Тотем и табу. «Я» и «Оно» — страница 53 из 117

(«Волков») (1918 [1914])

I. Предварительные замечания

Случай болезни, о котором я здесь сообщу[178] – опять-таки лишь фрагментарным образом, – отличается множеством особенностей, которые необходимо подчеркнуть до его описания. Он касается одного молодого человека, который на восемнадцатом году своей жизни после гонорейной инфекции обессилел от тяжелой болезни и, когда по прошествии многих лет приступил к психоаналитическому лечению, был полностью зависим от других и нежизнеспособен. Первые десять лет своей юности до момента заболевания он прожил в целом нормальным образом и без особых помех закончил среднюю школу. Но его более ранние годы были отмечены тяжелым невротическим расстройством, которое разразилось перед самым днем рождения, когда ему должно было исполниться четыре года, в виде тревожной истерии (фобии животных), превратившейся затем в невроз навязчивости с религиозным содержанием, отголоски которого сохранялись вплоть до десятилетнего возраста.

Только этот инфантильный невроз будет предметом моих сообщений. Несмотря на непосредственное требование пациента, я отказался описать всю историю его заболевания, лечения и выздоровления, поскольку расценил эту задачу как технически неосуществимую и социально непозволительную. Тем самым отпадает также возможность показать связь между его инфантильным и последующим окончательным заболеванием. По поводу последнего я могу только сообщить, что из-за него больной провел много времени в немецких санаториях, и самым компетентным учреждением тогда оно было классифицировано как случай «маниакально-депрессивного помешательства». Этот диагноз, несомненно, был правильным в отношении отца пациента, жизнь которого, богатая интересами и деятельностью, нарушалась возобновлявшимися приступами тяжелой депрессии. У самого сына при многолетнем наблюдении мне не довелось обнаружить смену настроения, которая по интенсивности и условиям своего проявления превосходила бы видимую психическую ситуацию. У меня сложилось представление, что этот случай, равно как и многие другие, в которых клиническая психиатрия ставит разнообразные и меняющиеся диагнозы, надо понимать как последствие спонтанно протекавшего и окончившегося дефектом невроза навязчивости.

Стало быть, в моем описании речь пойдет об инфантильном неврозе, который был проанализирован не тогда, когда он имелся в наличии, а только через пятнадцать лет после его окончания. Такая ситуация имеет как свои преимущества, так и свои недостатки по сравнению с другими. Анализ, который проводят с самим невротическим ребенком, с самого начала будет казаться достойным большего доверия, но он может оказаться не очень содержательным; ребенку приходится подсказывать слишком много слов и мыслей, и все же самые глубокие слои могут оказаться непроницаемыми для сознания. Анализ детского заболевания посредством воспоминаний у взрослого и духовно зрелого человека избавлен от этих ограничений; но необходимо считаться с искажением и прилаживанием, которым подвержено собственное прошлое при взгляде назад из более позднего времени. В первом случае получаются, пожалуй, более убедительные результаты, во втором – гораздо более поучительные.

Во всяком случае, мы вправе утверждать, что анализы детских неврозов могут претендовать на особенно большой теоретический интерес. Для правильного понимания неврозов у взрослых они дают примерно столько же, сколько детские сны для сновидений взрослых. Дело не в том, что их легче понять или что они беднее элементами; сложность проникновения в душевную жизнь ребенка делает их даже особенно трудной частью работы врача. Но в них отпадает так много более поздних наслоений, что ядро невроза проявляется со всей очевидностью. Как известно, сопротивление результатам психоанализа в нынешней фазе борьбы за психоанализ приняло новые формы. Прежде довольствовались тем, что оспаривали реальность полученных благодаря анализу фактов, для чего лучшим техническим приемом казалось избегание перепроверок. Этот метод, похоже, постепенно себя исчерпывает; теперь идут по иному пути – факты признают, но выводы, которые из них получаются, сводят на нет с помощью новых истолкований и тем самым вновь защищаются от предосудительных новшеств. Изучение детских неврозов доказывает полную несостоятельность этих поверхностных или насильственных попыток новых истолкований. Оно выявляет огромное по важности участие столь охотно отрицаемых сил либидинозного влечения в формировании невроза и позволяет распознать отсутствие несвойственных стремлений к культурным целям, о которых ребенку пока еще ничего не известно и которые поэтому ничего не могут для него значить.

