Чубаровский долго вглядывался, подходил, отходил, рассматривал с разных ракурсов, как опытный сценограф, и остался недоволен. Тогда нашли какую-то драную тельняшку, надели на пирата. Оказалось, опять не то.
Володя подумал-подумал, надорвал тельняшку на груди, чтобы татуировки были лучше видны. Вроде бы уже классно, лучше не придумаешь, но Чубаровскому все равно не хватало завершающего штриха. Наконец он вскочил и куда-то побежал – как выяснилось, в изолятор. Вернулся радостный, с костылем в руке, в изоляторе одолжил. Сделал пирата одноногим, ногу веревочкой под тельняшкой подвязал, ну точно Сильвер, только без попугая. Все. Володя наконец просиял и начал колдовать над стройной креолкой.
Креолкой назначили детдомовца Леню, дико смешного и обаятельного парня лет двенадцати. Он по возрасту должен был числиться во втором, а то и в третьем отряде, но у нас в первом находились еще двое парней из этого детского дома, а их, как правило, не разлучали. Леня был кудрявым, с шапкой густых черных волос, розовощекий и упругий, как резиновый мячик. На левой руке у него красовалась татуировка: ЛЕНЯ. Буквы были все разнокалиберные, как будто их кололи четыре разных человека.
Он был компанейским и неизменно веселым пацаном. Чем-то по темпераменту напоминал Мамочку из «Республики Шкид», но Мамочка воровал у своих, а вот Леня нет, у него были принципы.
Помню, раз мы с ним курили вдвоем на нашем бревнышке, и Леня по моей просьбе рассказывал истории о детдомовской жизни. Про воспитателей добрых и хороших, про воспитателей гадов и садистов, про всякие смешные случаи, про то, как старшие терроризируют младших, а еще, оказывается, они там и пьют и воруют…
– Я смотрю, Леха, ты вообще жизни не знаешь. У нас любой семилетний шкет соображает лучше. Тебя мамаша небось до пенсии будет за ручку водить.
Мне только и оставалось, что соглашаться. Потом мы закуривали еще по одной.
– А ты думаешь, мне здесь у вас ничего спи… ть не хочется? – вдруг подмигнул Леня. – Да так хочется, что аж зубы сводит, особенно у Володьки Антошина, – засмеялся он. – Но ты не дрейфь, не буду. Вы же мне своими стали, а у своих брать – это в падлу!
И вдруг Леня стал очень серьезным, я таким никогда его не видел прежде. Даже показалось, что он сейчас заплачет.
– Полюбил я вас, чертей, тебя, Антошина и Балагана, хорошие вы пацаны, у нас таких нету! Ну, пошли на полдник, Леха, – снова засмеялся он, – вижу, что тоску на тебя нагнал.
Леня знал огромное количество жалобных детдомовских песен, а любимая у него была вот эта, студенческая:
Ходят девушки многие.
Нам приметны их талии,
Нам приятны и ноги их,
Ручки их и так далее…
Я потом долго, почти год, буду слышать его всегда веселый голос, он станет часто звонить из своего детского дома, тайно проникая по вечерам в директорский кабинет. И вдруг пропадет внезапно, как сгинет. Адрес этого самого детского дома я у него узнать не удосужился, лапоть, а в лагерь он больше не приедет.
Какая же сука бросила его в приюте, вот бы на нее поглядеть!
Креолка из Лени получилась знатная, из одеяния на нем была одна-единственная дико похабная кружевная комбинация, его кудри накрутили вдобавок на бигуди, сделав настоящую негритянскую прическу, накрасили, не пожалев макияжа, и когда он изображал наивную девушку, хлопая ресницами, все ржали как ненормальные. Но Чубаровскому в этом сценическом образе чего-то опять не хватало.
– Леня, – начал он, – когда идет текст «Стройная фигурка цвета шоколада помахала с берега рукой…», не нужно изображать из себя жену моряка, встречающую его после долгой разлуки на пирсе. Пойми, ты должен вести себя по-другому!
– Володь, – спросил тогда озадаченный Леня. – Я чёт не понял, по-другому – это как?
– Видишь ли, Леня, – осторожно начал Володя Чубаровский, понимая, что перед ним стоит двенадцатилетний пацан. – Попробуй так кокетливо делать ручкой и глазами поводить, ну как… как…
– Да что ты, Володь, все вокруг да около? Как блядь, что ли? Да не вопрос, ты мне только скажи: помаши, Лень, ручкой как блядь, а то стоишь мудришь…
А что касается меня, тут было все предельно лаконично, я появлялся на сцене безо всякого грима и быстренько соблазнял креолку. На мне были потертые Вовкины джинсы Lee и сомбреро, которое одолжил вожатый второго отряда Толик Либеров.
Конечно, мы ничем таким с Леней не занимались, а просто вальсировали, причем, по замыслу Чубаровского, я держал Леню на руках.
– Ну ты, поскребыш, окромя гитары ничего в руках держать не умеешь! – цитатой из «Неуловимых» выражал неудовольствие Володя. – Не чувствуешь разве, что у твоей партнерши задница провисает, а ну приподними Леню повыше! – приказывал он.
В финале к нам, танцующим, приближался на костыле родственник Мэлса Хабибовича из Нальчика и стрелял мне в спину. Мы с Леней падали на приготовленный загодя матрас, изображая смесь агонии и любовного экстаза.
