Мною главным образом руководила мысль сохранить человеческие жизни и убеждение, что чем скорее мы обратимся с предложением заключить перемирие, тем благоприятнее окажется наше положение к началу переговоров. В данный момент наше положение не было угрожающим, но через две или три недели для германской армии могло иметь решающее значение, будет ли перемирие заключено на 24 часа раньше или позднее, или получит ли она в тот же срок, если нам придется вести войну дальше, моральный подъем с родины. Ввиду этого промедление составления кабинета за намеченный статс-секретарем фон Гинтце срок являлось непростительным. По этому поводу я часто беседовал со своими сотрудниками и действовал, лишь стоя на этой точке зрения. В остальном мои взгляды определялись сказанным статс-секретарю фон Гинтце и докладом майора барона фон дер Бушэ. Что являлось вполне цельным воззрением. Для меня совершенно непостижимо, каким образом создалось представление, будто бы я сказал, что «если перемирие не будет заключено через 24 часа, то фронт развалится». Между совещанием в Спа от 29 сентября и докладом майора барона фон дер Бушэ от 2 октября, которые тождественны по высказанным взглядам, не произошло никаких событий на фронте, которые бы могли за этот промежуток времени изменить мои мнения.
Я несколько раз просил статс-секретаря фон Гинтце, чтобы он в целях обеспечения преемственности работы, поскольку против этого не встретит возражений новый имперский канцлер, оставался на своем посту, но эти усилия оказались тщетными. Чтобы ускорить назначение принца Макса, генеральный штаб подготовил в ночь с 1 на 2 октября прямой телефонный провод для облегчения императору сношений с великим герцогом Баденским. Я всегда в жизни держался взгляда, что раз тяжелое решение уже принято, то надо действовать. Нельзя было терять ни одного дня, уже не говоря о том, что нельзя было допустить, чтобы все осталось без последствий, как часто случалось с возбуждаемыми мной вопросами.
Я еще раз подчеркиваю, что в то время мы еще не находились в крайности и не нуждались в заключении перемирия в течение ближайших суток, но являлась вообще необходимость вступить в сношение с противником. Я лучше кого бы то ни было знал, что это еще не означало заключить перемирие, так как правильнее нового правительства оценивал неприятельский образ мышления. Мои мысли были тягостны, но спокойны; я держался в стороне от берлинских событий и находил объяснение лишь в том, что депутаты, не осведомленные своевременно и застигнутые теперь врасплох, естественно, болезненно взволновались и превратно поняли майора барона фон дер Бушэ. Принц Макс и новое правительство не были достаточно в курсе дел, чтобы полностью представить себе общее положение.
Поздно ночью 1-го и в течение 2 октября меня многократно вызывал полковник фон Гефтен и дал мне картину тех затруднений, которые встречало образование нового правительства, а в связи с этим и отправление ноты. 30 сентября я ориентировал его в событиях в Спа и приобщил полностью к моему ходу мыслей, что надо подтолкнуть правительство на быстрые и энергичные действия. Полковник Гефтен не должен был «неотступно теснить» правительство, но подчеркивать ему те тяжелые последствия, которые может вызвать каждый лишний день промедления и бездействия. Днем 30 сентября статс-секретарь фон Гинтце в противовес полковнику фон Гефтену заявил, что новое правительство будет образовано не позже 12 часов дня 1 октября, и в тот же день вечером мирное предложение может быть отправлено.
1 октября вечером, после разговора с полковником фон Гефтеном, я вполне разобрался, что ожидания статс-секретаря фон Гинтце оказались ошибочными. Тогда я указал полковнику фон Гефтену следить за тем, чтобы не произошло излишней потери времени, и ввиду берлинских событий примирился с отсрочкой отправления ноты.
3 октября состоялось первое заседание нового кабинета, на котором генерал-фельдмаршал присутствовал как представитель верховного командования. Он высказался в том же смысле, какое имели наши заявления от 29 сентября стаст-секретарю фон Гинтце, и дал имперскому канцлеру следующую записку, в которой он, с моей точки зрения, правильно изложил взгляды верховного командования:
«Верховное командование настаивает на поставленных им в понедельник 29 сентября с. г. требованиях о немедленном обращении к нашим врагам с предложением мира.
Вследствие развала Македонского фронта и связанного с ним нашего ослабления на западе, и вследствие невозможности пополнить весьма значительные потери, которые наши войска понесли в последних боях, по человеческому разумению нет более никаких шансов принудить противника к миру.
Противник, со своей стороны, постоянно вводит в бой новые свежие резервы.
Пока что германская армия еще крепко спаяна и победоносно отражает все атаки. Но положение с каждым днем обостряется и может принудить верховное командование к принятию тяжелых решений.
В этих условиях является необходимым прекратить борьбу и таким образом избежать бесполезных для Германии и ее союзников жертв. Каждый упущенный день стоит жизни тысяч храбрых солдат.