Другая особенность, на которую сообщаемый здесь анализ предлагает обратить внимание, связана с тяжестью заболевания и продолжительностью его лечения. Анализы, за короткий срок приводящие к благоприятному исходу, будут ценны для тщеславия терапевта и покажут врачебное значение психоанализа; для продвижения научного познания они, как правило, несущественны. На них ничему новому не научишься. Они удались так быстро лишь потому, что все, что было необходимо для их проведения, уже было известно. Новое можно узнать только из анализов, обнаруживающих особые трудности, для преодоления которых требуется тогда много времени. Только в этих случаях удается спуститься в самые глубокие и примитивные слои душевного развития и там получить решения проблем более поздних образований. Тогда говоришь себе, что, строго говоря, только тот анализ, который проник так далеко, заслуживает такого названия. Разумеется, один отдельный случай не научит всему, что хотелось бы знать. Правильнее сказать, он мог бы научить всему, если бы только человек был способен все понимать, а не вынуждался бы довольствоваться малым из-за необученности собственного восприятия.

Что касается таких плодотворных трудностей, то описываемый здесь случай болезни не оставляет желать ничего лучшего. Первые годы лечения едва ли принесли изменение. По счастливому стечению обстоятельств, несмотря на все внешние условия, терапевтическую попытку удалось продолжить. Могу легко допустить, что при менее благоприятных условиях через некоторое время лечение было бы прекращено. Относительно позиции врача я могу только сказать, что в таком случае он должен вести себя точно так же «вне времени», как и само бессознательное, если хочет что-то узнать и чего-то достичь. В конечном счете он это осуществляет, если способен отказаться от недальновидного терапевтического честолюбия. На ту меру терпения, уступчивости, понимания и доверия, которая требуется от больного и его родных, можно рассчитывать в немногочисленных других случаях. Но аналитик вправе себе сказать, что результаты, которые он получил в одном случае после такой долгой работы, теперь помогут ему значительно сократить продолжительность лечения следующего, такого же тяжелого заболевания и таким образом постепенно преодолеть «вневременность» бессознательного после того, как он подчинился ему в первый раз.

Пациент, которым я здесь занимаюсь, долгое время оставался недоступным, окопавшись за установкой послушной безучастности. Он внимательно слушал, понимал, но ничего не принимал близко к сердцу. Его безупречная интеллигентность была словно отрезана от сил влечений, господствовавших над его поведением в немногочисленных оставшихся у него в наличии жизненных отношениях. Потребовалось длительное воспитание, чтобы подвигнуть его принять самостоятельное участие в работе, и, когда вследствие этих усилий наступило первое облегчение, он тут же прекратил работу, чтобы предотвратить дальнейшие изменения и комфортно пребывать в создавшейся ситуации. Его боязнь самостоятельного существования была столь велика, что уравновешивала все тяготы, связанные с нездоровьем. Нашелся один-единственный способ, чтобы ее преодолеть. Мне пришлось ждать до тех пор, пока привязанность к моей персоне не стала достаточно сильной, чтобы создать ей противовес, и тогда я использовал этот фактор против другого. Руководствуясь верными признаками своевременности, я решил, что лечение должно быть завершено к определенному сроку независимо от того, насколько далеко оно продвинулось. Я был полон решимости соблюсти этот срок; в конце концов пациент поверил в серьезность моего намерения. Под неумолимым давлением этого установленного срока его сопротивление, его фиксация на нездоровье пошли на убыль, а анализ в несоразмерно короткое время предоставил теперь материал, который сделал возможным ослабление его торможений и устранение его симптомов. Из этого последнего периода работы, в котором сопротивление временно исчезло и больной производил впечатление просветленности, обычно достигаемой лишь в гипнозе, происходят также и все объяснения, позволившие мне понять его инфантильный невроз.