Надо ли говорить, что на этом конкурсе мы заняли первое место, да еще с колоссальным отрывом от остальных. Конкурентов у нас и близко не наблюдалось.
– Эх, мужики, как же я мечтал о гитаре! Мне она даже ночами снилась. И в школе мечтал, и когда в институт поступил. Но стипендия – сорок рублей, а мать – бухгалтер, оклад-то всего сто двадцать. Ничего, думаю, после третьего курса поеду в стройотряд, может, и заработаю. Вот вы говорите, в ГУМ ездили, вам от дома сколько добираться? Полчаса? А от моего Наро-Фоминска до «Лейпцига» – два часа в один конец. Ведь именно там «Музимы» продавались. А мне лишь «Музиму» подавай, ничего больше не нужно, хоть она и почти три сотни стоила. Меня в «Лейпциге» уже все продавцы знали, поиграть иногда давали. Так, душу себе разбередишь – и обратно, в Наро-Фоминск.
А в прошлом году двадцать лет стукнуло, юбилей как-никак. Все друзья собрались. Пришли кучей, книжку «Три товарища» вручили, мол, почитай о настоящей мужской дружбе. Ну, мы поржали, за стол сели, посидели хорошо, весело, потом гулять пошли, до двух часов ночи шатались, у меня ведь в конце мая день рождения, уже тепло совсем.
Утром открываю глаза, сам еще не проснулся, смотрю – а в углу около шкафа гитара стоит, свет через занавеску на нее падает, как будто рисунок на стене. Ничего себе, думаю, какой сон мне красивый снится. Потом как подбросило. Я с кровати соскочил – и к шкафу! А там и правда гитара, настоящая! Именно та, о какой только и мечтал! «Музима этерна люкс»!
Оказалось, друзья мои ночами вагоны на станции разгружали, деньги собирали. Поехали в «Лейпциг», купили гитару, и мать попросили спрятать. А сразу дарить не стали, решили сюрприз устроить, чтоб запомнилось. Вот такие у меня друзья, мужики.
Мы сидим в вожатской комнате и как завороженные слушаем Юрку Гончарова. Интересно, а мои друзья станут ради меня вагоны по ночам разгружать?
Ансамбля у нас было два, вожатский и пионерский. Между ними существовала здоровая конкуренция, которая ярче всего проявлялась на танцах. Вожатые играли песни своей тревожной юности, то есть по пионерскому мнению – безнадежное старье. Зато наш репертуар, тот, наоборот, состоял из шлягеров современных, где основная роль принадлежала моей партии соло-гитары.
Часть этих мелодий я разучил в нашем гитарном кружке, а кое-что пришлось подбирать на слух, когда вспоминал то, что слышал из магнитофона Вовки Антошина.
Главный козырь мы выдавали на медленном заключительном танце, который неизменно объявлялся белым. Как-то чувствовалось, что после всех песен в исполнении вожатского коллектива о шепчущих березках, о шумящих кленах, о семи ветрах пионерам хочется услышать какую-то хорошую и жизненную вещь.
Тогда кто-нибудь из нас подходил к микрофону, оглядывал танцплощадку и важно произносил:
– Последняя песня!
Сразу же начинался ропот, возмущение: действительно, время детское, как последняя, почему последняя?
Выждав какое-то время, чтобы дать утихнуть протестующим, следовали два слова:
– Белый танец!
Возмущение сменялось обрадованно-смущенным вздохом.
И после паузы еще два слова, которых все ждали с замиранием сердца:
– «Больничные палаты»!!!
Тут раздавался шквал ликующих голосов, свист, аплодисменты, и мы приступали.
Вступление было круче, чем у Deep Purple, моя гитара ревела, а бас с ударными лупили в унисон, создавая тревожное настроение. Затем, через четыре такта, Балаган выходил на середину и начинал голосить:
– Больничные палаты,
Где ты лежишь и как ты? —
Такой вопрос девчонка задает. —
Ах, если б можно было
Тебе подняться, милый,
Родной и дорогой мальчишка мой!
Дамы наперебой приглашали кавалеров, а некоторые, чтобы не пропустить ни одного слова, стояли и просто слушали.
Во всем я виновата,
Тебя вчера ребята
Поранили ножом из-за меня,
А я-то и не знала
И, честно, не встречала
Таких, как ты, нигде и никогда!
Тут следовал мощный переход, а затем с новой силой, уже хором, выдавался припев, который подхватывала вся танцплощадка:
А кругом весна, а кругом ручьи,
А у тебя беда, а у тебя врачи!
Успех был ошеломляющим, девочки первого и второго отряда плакали навзрыд, а в финале моя партия соло-гитары так скребла по нервам, что приводила в восхищение всех, даже дачников – так мы называли ребят-москвичей с окрестных дач, которые приходили к нам на танцы.
Сибирская язва
– Представляешь, тут мой сынок кролика притащил. На той неделе на даче услышал писк за забором, а там кролик. То ли бросили, то ли сам убежал. Пришлось взять его, подкормить, подлечить. Похоже, он долго на улице был, весь худой, ободранный, ужас!
Мы с Маринкой Веркиной сидим в реанимации, в крохотной комнатке для персонала, курим и чаевничаем. Реаниматологи – люди зажиточные. У них и электрический чайник имеется, и посуда, и даже плитка маленькая.