Я остаюсь при убеждении, что на востоке не оставалось ни одного лишнего человека.
Затем мы перешли к обсуждению основного вопроса, что может и хочет дать родина армии. От ответа на него зависело все дальнейшее. Я надеялся, что в недрах правительства вопрос представлялся ясным. Однако это было не так. Новый военный министр высказал более благоприятные данные о могущих быть переданными в армию укомплектованных, чем те, которые я имел до сих пор. Он говорил о 600 000 человек. Я не мог проверить эти цифры. На меня произвело особенно глубокое впечатление, что войсковые части, расположенные на родине, могут немедленно выделить от 60 000 до 70 000 человек. Почему же их не дали раньше? Я заявил, что если я получу укомплектования, о которых здесь говорилось, то я с уверенностью буду смотреть на будущее. Однако пополнения должны прибыть как можно скорее. Министр обещал не задержать их отправку ни на один день.
Далее я перешел к вопросу о духовном состоянии войск и родины, имевшему столь решающее значение, и высказал мысли, которые я столь часто развивал уже в этих записках. Я подчеркнул, что в данный момент армия особенно нуждается в моральной поддержке.
По желанию имперского канцлера все три присутствующих парламентских статс-секретаря должны были высказаться о настроении Германии.
Статс-секретарь Гребер говорил не прямо по вопросу.
Статс-секретарь Шейдеман высказался очень серьезно. Он охотно верил, что мы еще можем мобилизовать для армии сотни тысяч людей, но считал ошибочным предполагать, что эти сотни тысяч улучшат настроение войск. «Рабочие все более и более приходят к заключению, что лучше ужасный конец, чем ужас без конца». Статс-секретарь Шейдеман считал причиной столь печального настроения нужду в продовольствии, которую он ставил в связь с недостатком в вагонах. Я немедленно обещал принять все возможные меры, чтобы устранить этот недостаток, поскольку это зависело от меня. В общем, в его словах заключались тяжелые обвинения нашему правительству, которое с 1914 года допустило такой упадок духа. Речь статс-секретаря Шейдемана являлась объявлением политического банкротства, к которому внутри государства привели имперский канцлер и партии большинства.
Статс-секретарь Гаусман полагал, что призыв к народу произвел бы сильное действие.
Статс-секретарь Эрцбергер отсутствовал; в эти дни он потерял своего сына, который также хотел служить своему отечеству.
Вице-канцлер фон Пайер не смотрел на настроение столь серьезно, как статс-секретарь Шейдеман, и высказал совершенно в моем духе приблизительно следующее:
«Когда поступила вторая нота Вильсона, то настроение совершенно пало, и все увидели, что речь идет о жизни и смерти, но и в этом настроении вновь произошла коренная перемена. Все увидели, что мы, как нация, прежде всего, обречены на экономическую гибель. Теперь каждый может решить сам, можем ли мы это допустить. Если мы скажем людям: существует еще возможность, если вы выдержите. Если же вы не сможете держаться еще несколько недель, то вы должны идти на то, что Германия будет вычеркнута из круга народов. Вы должны помнить, что вы возьмете на себя тяжелое бремя в виде уплаты военных издержек, которое вас задушит. Этим путем мы сможем еще раз поднять германский народ.
Правда, мы находимся в очень тяжелом положении, но мы преждевременно не должны складывать оружия, и если нам удастся так составить ноту, что населению все станет совершенно ясно, то не все еще будет потеряно».
Статс-секретарь Фридберг говорил в том же духе и полагал:
«Во всяком случае мы должны действовать, не теряя времени».
Наряду с вопросом о пополнении существовал еще вопрос о подъеме морального напряжения, от которого зависело все. Почему же те, которые знали его положение, не обратились раньше с призывом? Это остается для меня неразрешенной и роковой загадкой.
Об общем нашем военном положении я не мог сказать ничего нового. О Западном фронте я повторил то же, что уже говорил 10 октября: «Я считаю, что прорыв нашего фронта возможен, но не считаю его вероятным. Если вы ставите вопрос о том, что лежит у меня на душе, то я могу только ответить: я прорыва не боюсь».
Изменение к худшему оставалось возможным в любой момент, но в течение последних боев не случилось ничего для нас неожиданного. Фронт держится не лучше и не хуже, чем раньше. Наши войска давали те результаты, на которые рассчитывало верховное командование. Как мне представлялось, наступательный порыв противника шел на убыль.
