Тот свет — страница 3 из 4

Итак, Давыдов влюбился. Страстно, беспамятно, не считаясь с условностями. Правда, условностей-то для него как раз и не существовало. Ибо он, во-первых, был человеком асоциальным. А во-вторых, ему только что удалось выбраться из трясины релятивизма, и, чтобы вновь не угодить туда, он был готов как угодно, с любой степенью цинизма попирать устои и глумиться над какими угодно святынями. А тут и глумления-то никакого не требовалось. Поскольку любовь – это дело сугубо индивидуальное. И кому какое дело! И незачем нос совать, чтобы потом разразиться воплем, что, мол, такая любовь до глубины души оскорбляет какого-нибудь Иван Иваныча или Веронику Сергевну. Незачем!… Впрочем, это вовсе не означает, что мы не должны изучать и классифицировать, воздерживаясь, как и пристало серьезным исследователям, от каких бы то ни было этических оценок.

Да, он влюбился. А вскоре и полюбил. Вначале, как и пристало человеку с тонкой душевной организацией, пассивно. Или, вульгарно выражаясь, платонически. То есть не стремясь к немедленной взаимности. Как, скажем, древне-японский поэт, которому нет нужды карабкаться на Фудзияму. Ему вполне достаточно ее созерцания, которое рождает в душе восторг, изливающийся в прекрасных стихах. А Давыдов хоть и не был древним японцем, но все же поэтом был вполне пристойным. Во всяком случае, за дешевыми эффектами типа «учусь искусства наслажденья у пчелы, алкающей нектар», он не гнался.

Каждый день, проснувшись, не позавтракав, лишь слегка ополоснув лицо и нервно, словно взвинченный скрипач, взмахнув шесть раз зубной щеткой, он бросался к кинопроектору, чтобы, изнемогая от нежности, видеть свою возлюбленную. Видеть, как она грациозно, словно прима из «Лебединого озера», идет по Красной площади, поднимая над головой букет, будто бы подавая ему, Давыдову, сквозь толщу лет некий условный знак, вселяя в сердце искру надежды на возможную взаимность…

Через три дня он ужаснулся при мысли, что лента может порваться. Или как-то испортиться. Или будет пожар, и она сгорит. И это было бы равносильно смерти любимой, внезапной трагичной смерти. И он помчался к Осадчему, чтобы тот сделал несколько копий. Причем, не только на магнитной ленте, которая, как ему было известно, с годами стареет, но и на DVD. По тому, какие деньги были заплачены за эту работу и как при этом дрожали руки у Давыдова, Осадчий предположил, что его давнишний непутевый друг ухватил за гриву самую ломовую конъюнктуру, взнуздал ее и собрался открывать на Арбате магазин по продаже советской видеостарины. И попросился в долю. Однако Давыдов, скотина, начал впаривать какую-то ахинею про сохранение культурного достояния нации и лично его, Давыдова, за это ответственность.

Вполне понятно, что вскоре Давыдов начал превращать свою квартиру в храм прекрасной незнакомки. На стенах появились ее портреты. Причем не только те, которые были просто сосканированы с кинопленки, но и обработанные на компьютере. Он одел свою любимую в изысканные наряды от Валентино и Марселя Роша. Слегка поработал над лицом, положив немного косметики. Он придал ей различные позы и выражения лица – от классических типа «раздумье», «тихая радость», «нескрываемое счастье», «озабоченность», «величавость», «кокетство», «гнев», «всепрощение», «мольба о счастье» до несколько игривых, но не преступающих грань, за которой начинается фривольность.

Через некоторое время эта галерея расширилась за счет аксессуаров той эпохи, которые он скупал оптом у другого своего знакомого – Лиховцева, работавшего в отделе городского быта Исторического музея. Тут были и флаконы от духов, и гребешки, и пудра, и украшения, сделанные в артели «Красный пролетарий», и юбки, и блузки, и туфли. И даже кое-что из нижнего белья. Все эти интимные вещи чрезвычайно тронули Давыдова своей безыскусной простотой, в которой не было ни капли современного блядства. Все это он поместил в некоем подобии алтаря, подальше от посторонних глаз, ежели кто-нибудь вдруг решил бы к нему зайти.


Да, но как ее звали? Еленой? Валентиной? Александрой? А может быть, Октябриной – как называли детей революционно экзальтированные родители? Давыдов пытался угадать, всматриваясь в милые черты… И вдруг его осенило: он может узнать это абсолютно точно!

С этого момента он начал действовать целенаправленно и изощренно, чего за ним давно уже не водилось. То есть прежде всего начал ежедневно бриться. И прыскать на лицо из пульверизатора с резиновой грушей одеколон «Шипр». Да, именно «Шипр», и именно из пульверизатора, поскольку в быту он старался придерживаться принципов тридцатых годов.

Поступил в аспирантуру Института культуры, что в подмосковных Химках. И начал работать над диссертацией на тему «Физкультурные парады 30-х гг. ХХ в. как творческое развитие мистерий позднего Средневековья», чем утвердил седовласого руководителя, не только хранившего партийный билет, но и откладывавшего в особую коробочку партийные взносы, в мысли о том, что битва с мировым капиталом пока еще не проиграна.