Таким образом, ход этого лечения иллюстрирует уже давно признанное аналитической техникой положение, что длина пути, который должен пройти анализ с пациентом, и обилие материала, которое необходимо на этом пути одолеть, не имеют значения в сравнении с сопротивлением, встречающимся во время работы, и они принимаются во внимание лишь постольку, поскольку они неизбежно пропорциональны сопротивлению. Это точно такой же процесс, как и тогда, когда теперь неприятельская армия тратит недели и месяцы, чтобы пройти расстояние, которое обычно в мирное время проезжают за несколько часов скорым поездом и которое незадолго до этого собственная армия прошла за несколько дней. Третья особенность описываемого здесь анализа лишь осложнила намерение о нем сообщить. Его результаты в целом вполне совпали с нашими прежними знаниями или хорошо с ними согласовались. Но некоторые детали мне самому показались столь удивительными и невероятными, что у меня возникло сомнение, что сумею добиться доверия к ним у других. Я требовал от пациента строжайшей критики в отношении своих воспоминаний, но он не находил ничего невероятного в своих высказываниях и не желал от них отказываться. Во всяком случае, читатели могут быть убеждены в том, что сам я лишь сообщаю то, с чем я столкнулся, как независимое переживание без какого-либо влияния со стороны моих ожиданий. Таким образом, мне не остается ничего другого, как вспомнить мудрое изречение, что между небом и землей происходят такие вещи, какие и не снились нашим мудрецам. Тот, кто сумел бы еще основательней исключить предвзятые убеждения, несомненно, смог бы обнаружить еще больше таких вещей.

II. Обзор условий жизни и истории болезни

Историю моего пациента я не могу писать ни чисто исторически, ни чисто прагматически; не могу дать ни истории лечения, ни истории болезни, а вынужден комбинировать друг с другом оба способа изложения. Как известно, пути, позволяющего каким-то образом передать вытекающее из анализа убеждение при его воспроизведении, пока не найдено. Исчерпывающие протокольные записи событий во время аналитических сеансов, несомненно, ничем бы этому не способствовали, да и составление их исключено техникой лечения. Поэтому такие анализы не публикуют с целью убедить тех, кто до сих пор все отвергал и проявлял недоверие. Можно ожидать дать что-нибудь новое только таким исследователям, которые уже пришли к определенному убеждению благодаря собственному опыту работы с больными.

Начну с того, что опишу мир ребенка и сообщу из истории его детства то, что можно было узнать без особых усилий и что за многие годы не стало более полным и ясным.

Рано женившиеся родители, еще живущие в счастливом браке, первую тень на который вскоре бросают их заболевания: болезни нижней части живота у матери и первые приступы дурного настроения у отца, повлекшие за собой его отлучки из дому. Разумеется, болезнь отца пациент начинает понимать лишь гораздо позднее, но с болезненностью матери знакомится уже в ранние детские годы. Из-за нее она сравнительно мало занималась детьми. Однажды, совершенно точно до того, как ему исполнилось четыре года, он слышит, как мать, которая ведет его за руку, провожая из дому врача, жалуется тому, и запоминает ее слова, чтобы позднее использовать их для себя. Он не единственный ребенок; у него есть сестра, старше его на два года, живая, одаренная и рано испорченная, которой достается важная роль в его жизни.

Насколько он помнит, за ним ухаживает няня, необразованная пожилая женщина из народа, которая относится к нему с неисчерпаемой нежностью. Он становится для нее заменой собственного рано умершего сына. Семья живет в поместье, которое летом сменяется на другое. Большой город находится недалеко от обоих имений. В его детстве есть целый период, когда родители продают поместья и переезжают в город. Часто в течение долгого времени в том или другом имении проживают близкие родственники, братья отца, сестры матери и их дети, дедушка и бабушка со стороны матери. Летом родители имеют обыкновение уезжать на несколько недель. Одно покрывающее воспоминание рисует ему картину, как он со своей няней смотрит вслед экипажу, увозящему отца, мать и сестру, а затем спокойно возвращается домой. Наверное, он был тогда очень маленьким[179]. Следующим летом сестру оставили дома, и была нанята английская гувернантка, которой было назначено следить за детьми.

