ешь убить равного? Ты только нашел его и тотчас же хочешь убить?.. Глупо. И просто неправильно… Ты соскучился по нормальному, естественному, ненаигранному, непритворному разговору, открытому и откровенному? Ведь так? Так, я знаю… Я тоже соскучился… У меня, правда, есть один человек, с которым я могу поговорить или помолчать. Он тоже равный, но с ним в последнее время становится скучно. Он не изменяется. Он не совершенствуется… Ох, ох… Ах, ах… Как мне грустно… Ты соскучился по быстрым, решительным, образованным и точно так, как ты хочешь, на все вокруг реагирующим людям? Я тоже… Судьба недаром свела нас с тобой — сегодня. Господь не зловреден и не злонамерен, и он ничего не делает просто так.
— Это не Господь, это я свел нас с тобой — сегодня. И я действительно не зловреден и не злонамерен и ничего не делаю просто так. Я не хочу тебя убивать, пока я хочу только узнать, где ты прячешь девочку. Мне нужна только девочка. Маленькая девочка. Девонька. Ребеночек. Дитятко… Да и, кстати, ты мне не равный, мать твою! Ты грязь под моими ногтями, мать твою! — Пистолет сам по себе, без моей помощи, я даже сопротивлялся, метился Кудасову проверенно и уверенно в середину лба, я пробовал сместить пистолет в сторону, или вверх, или вниз — не получалось. Я посмотрел на себя в поисках помощи, или сочувствия, или сострадания, но не нашел у себя по отношению к себе ни первого, ни второго, ни третьего. Я требователен был сейчас к себе и жесток, садистски жесток, изуверски жесток — и мне это отчаянно нравилось. — Свинцово-стальная пуля — строгая, неприступная, и разнузданная, и бесстыдная одновременно, добропорядочная и развратная, красивая и уродливая; она возбуждает и уничтожает. Она самая лучшая любовница в мире. Никакая женщина, никакой мужчина, никакая зверушка, львица, волчица, рыбка, лягушка с ней никогда не сравнится. Она непредсказуема, она противоречива… Она неподражаема. Если она полюбит тебя, то до смерти… Знаешь, что она делает, когда влюбляется? Она влетает, хохоча и напевая, тебе в рот, мудаку, и начинает ласкать изнутри твой гребаный череп. Она безумствует, она рвется к оргазму, она кромсает с содроганием и восторгом твой мозг. Ты еще жив какое-то время, и ты наслаждаешься… Кусок черепа на затылке откалывается наконец, и она вылетает на волю — просветленная, хоть и помятая, но удовлетворенная… У меня их целых восемь штук с собой, и все они тебя уже безудержно любят… Скажи мне, где девочка, и я тотчас же заставлю их тебя разлюбить. Обещаю…
— Не равный. Это правда… Так скучно… Но умный и талантливый. Но не равный. Не ценит игры. Отрицает новаторство… Так скучно. — Стекли руки с затылка, скатились медленно к бедрам, кожа выдавливала пот толстыми каплями, Кудасов повернулся ко мне, туго, увесисто, смотрел на меня исподлобья с тихой усмешкой в глазах, кривил губы причудливо из-под носа, словно разминал их для игры на трубе или на саксофоне, член, не успокоенный до сих пор, мокрый, облепленный звериными волосками, угрожал готовностью недвусмысленно — мне, сонной львице под собой, кому-то другому. — Я разочарован. Я думал, ты искатель приключений. Артист. Художник. Поэт. А ты всего лишь навсего обыкновенный наемник. Тебя купили. Тебе приказали. У тебя есть обязательства, и у тебя есть конкретная задача. И ты делаешь это все ради чего-то… Скучно… Весь кайф-то именно в том, чтобы делать нечто не ради чего-то, чего-то серьезного, важного, судьбоносного, а просто так, ради возбуждения, ради испытания удачи… Я полагал, что ты все решаешь сам. Я надеялся, что ты пришел ко мне по собственной воле… — Кудасов отпустил глаза, и они зажили тотчас же самостоятельно, кружились, прыгали, бились о глазницы, мягко, нежно, небольно, играя, забавляясь, плескались слезами. — Я вижу твою жизнь. Но очень мутно. Неконтрастно. Многое закрыто для меня… Твой двоюродный брат бьет тебя лыжной палкой, вижу, кажется в туалете, кажется в ванной, ты вырываешься, орешь, а он сдирает с тебя штаны, ворчит что-то, хрипит, трется о твои ягодицы своим голым, неправдоподобно длинным и толстым членом. Тебя рвет…
Не двоюродный брат, а двоюродный дядька, и не в ванной или туалете, а в сарае на даче. От него, от дядьки-хренатьки, несло водкой и какашками, он плакал от наплыва похоти, мастурбировал сзади меня шумно, будто тер по дереву наждачной бумагой. Как ты это увидел, сука?! Негодование било под горло. Указательный палец скакал ненадежно на спусковом крючке. Убью, на х…! Убью!..
— Вот вижу, как старшеклассники волокут тебя в туалет, ты даже не сопротивляешься, понимаешь, что бесполезно, в туалете они бьют тебя и шарят по твоим карманам, дышат зловонными слюнявыми ртами тебе в лицо. Ты мочишься и испражняешься в штаны от страха.