Подписал: фон Гинденбург».
В вышеприведенном документе к пункту о настояниях верховного командования от 29 сентября заключить мир генерал-фельдмаршал от руки сделал примечание, что при этом имеется в виду проложить путь к заключению лишь достойного мира.
4 октября генерал-фельдмаршал возвратился в Спа. 5-го числа была отправлена первая нота Вильсону.
На составление ноты и на ход политических переговоров верховное командование больше уже не имело никакого влияния. Я считал текст ноты недостаточно решительным и предложил более мужественные выражения, но не встретил сочувствия. Факт, что мы становились на почву 14 пунктов Вильсона, к сожалению, был для нас слишком очевиден. Они отвечали получившему в Германии господство социал-демократическому мировоззрению, а число их совпадало с 14-ю пунктами австро-венгерской ноты, предъявленной ею в конце июля 1914 года Сербии.
2 октября я послал телеграмму, в которой подчеркнул, что «14 пунктов вильсоновской ноты могут служить основанием для мирных переговоров, но не должны толковаться, как условия противника, коим мы подчиняемся». Генерал-фельдмаршал в Берлине стал на ту же точку зрения, но не встретил сочувствия среди присутствовавших статс-секретарей. Только вице-канцлер фон Пайер поддержал генерал-фельдмаршала. Впоследствии мне было дано следующее объяснение: все статс-секретари придерживались того мнения, что хотя Эльзас-Лотарингский и Польский вопросы стали вопросами международными, однако отказ от Эльзас-Лотарингии и значительной территории на востоке еще не являлся предрешенным.
В Спа была созвана комиссия для разработки вопросов о перемирии. Председателем комиссии был назначен генерал фон Гюндель, а имперский канцлер командировал в нее статс-секретаря фон Гинтце. Кроме того, в нее вошли генерал фон Винтерфельд, майор Бринкман и капитан флота Ванзелов.
Среди войск мы пытались соответствующей агитацией изгладить то деморализующее впечатление, которое производило предложение мира и перемирия.
После 29-го я беседовал об этом предложении со многими начальниками штабов. Те из них, кто понимал общую обстановку, считали этот шаг правильным, те же, которые находились на спокойных участках, не могли понять его необходимости. Большим удовлетворением для меня было то, что доверие ко мне тогда еще не поколебалось.
VII
5 октября в своей первой большой речи в рейхстаге принц Макс защищал ту же точку зрения, на которой стояли генерал-фельдмаршал и я относительно необходимости продолжать войну в случае неприемлемости условий.
Принц Макс сказал: «Далекие от малодушия, с твердой верой в наши силы, за нашу честь и свободу, за счастье наших потомков мы готовы принести еще более тяжелые жертвы, если это является неизбежным».
Затем он добавил: «Я знаю, что каковы бы ни были результаты нашего мирного предложения, Германия пойдет с твердой решимостью, сплоченная воедино, как на заключение честного мира, так и на последнюю борьбу на жизнь и на смерть; германский народ готов вступить в нее, если ему не будет другого выхода. Я не испытываю робости при мысли, что нам выпадет этот второй жребий, так как я знаю те огромные духовные силы, которые еще и теперь имеются в германском народе, и знаю, что неоспоримое убеждение в том, что каждый в последнем случае будет сражаться за нашу жизнь, удвоит наши духовные силы».
Президент рейхстага высказался в том же смысле:
«Как каждый солдат на фронте, так и каждый немец на родине готов, если это потребуется, принести любую жертву для своего отечества».
Это были прекрасные, бодрящие слова, которые укрепили во мне убеждение, что если, на крайний случай, придется продолжать войну, то между имперским канцлером, рейхстагом и верховным командованием будет господствовать полное согласие. Но и имперскому канцлеру и рейхстагу не хватало сознания, что каждый немец уже находился в борьбе не на жизнь, а на смерть уже с 1914 года и что эта борьба за существование требовала от всех нас любых жертв. Тысяча разнообразных лозунгов, которые изнутри и извне отравляли душу нашего народа, затмили в Германии значение этой борьбы. И это сознание проснулось впервые в народе и в национальном собрании в мае 1919 года, когда стали известны неслыханные условия мира. Тот же президент опять говорил такие же бодрящие слова, которые на первый взгляд, казалось, требовали энергии и действия; официальный телеграф не решился даже широко их распространить. И на этот раз слова вновь остались только словами. Наступил момент, когда эти слова должны были взывать к отечеству.
В эти дни я настойчиво шел по своему тяжелому пути. Позднее, после получения второй ноты Вильсона, мне стало совершенно ясно, что Вильсон не может или не хочет настоять на своем, что сила на стороне Клемансо и Ллойд Джорджа и что мы должны стать рабами. Для меня это означало, что как раз наступили условия, когда действительно надлежало обратить в дела мысли о дальнейшем ведении войны, не довольствуясь пустыми словами. Я ожидал от принца