В более поздние годы ему много рассказывали о его детстве[180]. Многое он знал сам, но, разумеется, без временнóй или содержательной взаимосвязи. Одно из этих преданий, бесчисленное множество раз пересказанное ему впоследствии по случаю его заболевания, знакомит нас с проблемой, решение которой будет нас занимать. Сначала он, видимо, был очень кротким, послушным и скорее спокойным ребенком, и поэтому часто говорили, что ему надо было быть девочкой, а старшей сестре – мальчишкой. Но однажды, когда родители вернулись из летней поездки, они обнаружили, что он изменился. Он стал недовольным, раздражительным, вспыльчивым, обижался по любому поводу, тогда он бушевал и кричал, как дикарь, так что родители, когда это состояние продолжалось, высказывали опасение, что впоследствии будет невозможно послать его в школу. Это было в то лето, когда появилась английская гувернантка, оказавшаяся глупой, несносной особой, к тому же предававшейся пьянству. Поэтому мать была склонна связать изменение характера мальчика с влиянием этой англичанки и предположила, что та привела его в раздражение своим обращением. Проницательная бабушка, проведшая лето с детьми, придерживалась мнения, что раздражительность мальчика вызвана ссорами между англичанкой и няней. Англичанка не раз называла няню ведьмой, вынуждала ее покинуть комнату; малыш открыто принимал сторону любимой «нани» и выражал гувернантке свою ненависть. Как бы то ни было, вскоре после возвращения родителей англичанку спровадили, но в капризном характере ребенка ничего не изменилось.

Воспоминание об этом тяжелом времени сохранилось у пациента. Он считает, что первую из своих сцен он устроил, когда однажды на Рождество он не получил двойного подарка, как ему причиталось, поскольку день Рождества одновременно был и днем его рождения. Своими претензиями и обидами он не щадил и любимую «наню», более того, мучил ее, возможно безжалостнее всего. Но эта фаза изменения характера в его воспоминании неразрывно связана со многими другими странными и болезненными явлениями, которые он не может упорядочить во времени. Все, о чем теперь должно быть сообщено, чего не могло быть одновременно и что полно содержательного противоречия, он относит к одному и тому же промежутку времени, которое обозначает как «еще в первом имении». Он полагает, что они покинули это имение, когда ему было пять лет. Он может рассказать, что страдал страхом, чем пользовалась его сестра, чтобы его помучить. У него была известная книга с картинками, в которой был изображен волк, широко шагающий на задних лапах. Когда он видел эту книгу, он начинал неистово кричать; он боялся, что придет волк и его съест. Но сестра умела всегда так устраивать, что ему приходилось видеть эту картинку, и потешалась его испугом. Между тем он боялся также других животных, больших и маленьких. Однажды он погнался за крупной красивой бабочкой с крыльями в желтую полоску и заостренным кончиком, чтобы ее поймать. (Наверное, это был махаон.) Внезапно его охватил жуткий страх перед бабочкой, и, заревев, он оставил преследование. Он испытывал страх и отвращение также перед жуками и гусеницами. Однако он сумел вспомнить, что в то же время мучил жуков и разрезал гусениц; также и лошади вызывали у него чувство тревоги. Когда били лошадь, он вскрикивал и из-за этого однажды был вынужден покинуть цирк. В других случаях он сам любил бить лошадей. Но действительно ли эти противоположные формы поведения по отношению к животным проявлялись одновременно или же, наоборот, они сменяли друг друга, а если да, то в какой очередности и когда, – этого по его воспоминаниям решить было нельзя. Он не мог также сказать, сменился ли этот его тяжелый период фазой болезни или он продолжался в ее течение. Во всяком случае, его последующие сообщения давали основание предполагать, что в те детские годы он перенес явное выраженное заболевание неврозом навязчивости. Он рассказывал, что долгое время был очень набожным. Перед тем как лечь спать, он должен был долго молиться и бесконечно осенять себя крестным знамением. Он также имел обыкновение по вечерам, взобравшись на кресло, обходить по кругу все иконы, висевшие в комнате, и благоговейно целовать каждую по отдельности. С этим благочестивым церемониалом очень плохо – или, быть может, наоборот, очень хорошо – вязалось то, что он вспоминал богохульные мысли, которые приходили ему в голову как наваждение дьявола. Он должен был думать: Бог – свинья или Бог – дерьмо. Однажды во время поездки на немецкий курорт он страдал оттого, что навязчиво думал о Святой Троице, увидев на улице три кучки навоза или других экскрементов. Тогда же он соблюдал своеобразный церемониал, если видел людей, которых ему становилось жаль: нищих, калек, старцев. Он должен был с шумом выдохнуть воздух, чтобы не стать таким, как они, при определенных других условиях – также втягивать с силой воздух. Мне казалось естественным предположить, что эти явные симптомы невроза навязчивости относились к несколько более позднему времени и периоду развития, чем проявления страха и жестокие поступки по отношению к животным.