Переговоры с Вильсоном до сих пор не привели ни к какому результату. Мы сохраняли полную свободу решений и могли продолжать или прервать переговоры. В обоих направлениях мы могли действовать, не будучи ничем связаны. Разве развитие вооружений является преступлением, если вы честным образом стремитесь к миру и вам в нем отказывают? Разве является преступлением отказ от искренне желанного соглашения, если противник требует большего, чем вы можете дать? Разве кто-нибудь бросил Троцкому обвинение в нелояльном образе действий, когда в начале февраля он отказался подписать мирный договор? В искренности нашего тяготения к миру никто не мог сомневаться. С другой стороны, это было наше полное право – до последнего защищать нашу жизнь и честь. Долгом правительства перед народом являлось применить все доступные средства, чтобы при заключении искренне желанного соглашения с Антантой, по крайней мере, не быть вынужденными на слишком тяжелые уступки. Простейшее умозаключение приводило к выводу, что чем сильнее мы будем в военном отношении, тем в лучших условиях сможем вести переговоры.
Теперь положение было таково, что продолжение войны являлось нашим долгом, если мы не хотели сдаться на милость врага, не оставлявшего нам больше никаких надежд. Проявление энергии с нашей стороны могло лишь улучшить, но ни в коем случае не ухудшить наше положение. К этому стремились лучшие элементы армии и очень значительная часть народа.
Большая часть германского народа еще могла и хотела отдать армии свои последние силы. Обязанностью правительства являлось превратить это желание в действительность. Я высказался в этом смысле. В общем, я высказал те же мысли, о которых говорил имперский канцлер 5 октября, а также поставил на обсуждение, не следует ли депутата Эберта, как лидера социал-демократии, включить в состав правительства, чтобы через его посредство повысить силу сопротивления народа и влить новые силы для дальнейшего ведения войны. В согласии с адмиралом Шеером отказаться от подводной войны я считал невозможным. Она беспрерывно пожирала силы Англии, и выпустить из рук такое оружие по первому же окрику противника было бы таким признанием слабости, что хуже нельзя было и придумать. Это должно было страшно повысить неприятельские аппетиты.
Тогда статс-секретарь Зольф бросил мне упрек в том, что я изменил свое мнение. Я был поражен: ведь правительство в крайнем случае также хотело продолжать войну. Даже если я теперь давал более уверенную оценку обстановки, чем раньше, то каждый благоприятный штрих в характеристике нашего военного положения мог и должен был лишь радовать статс-секретаря, так как это облегчало ему ведение переговоров. К тому же в этот момент мое внимание отнюдь не было приковано к разрыву переговоров. Я жаждал лишь внести ясность в наше мышление и в нашу конечную волю. Я еще раз резюмировал все сказанное мною в следующих словах:
«Теперь, как и прежде, я полагаю, что мы, при малейшей возможности, должны стремиться начать переговоры об установлении перемирия. Но мы можем принять лишь такие условия перемирия, которые сохраняют за нами возможность упорядоченной эвакуации оккупированной территории. Последнее требует, по крайней мере, двух- или трехмесячного срока. Мы также не можем согласиться на какие-либо мероприятия, которые лишили бы нас возможности возобновить военные действия, между тем нота дает основание для заключения, что последнее входит в требования неприятеля. Условия перемирия стремятся нас обезоружить. Прежде чем мы решимся на дальнейшие шаги, противник должен, наконец, сказать, в чем, собственно, заключаются его условия. Мы не должны просто порвать с Вильсоном; наоборот, нам нужно поставить ему вопрос: «Скажите же, наконец, ясно, что нам делать. Но если ваши требования будут направлены против нашего национального достоинства или лишат нас возможности защищаться, то наш ответ будет, во всяком случае, отрицательным».
Таким образом, я продолжаю стоять на своей прежней точке зрения».
Затем я перешел к вопросу о разрушениях, которые, по данным Антанты, мы производили при отступлении.
«Мы считали своим долгом принять все меры, чтобы разрушения были ограничены пределами, вызываемыми военными требованиями. Нельзя взять на себя ответственности, что дома останутся в целости; кров сильно облегчает положение противника. Ведь неприятель также разрушал дома. В Лилле мы оставили неповрежденными электрическое освещение, водопровод и трамваи, но телеграф, телефоны и железные дороги были разрушены. Но самый большой вред причинили английские пушки и летчики.
На армии не может лежать ответственность за отдельных необузданных людей, но я все время боролся с такой необузданностью. Я прошу подчеркнуть это в ноте, которая будет отправлена Вильсону, так как армия вправе этого требовать».
На этом заседание закончилось. Статс-секретарь Гребер и Гаусман, рядом с которыми я сидел, выразили мне свое удовольствие за то, что я поднял их настроение. Я в бодром настроении возвратился в Спа.
На заседании речь шла также о катастрофе, о которой в конце сентября или начале октября верховное командование якобы кричало на всех углах. Последнее, в связи с утверждением статс-секретаря Зольфа, что я изменил свою точку зрения, заставило меня еще раз переговорить с майором бароном фон дер Бушэ о докладе, который он сделал в начале октября. Он вновь мог только сослаться на написанный текст своей речи. Полковник фон Гефтен также никогда не высказывался в таком смысле.