Палец месит спусковой крючок уже серьезно. Рука начинает краснеть, волоски на ней поднимаются, вытягиваются, звенят от напряжения. Еще немного — и я раздавлю рукоятку пистолета. Ствол смотрит теперь ровно в сердце Кудасову…
Стон мой восходит от живота. Горло раздувается — невозможно дышать. Ты труп, сука, ты труп!.. Не старшеклассники, а старшеклассницы. И не ради того, чтобы вытряхнуть из меня какие-то деньги, а ради того, чтобы просто хоть чем-то развлечься. Портвейн на девчонок влияет строже, чем на мальчишек. И я действительно мочусь в штаны. И не только мочусь…
Пустота ствола дышит то в сердце Кудасову, то в голову, в лоб, в оба глаза по очереди, в рот, то следует за кадыком, невольно, но нервно, то опускается к промежности, к коленям, дышит, дышит, задыхается, так же как и я, бесшумно, задавленно, протестующе, но воспитанно пока, но деликатно пока… Пальцы сплющиваются о рукоятку пистолета, лопается кожа, высовывается кровь, с охотой, но и с осторожностью, не обильно, ради приличия только — пока; указательный палец обнял спусковой крючок, греет его, душит его, толкает его — назад, раздутый, воспаленный, синий — больной от возбуждения и нерешительности. «Ты труп, сука! Ты труп, труп!» — шепчу я, съедаю пот с верхней губы, тру веки друг о друга то и дело, глаза щиплет, в них ураган словно густо задул, с песком, грязью и еще с чем-то мерзким, отвратительным и ядовитым… Вот сейчас, вот сейчас, вот сейчас… Пуля оторвет ему его вонючий член, или выдерет кадык, или расколотит череп на множество скользких, дымящихся, окровавленных кусков…
Пистолет падает вместе с рукой. Рука вздрагивает еще несколько раз. Кто-то другой внутри меня ей сигнал подал — знакомый мне, но не любимый мной. Я заматерился, выплевывая горькую слюну. Яростно, обжигаясь сам о себя, заколотил кулаками по коленям, по бедрам, полоскал лицо в теплом воздухе, веками хлопал звучно, как четырьмя жестянками, убивал зубами нижнюю губу, как приговоренную к смерти. Убийство — это же ведь на самом деле необыкновенно простая штука. Убивать легко — тем более тому, кто с инстинктом убийцы родился, и не с примитивным инстинктом, таким, как у всех, а с гипертрофированным инстинктом, довлеющим, доминирующим — я знаю, что это так, я чувствую, что это так, с довлеющим, доминирующим…
Кудасов все видел.
Он понял, что.
Ему это не свойственно.
Или было когда-то.
Он сам пуглив, но убить бы сейчас смог, хотя это дело сильных, тех, кто пугливость свою умеет давить — если не окончательно, то на время. Он сильнее меня, наверное…
Кудасов понял отчего. От несовершенства. Я мало работаю. Над судьбой, то есть над созданием обстоятельств, то есть над своей силой. Много сомнений. А значит, все еще по-прежнему много страха… Нет, нет, все херня, мало страха, и только на самом дне меня, глубоко и засекреченно! Тогда почему же я так и не выстрелил, мою мать, придурок, не требуемый самим собой же, некондиционный, но с умыслом неотбракованный (кем-то, чем-то), один из табуна?!
Кудасов поскреб воздух пальцами и сказал что-то короткое, громко, как выхаркнул непрожеванный кусок мяса, застрявший в горле, или прорычал нечто не по-русски, не по-человечески, пнул львицу мыском после…
Львица заширкала по полу когтями, поднимаясь, собираясь в прыжок, скорчила морду нелепую, вроде как грозную, взбесившиеся глаза нарочито тараща, вспухла, как надулась. Отняла себя от пола и вверх-вперед себя направила — в меня, на меня, и все быстро-быстро так случилось, что я не сумел даже с обстановкой освоиться, пистолет так и остался висеть на указательном пальце моей правой руки.
Я на ступню успел отступить, только-то и всего. Ни бежать ни стрелять. Рука вспомнила о пистолете не вовремя, опоздала. Я увернулся машинально и избежал потому столкновения с мордой львицы, уже заслюнявленной и закипевшей. Она толкнула меня лапами в грудь, в плечо. Платяной шкаф, набитый вещами до отказа, упал на меня — так я понял…
Падая, потерял глаза, они взлетели к потолку, все основательно осмотрели и потом снова вернулись на место — как на веревочках, точнее, как на резиночках.
Кудасов, как в масле выкупанный, потом измазанный, отражающий свет всеми частями тела, смотрел какие-то мгновения, невеликие, с любовью вслед поспешившей ко мне навстречу маленькой львице и после без промедления уже побежал к двери, смеялся, будто икал, когда бежал.
От маленькой львицы воняло — зло — свалянной мокрой шерстью, мочевиной, тухлым дыханием, прокисшим дерьмом и славно духами, не воняло, благоухало, пахло, кажется, «Ангелом» Тьерри Мюглера… Страх сам испугался и застыл где-то в середине меня. Не на дне уже, со дна поднялся, но до сознания не добрался… Я все понимал и в состоянии был принимать решения. Не дергался, не суетился, не паниковал, не отдавался безвольно и бессильно постороннему воздействию, набору обстоятельств, увлекающему маняще течению, сопротивлялся, дрался и, более того, знал сейчас, как сопротивляться и каким образом драться…
Вмял львице большой палец левой руки в глаз. Когти ее драли мой пиджак, до тела доставали хоть и ощутимо, но пока не больно… Глаз катался под моим пальцем, гуттаперчевый, не лопался, не плющился. Львица орала, зубами грохоча возле моего лица… Жалко мне ее. Без вины виноватая, использованная и выброшенная, обыкновенная несчастная женщина — только звериная, доверчивая, доброжелательная, податливая, без особого труда приручаемая, бедная, бедная…