал ездить сразу, как только меня выписали из больницы. Поговорив о том, каков нынче мой круг чтения, с большим сомнением покачав головой, она ушла в комнату и вернулась с целой кучей туго набитых конвертов из плотной черной бумаги.

– Вот, почитай Васечку! – сказала тетя Юля, складывая конверты в мешок и подмигнув со значением. – Думаю, удовольствие ты получишь!

Дома я вытряхнул пакет на диван. К моему большому удивлению, это были фотографии. Переснятый роман. На титуле значилось: Василий Аксенов. «Ожог».

Я прочитал Васечку. Три раза подряд. Четыре сотни фотографий романа, который, как мне кажется, я помню наизусть.

С тех пор я приезжал к тете Юле дважды в неделю, раз за разом опустошая ее диссидентскую библиотеку, читая запоем, иногда несколько книг одновременно. Теперь-то я начал понимать, что же именно в детстве обсуждали вокруг меня взрослые. Память у меня была хорошей, и все те слова, которые произносили в моем присутствии, я запоминал сразу и навсегда. Но расшифровать многое из услышанного в то время я смог только сейчас, двадцатитрехлетним. Постепенно передо мной открылось, что в такой-то вечер декламировали стихи Коржавина, а в другой – цитировали «Раковый корпус» Солженицына, а тогда – обсуждали «Крутой маршрут» Гинзбург.

О, эти разговоры моего детства! Бесконечные, часто за полночь, тут, как в грузинских тостах, эстафета переходит от одного к другому. Когда даже не обязательно понимать смысл, только по темпераменту, тембру голосов, интонациям, смеху понятно, как же это здорово – столько знать и уметь говорить так.

Можно просто сидеть рядом и слушать, как делали это мы, поколение внуков, Ася, Дима и я, если нас забывали загнать спать. Слушать – тоже очень приятное занятие. Лишь иногда, вдруг замечая наше присутствие, показывая на нас глазами, подмигивая друг другу, участники беседы понижали голос либо вовсе проглатывали слово. В такие моменты общий смех только усиливался.

Как же невыносимо потом было слушать других, особенно если темы поднимались схожие. Пресные фразы, бесцветные голоса, в лучшем случае косноязычно повторяющие услышанное накануне из телевизора, полное отсутствие своего мнения по какому бы то ни было поводу, а уж если оно, мнение это, появлялось, так уж лучше б его не было вовсе.

Самым замечательным временем конечно же считалось дачное, и особенно то, далекое, безвылазное, когда нас с двухлетнего возраста держали до школы в доме на Щербинке. Бабушка Люда, та самая, у которой случались вещие сны, решила, что детям лучше находиться на свежем воздухе в деревне, и поселилась на даче с тремя внуками. Насчет свежего воздуха и деревни все было немного условным, поселок на задворках фабричного подмосковного городка, разумеется, не отличался безупречной экологией, а местные, почти все поголовно – люмпены, не походили на рассудительных и степенных жителей русских деревень, какими их изображали столь любимые бабушкой писатели-гуманисты. Но это была лучшая пора моего детства.

Либеральная бабушкина политика никогда не ограничивала нашей свободы. Нужно было только вовремя появляться на ее зов к обеду и ужину. Неизменный чугунок с гречкой, суп в огромной кастрюле, который варился на неделю, укроп с огорода, эмалированные миски с нарисованным на дне грибочком.

Бабушка, безо всякого сомнения, считала себя толстовкой, видя свое предназначение в служении простым людям, искренне наслаждаясь созерцанием бестолковой и примитивной деревенской жизни. И видимо, как и все толстовцы, смутно чувствуя свою вину перед народными массами, она получала несказанное удовольствие, обучая грамоте местных старух, их внуков, ставила любительские спектакли с детворой, организовывала уличные концерты. В доме постоянно толклась разная публика. Чужие дети, их не совсем трезвые родители, но чаще других захаживали всякие немыслимые старушки, странницы-богомолки.

Придет, к примеру, такая, сядет за стол, нальет чай в блюдце, хлеб повидлом намажет и рассказывает. Как съездила за тридевять земель в город Кострому дочке подсобить да внучек проведать.

– Ой, Людмил Санна, дочь-то нонешней весной вторую девку родила, ну чистый ангел! Вся такая махонькая, хорошенькая, глазоньки лазоревые, рученьки-ноженьки сахарные! Как возьму ее – так сердце обмирает! А старшая – вот лошадь! Кобыла здоровая! На Ильин день уж три года будет. Все жрёть да жрёть! А пожрёть – так еще молока просит! А после – качай ее, качай! А морда у нее, Людмил Санна, – не поверишь – с твою!

Благодаря своему актерскому таланту баба Люда моментально перевоплощалась в своих собеседниц, то начинала им в тон «шутковать», сыпать прибаутками, то сокрушалась, удрученно покачивая головой, то, вдруг замерев, внимала очередным откровениям, как правило – невероятной чуши. И, глядя на эту пожилую, бедно одетую женщину в повязанном платке, частенько вставляющую в разговор соленое словцо, коверкающую на деревенский манер язык, никто бы в жизни не догадался об ее истинных увлечениях, отменном литературном и музыкальном вкусе, писательском даре. И что дружит эта простая тетка с внучатой племянницей Чехова, дочкой Куприна, состоит в активной переписке с внуками Льва Толстого и знакома с Пришвиным.

Дом был настоящий, деревенский, сложенный из толстенных сосновых бревен, которые, по преданию, привезли с Урала. С печкой, просторной террасой, увитой хмелем и виноградом. Между бревнами торчала пакля, которую я постоянно выдирал. Все удобства находились на улице, а бани не было вовсе. Раз в несколько месяцев нас забирали в Москву отмывать.

Бабушкина самоотверженность удивительным образом сочеталась с каким-то особым ее легкомыслием. Она ежедневно занималась с нами, научила читать и считать, пересказала все евангельские истории, давала уроки гитары и пения, чешского, украинского и старославянского, но вместе с тем ежедневно заваливалась спать после обеда, и эти два-три часа можно было стоять на голове, разносить дом, бабушка спала как убитая и за нас нисколько не волновалась.