Тот век серебряный, те женщины стальные… — страница 19 из 58

Позднее та же закатная алость и нежность всплыли в Лилиных стихах, посвященных Гумилеву (уже убитому к тому времени насильниками):

Да, целовала и знала

губ твоих сладких след,

губы губам отдавала,

греха тут нет.

От поцелуев губы

только алей и нежней.

Зачем же были так грубы

слова обо мне.

Погас уж четыре года

огонь твоих серых глаз.

Слаще вина и меда

был нашей встречи час…

Но что же случилось в Коктебеле, всего несколько дней спустя? «В Коктебеле все изменилось, — пишет Лиля. — Здесь началось то, в чем больше всего виновата я перед Н.С.»

Лиля объясняет, что им никак нельзя было сходиться втроем, потому что «самая большая в жизни ее любовь, самая недосягаемая» — это был вовсе не Н.С., а М.А., то бишь, Макс Волошин. Она и мечтать не смела, что такой человек обратит на нее внимание, а оказалось, что он любит ее и притом любит уже давно… То, что чужой невесте, переживающей вполне реальную «звонкую страсть» со своим неженихом, но сверстником-поэтом, «казалось чудом», совершилось. Макс (он был третий и главный) ее тоже любил.

В общем, два чуда, две любови, причем одновременно (не считая третьего чуда, верного жениха)… Она должна была выбирать.

Отложим на секунду «исповедь», ненадежную, как все литературные признания, и попробуем догадаться сами, кого из троих выберет женщина. Женщина серебряного века, пишущая стихи и одержимая призраком славы. Угадали. Она выберет того, кто поведет ее прямым путем к поэтической славе.

Юный Гумилев еще не был тогда «отважным корсаром», напоминает нам Лиля, а вот Волошин… О, Волошин уже был жрецом в храме русской поэзии, во всяком случае, твердо стоял на ступенях храма. И мог ввести ее в храм. Надо признать, что он не обманул ее ожиданий. Более того, в этом очередном подвиге платонической любви и мужской помощи Макс превзошел самого себя.

Впрочем, даже в «исповеди» Лиля предпочитает избегать главного. Жанр позволяет говорить лишь о горечи потерь, о жестокости судьбы, о несчастливом нагромождении обстоятельств. Жанру приличествует покаяние и легкая красивая грусть.

Он (Волошин. — Б.Н.) мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилеву, я буду тебя презирать». Выбор уже был сделан, но Н.С. все же оставался для меня какой-то благоухающей алой гвоздикой. Мне все казалось, хочу обоих, зачем выбор! Я попросила Н.С. уехать, не сказав ему ничего. Он счел это за каприз, но уехал, а я до осени (сент.) жила лучшие дни своей жизни.

События того года по-разному рассказаны разными людьми, всякий раз по-другому. Соглашаются, что именно в томительном Коктебеле могло произойти «грехопаденье». Однако нет согласия в описании настойчивых «брачных домогательств» Гумилева… Впрочем, это не так важно. Точнее, это не самое удивительное из того, что случилось тогда в зачарованном Коктебеле. Самым большим чудом стало рождение Черубины. Чудом были «лучшие дни» в жизни Елизаветы Дмитриевой, рождение ее нового имени, новой поэзии, рождение ее всероссийской славы…

В эти два коктебельских месяца Волошин придумал лирическую героиню для стихов Лили. Придумал для нее другую жизнь и другую поэзию: лицо, душу — «тонкое имя», херувимское имя Черубины, высокое иноземное происхождение, «венец избранничества» аристократической красавицы, метущейся в чужом и чуждом ей мире, в чуждом времени. Он придумал искусно и невзначай разбросанные в канцонах Лили экзотические детали ее биографии, придумал для нее католицизм, страстную, почти преступную любовь к Распятому…

Он придумал эту Черубину или нашел ее в мыслях, душе, чувствовании, мечтах петербургской учительницы Лизы (ладно, пусть Лили, пусть Нелли) Дмитриевой. Она была талантлива, чувствительна, темпераментна, гибка, и она вошла в новую роль, наполнив свои стихи правдоподобной, а точнее, истинной страстью.

Елизавета Ивановна, возможно, и впрямь себя чувствовала прекрасной аристократкой, по ошибке попавшей в далекую страну, в чужой XX век, безутешно оплакивающей в стихах прекрасное время, которое было ее временем, оплакивающей свои горести, свою непризнанность, невозможность найти родственную душу, свою неуместную и горькую красоту… Все это было рассыпано теперь в ее строках, звучало настойчиво, искренне:

С моею царственной мечтой

Одна брожу по всей вселенной,

С моим презреньем к жизни тленной,

С моею горькой красотой.

Царицей призрачного трона

Меня поставила судьба…

Венчает гордый выгиб лба

Червоных кос моих корона,

Но спят в угаснувших веках

Все те, кто были бы любимы,

Как я, печалию томимы,

Как я, одни в своих мечтах.

И я умру в степях чужбины,

Не разомкну заклятый круг.

К чему так нежны кисти рук,

Так тонко имя Черубины.

Стихи прямым путем дошли до сердец читателей модного журнала «Аполлон». А еще раньше — до сердец редактора журнала Сергея Маковского и всей редакции. С выходом второго номера в утонченной северной столице началась «эпоха Черубины де Габриак».