Более зрелые годы пациента были отмечены его очень неблагоприятными отношениями со своим отцом, который после неоднократных приступов депрессии уже не мог тогда скрывать болезненных сторон своего характера. В первые детские годы эти отношения были очень нежными, и воспоминания о них сохранились в памяти сына. Отец его очень любил и с удовольствием с ним играл. С малых лет мальчик гордился отцом и всегда говорил, что хочет быть таким господином, как тот. «Наня» ему сказала, что сестра – ребенок матери, а он – ребенок отца, чем он был очень доволен. На исходе детства между ним и отцом появилась отчужденность. Отец, несомненно, отдавал предпочтение сестре, и он был этим очень сильно обижен. Позднее доминирующим стал страх перед отцом.

Примерно в восемь лет все явления, которые пациент причисляет к фазе жизни, начавшейся вместе с «плохостью», исчезли. Они исчезли не сразу, а несколько раз возвращались снова, но в конце концов отступили, как думает больной, под влиянием учителей и воспитателей, которые затем заняли место воспитателей женского пола. Таковы в самых общих чертах загадки, решить которые было поручено анализу: чем обусловлено внезапное изменение характера мальчика, что означали его фобия и его извращенности, каким образом он пришел к своей навязчивой набожности и как связаны между собой все эти феномены? Еще раз напоминаю о том, что наша терапевтическая работа касалась последующего нового невротического заболевания и что разъяснение тех более ранних проблем могло быть получено только тогда, когда анализ в своем течении на какое-то время отступал от настоящего и заставлял нас идти окольным путем через детскую доисторическую эпоху.

III. Совращение и его ближайшие последствия

Первое подозрение естественным образом пало на английскую гувернантку, в присутствии которой у мальчика произошла перемена. У него сохранились два относившихся к ней непонятных покрывающих воспоминания. Однажды, когда шла впереди, она сказала следовавшим за ней: «Посмотрите же на мой хвостик!» В другой раз во время езды, к великому удовлетворению брата и сестры, у нее улетела шляпа. Это указывало на комплекс кастрации и позволило создать конструкцию, что некая ее угроза, адресованная мальчику, во многом способствовала возникновению его ненормального поведения. Высказывать анализируемому такие конструкции совершенно безопасно, они никогда не вредят анализу, если оказываются ошибочными, и их никто не высказывает, если не видит шансов с их помощью так или иначе приблизиться к реальным фактам. В качестве ближайшего воздействия этого предположения появились сновидения, толкование которых в полной мере не удалось, но которые, по-видимому, всегда разыгрывались вокруг одного и того же содержания. Насколько их можно было понять, речь в них шла об агрессивных поступках мальчика по отношению к сестре или гувернантке и об энергичных нагоняях и наказаниях за них. Как будто он… после купания… обнажить сестру… покрывала… или одеяла… хотел сорвать и тому подобное. Но из толкования не удалось получить достоверного содержания, и, когда создалось впечатление, что в этих сновидениях все время по-разному перерабатывается один и тот же материал, стало ясно, как следует понимать эти мнимые воспоминания. Речь могла идти лишь о фантазиях о своем детстве, которые когда-то, вероятно в пубертатном возрасте, возникли у сновидца и которые теперь вновь проявились в столь трудно узнаваемой форме.