В процессе работы над диссертацией добился допуска в архивы КГБ. Затребовал пухлую папку с данными на участников первомайского физкультурного парада 1939 года. Трясущимися руками раскрыл и отыскал колонну спортивного общества «Трудовые резервы», потому что у возлюбленной Давыдова на майке были буквы «Тр» внутри шестерни…

Шестнадцать страниц, отпечатанных на машинке. Было от чего рехнуться. Однако у Давыдова был прекрасный ориентир. Его любимая проходила во второй шеренге, это на ленте было отчетливо видно. Крайняя… Крайней была Айгуль Шариповна Рашидова. Этого не могло быть, потому что его девушка не была ни узбечкой, ни туркменкой. Абсолютно европейские черты лица.

Давыдов перепугался. Судорожно перечитал название папки. Нет, все правильно: первомайская демонстрация 1939 года. Может быть, в папку вложили не тот список, ноябрьский? Или вообще другого года? Но нет, на первой странице было размашисто начертано: «Утверждаю Лаврентий Берия 12.04.39».

И тут Давыдова осенило: оператор стоял не у трибун, а со стороны ГУМа. И тогда его любовь не первая в шеренге, а последняя, десятая.

И он, с колотящимся от счастья сердцем, прочел: «Ирина Васильевна Шепилова. 1921 г. р.». И даже адрес был – Кривоколенный переулок. И дом был, и квартира. И даже телефон: К6-78-45! Лаврентий Палыч дело знал четко – непроверенная птица по Красной площади не пролетит, мышь не прошмыгнет!

В состоянии эйфории он прожил три дня. «Ирина Васильевна, Ирина, Ирочка, Ира, Ирка, Иринка!…» – повторял он на все лады и при этом глуповато подхихикивал всякий раз, радуясь, как ему казалось, нежным созвучиям.

И это могло продолжаться сколь угодно долго. Поскольку он был лишен возможности переключить глупость, которая присуща всем пылко влюбленным, в другое русло, туда, где после шумной свадьбы начинают покупать мебель, клеить на стены обои и выбирать по каталогу электронную аппаратуру и бытовую технику.

Казалось бы, был лишен возможности…

Однако он был непрост, очень непрост. В своем нынешнем состоянии душевной одержимости Давыдов был способен пробивать разгоряченным лбом толщу времени.

И он позвонил. Позвонил в прошлый век, в его первую половину. Не по «К6», конечно. Узнал, каким стал в семидесятые годы тот предвоенный номер. Позвонил, хоть шансы у него были совершенно призрачные. Не было у него никаких шансов.

Но, прежде чем набрать номер, все же слазил в Интернет проверить, кому же теперь принадлежит этот номер.

Посмотрел и чуть не рехнулся. То ли от изумления, то ли от счастья, то ли от страха, который охватывает всякого нормального человека перед дверью в метафизическое пространство. А Давыдов все же был нормальным человеком.

Не только адрес был тем же самым, но и прописана по нему была И. В. Шепилова.

«Спящая царевна», – в смятении подумал Давыдов.

Но жива ли? Ведь восемьдесят лет уже.

Да, она была жива. И ответила Давыдову мелодичным голосом (записано со слов Давыдова).

Довольно долго он втолковывал ей, что писатель, что пишет книгу о физкультурном движении тридцатых годов, что ее свидетельства были бы для него совершенно бесценны. Может быть, у нее и фотографии какие-нибудь сохранились, и их можно было бы включить в иллюстративную часть книги.

Ирина Васильевна довольно долго отнекивалась, что было воспринято Давыдовым как обычное женское кокетство. Однако банальное человеческое тщеславие одержало верх над вполне естественной осторожностью человека, пережившего все прелести коллективизации, индустриализации и борьбы с врагами народа. Давыдов пообещал, что отдельная глава будет посвящена ей, Ирине Васильевне Шепиловой.

– Да, и не забудьте, дорогой мой, наливочку, – весело сказала на прощание Ирина Васильевна.


В назначенный день Давыдов явился, как он сам это квалифицировал, на первое свидание. Невыспавшийся, идеально выбритый, обильно спрыснутый «Шипром», с огромным букетом гладиолусов, похожих на охапку мачт эсминцев и дредноутов, срезанных ядерной ударной волной, с тортом «Полено», бутылкой «Рябины на коньяке» и диктофоном.

О том, какой Ирина Васильевна была в свои восемьдесят лет – как выглядела, как держалась, была ли умна или не вполне, как у нее было со вкусом, с тактом, с чувством меры и, уж извините за трезвый рационализм, с запахами, – ничего определенного мы, очевидно, никогда не узнаем. Поскольку Давыдов видел ее в лучах, преломленных любов —

ной линзой. У него даже и теория была соответствующая: если люди, обладающие вкусом, более всего ценят антикварную мебель, старые вина, полотна великих мастеров, то именно так следует воспринимать и женщину. Эта теория крепко сидела у него в мозгах и преломляла, преломляла, преломляла…

Известны лишь какие-то ее биографические данные. Да и то весьма разрозненные, не складывающиеся в определенный жизненный пазл. В тридцатые годы Ирина Васильевна действительно состояла в спортивном обществе «Трудовые резервы». Причем, как это тогда было распространено, была она разносторонней «атлеткой» – летом плавала, бегала, прыгала, исполняла на гимнастических снарядах замысловатые упражнения, а зимой бегала на коньках, ходила на лыжах и играла в бэнди, как прежде назывался хоккей с мячом. И все это в свободное от работы на ткацкой фабрике время.