Мелко написанные листки с траурной каймой, проложенные ароматными сухими цветами, приходили неизвестно откуда и ложились на стол романтического редактора Маковского. Он, да и не он один, воспринимал эти стихи как любовные. Обращенные к нему?

Редакция прочла стихи, хвалили все хором, решили печатать. Волошин дал для второго номера один из своих «гороскопов», предсказывал судьбу поэтессы. Потом она позвонила редактору. «Никогда не слышал я более обвораживающего голоса, — писал он позднее, — так разговаривают женщины очень кокетливые, привыкшие нравиться, уверенные в своей неотразимости».

В третьем номере журнала о стихах одобрительно отозвался влиятельный Иннокентий Анненков, это была его предсмертная рецензия. Стихи хвалили профессионалы, их твердили наизусть любители поэзии Петербурга и всей России в том мирном 1909 году:

В слепые ночи новолунья,

Глухой тревогою полна,

Завороженная колдунья,

Стою у темного окна.

Стеклом удвоенные свечи

И предо мною, и за мной,

И облик комнаты иной

Грозит возможностями встречи.

В темно-зеленых зеркалах

Обледенелых ветхих окон

Не мой, а чей-то бледный локон

Чуть отражен, и смутный страх

Мне сердце злою нитью вяжет,

Что если дальняя гроза

В стекле мне близкий лик покажет

И отразит ее глаза?..

Загадочный разговор с самою собой, размышления о будущем, удивительные пророчества, стихи о смерти, любовные послания, жаркая любовь к Богу и тайна, тайна, тайна… Целый мир экзотической женской души раскрылся в «Аполлоне», и немногие из любителей поэзии остались к нему равнодушными.

То было раньше, было прежде…

О, не зови души моей.

Она в разорванной одежде

Стоит у запертых дверей.

Я знаю, знаю — двери рая,

Они откроются живым…

Душа горела, не сгорая,

И вот теперь полна до края

Осенним холодом своим.

Мой милый друг! В тебе иное,

Твоей души открылся взор;

Она — как озеро лесное,

В ней небо, бледное от зноя,

И звезд дробящийся узор.

Здесь много стихов о молитве, о богослужении, о монашеском послухе… Это была явно не православная молитва, да и любовь — совсем другая, может, даже греховная:

Но никем до сих пор не угадано,

Почему так тревожен мой взгляд,

Почему от воскресной обедни

Я давно возвращаюсь последней,

Почему мои губы дрожат,

Когда стелется облако ладана

Кружевами едва синеватыми.

Пусть монахи бормочут проклятия,

Пусть костер соблазнившихся ждет, —

Я пред Пасхой, весной, в новолунье,

У знакомой купила колдуньи

Горький камень любви — астарот.

И сегодня сойдешь ты с распятия

В час, горящий земными закатами.

Прибегая к деловитой нынешней терминологии, можно сказать, что литературный «проект Черубина де Габриак» оказался в высшей степени успешным. В отличие от некоторых других знаменитых «литературных проектов», скажем, от проекта «романы Дюма-отца» (написанные «неграми» знаменитого француза, лежащего ныне в Пантеоне), «проект» М. Волошина и Е. Дмитриевой не был нацелен на материальное обогащение и земные выгоды. Волошин любил помогать женщинам и даже собственную женитьбу ставил в зависимость от необходимости «гуманитарной помощи». Если верить «исповеди» Е. Дмитриевой, он и на ней тоже собирался жениться. Самая возможность помочь страждущей женщине приносила Волошину большое удовлетворение. Что касается шумного успеха Черубины, он не только подарил безвестной поэтессе самые счастливые дни ее жизни, но и автору мистификации дал возможность подшутить над самоуверенными эстетами из «Аполлона», которые не устояли перед чарами заморской аристократки Елизаветы Ивановны Дмитриевой. А они, если верить мемуаристам, были довольно крутые снобы. Мне довелось читать, в частности, в мемуарных «Встречах» поэта Владимира Пяста:

Из всех встречавшихся на моем жизненном пути снобов, несомненно, Маковский был наиболее снобичен. Особенно белые и крахмаленные груди над особенно большим вырезом жилетов, особенно высокие двойные воротнички, особенно лакированные ботинки и особенно выглаженная складка брюк. Кроме того говорили, что в Париже он навсегда протравил себе пробор особенным составом. Усы его глядели как-то нахально вверх… Выучиться ходить и стричь ногти «á la papa Maco» (как они называли своего патрона) было гораздо легче, чем усвоить его безграничную самоуверенность.

Пяст пишет, что работавшим у Маковского молодым поэтам «отнюдь не давался его бесконечный, в полном смысле хлыщеватый, апломб».

И вот, человек, обладавший таким вкусом и апломбом, попадает в западню, поставленную Волошиным. Было над чем повеселиться любителю розыгрышей Волошину у себя на берегу Коктебельского залива в обществе чувствительной Лили. Вышел даже особый номер журнала «Аполлон», где стихи Черубины были украшены рисунками Лансере. Публика и редакция ликовали. Однако Волошин чувствовал, что пора достойно завершать розыгрыш. Он уже замышлял печальную смерть красавицы «в степях чужбины», как и предсказывали строки ее стихов и составленный им самим «гороскоп». Однако мирное завершение «проекта» не удалось, неожиданно грянул скандал…