Они стали сразу понятны, когда пациент вдруг вспомнил тот факт, что сестра, «когда он был еще очень маленький, в первом имении», соблазнила его на сексуальные действия. Сначала появилось воспоминание, что в уборной, которой дети часто пользовались вместе, она предложила: «Давай покажем друг другу попу», – а за словом последовало и дело. Впоследствии вспомнилось более существенное в соблазнении со всеми подробностями, связанными с временем и местом. Это было весной, в то время, когда отец отсутствовал; дети играли на полу в одной комнате, а мать занималась своими делами в соседней. Сестра взяла его член, стала с ним играть и при этом словно в объяснение сказала непонятные вещи про няню. Няня делает то же самое со всеми людьми, например с садовником; она ставит его на голову, а затем хватает его гениталии.

Тем самым стали понятны ранее угаданные фантазии. Они должны были стереть воспоминание о событии, которое впоследствии казалось предосудительным для мужского самолюбия пациента, и достигли этой цели, заменив историческую правду противоположным желанием. Согласно этим фантазиям, он не играл пассивную роль по отношению к сестре; напротив, он был агрессивным, хотел видеть сестру обнаженной, был отвергнут, наказан и поэтому впал в гнев, о котором так много рассказывала домашняя традиция. В этот вымысел было целесообразно вплести также и гувернантку, которой мать и бабушка приписывали главную вину в его приступах ярости. Стало быть, эти фантазии в точности соответствовали сложению легенд, которыми будущая великая и гордая нация пытается скрыть слабость и невзгоды в начале своей истории.

На самом деле в совращении и его последствиях гувернантка могла принимать лишь весьма отдаленное участие. Сцены с сестрой случились весной того же самого года, в летние месяцы которого появилась гувернантка в качестве замены отсутствующих родителей. Скорее всего, враждебность мальчика к гувернантке возникла иным образом. Ругая бонну и обзывая ее ведьмой, гувернантка для него пошла по стопам сестры, которая первой рассказала те чудовищные вещи про бонну и таким образом позволила ему проявить по отношению к ней антипатию, которая, как мы узнаем, вследствие совращения развилась к сестре.

Однако совращение сестрой, несомненно, фантазией не было. Его достоверность была подтверждена никогда не забывавшимся сообщением в более позднем, зрелом возрасте. Двоюродный брат, старший более чем на десять лет, в одном разговоре о сестре сказал ему, что очень хорошо помнит, какой излишне любопытной и чувственной крошкой она была. Ребенком четырех или пяти лет она как-то села ему на колени и расстегнула штаны, чтобы взять его член.

Мне хотелось бы здесь прервать историю детства моего пациента, чтобы поговорить об этой сестре, ее развитии, дальнейшей судьбе и о ее влиянии на него. Она была старше его на два года и всегда во всем его опережала. Ребенком она была по-мальчишески шаловливой, затем пошла по пути блестящего интеллектуального развития, отличалась острым реалистичным умом, в своих занятиях предпочитала естественные науки, но также сочиняла стихи, которые высоко оценивались отцом. Умственно она значительно превосходила своих многочисленных первых ухажеров и имела обыкновение насмехаться над ними. Но с наступлением двадцатилетнего возраста у нее начало портиться настроение; она жаловалась, что недостаточно красива, и стала избегать всякого общества. Ее отправили путешествовать в сопровождении хорошо знакомой пожилой дамы; вернувшись домой, она рассказывала совершенно невероятные вещи, как с нею жестоко обращалась ее спутница, но явно оставалась фиксированной на мнимой мучительнице. Во время вскоре последовавшего второго путешествия она отравилась и умерла вдали от дома. Вероятно, ее нарушение соответствовало началу dementia рrаесох. Она явилась одним из доказательств значительной невропатической наследственности в семье, но отнюдь не единственным. Один дядя, брат отца, умер после долгих лет затворнического существования с рядом признаков, свидетельствовавших о тяжелом неврозе навязчивости; значительное число родственников по боковой линии страдало и страдает более легкими нервными нарушениями.

Для нашего пациента сестра была в детстве – не считая соблазнения – неудобным конкурентом в борьбе за авторитет у родителей, беспощадно демонстрируемое превосходство которого было для него очень тягостным. Особенно он завидовал ей из-за того уважения, которое отец выражал по поводу ее умственных способностей и интеллектуальных достижений, тогда как он, будучи интеллектуально заторможенным с тех пор, как у него развился невроз навязчивости, был вынужден довольствоваться низкой оценкой. После того как ему исполнилось четырнадцать лет, отношения между братом и сестрой начали улучшаться; сходные духовные задатки и общая оппозиция родителям настолько их сблизили, что они общались между собой, как лучшие приятели. Испытывая сильнейшее сексуальное возбуждение в пубертатный период, он отважился совершить попытку вступить с ней в интимные отношения. Когда же она ему отказала столь же решительно, как и умело, он тут же обратился к молоденькой крестьянской девушке, прислуживавшей в доме и носившей то же имя, что и сестра. Этим он совершил шаг, определивший его гетеросексуальный выбор объекта, ибо все девушки, в которых он затем влюблялся – зачастую при самых явных симптомах навязчивости, – тоже были прислугой и значительно уступали ему в образованности и умственном развитии. Если все эти объекты любви были заменами недоступной для него сестры, то нельзя отрицать, что его выбор объекта предопределила тенденция к унижению сестры, к упразднению ее интеллектуального превосходства, которое когда-то так его тяготило.

Мотивам этого рода, происходящим от воли к власти, от влечения индивида к самоутверждению, Адлер подчинил, как и все остальное, также и сексуальное поведение людей. Не отрицая значимости таких мотивов власти и привилегии, я никогда не был убежден в том, что они могут играть приписываемую им доминирующую и исключительную роль. Если бы я не довел анализа моего пациента до конца, то наблюдаемый случай должен был бы стать поводом для меня к корректировке моего предубеждения в духе Адлера. Неожиданным образом окончание этого анализа принесло новый материал, из которого, в свою очередь, стало понятно, что эти мотивы власти (в нашем случае тенденция к унижению) определили выбор объекта только в значении определенного вклада и рационализации, тогда как настоящая, более глубокая детерминация позволила мне продолжать придерживаться моих прежних убеждений.

Когда пришло известие о смерти сестры, рассказывал пациент, он едва ли ощутил даже намек на душевную боль. Он заставлял себя проявлять признаки печали и с полным душевным спокойствием мог радоваться тому, что остался теперь единственным наследником имущества. Когда это случилось, он уже несколько лет находился во власти своей нынешней болезни. Но я должен признаться, что это сообщение на какое-то время лишило меня уверенности в правильной диагностической оценке этого случая. Хотя можно было предположить, что выражение скорби из-за потери самого любимого члена его семьи будет заторможено из-за продолжающей действовать ревности к ней и примешивания ставшей бессознательной инцестуозной влюбленности, я все же не мог отказаться от мысли, что для непроявившейся вспышки страдания должна быть какая-нибудь замена. Таковая в конце концов нашлась в другом, оставшемся ему непонятным проявлении чувств. Через несколько месяцев после смерти сестры он сам отправился в путешествие в местность, где она умерла, посетил там могилу великого поэта, бывшего тогда его идеалом, и пролил горячие слезы на этой могиле. Эта реакция была странной и для него самого, ибо ему было известно, что после смерти почитаемого поэта прошло больше чем два поколения. Он понял ее только тогда, когда вспомнил, что отец имел обыкновение сравнивать стихи покойной сестры со стихами великого поэта. Другое указание на правильное понимание этого почитания, якобы адресованного поэту, он дал мне благодаря ошибке в своем рассказе, которую я смог извлечь в этом месте. Прежде он не раз говорил, что сестра застрелилась, а затем должен был поправляться, что она приняла яд. Поэт же был застрелен во время дуэли на пистолетах.

Теперь возвращаюсь к истории брата, часть которой, однако, с этого места я должен буду изложить прагматически. Оказалось, что возраст мальчика, когда сестра начала свои совращающие действия, составлял 3 ¼ года. Как уже говорилось, это случилось весной того же года, осенью которого родители по своем возвращении обнаружили в нем столь существенную перемену. Напрашивается мысль связать это изменение с произошедшим тем временем пробуждением его сексуальности.

Как среагировал мальчик на искушения старшей сестры? Ответ гласит: отказом, но отказ относился к лицу, а не к делу. Сестра как сексуальный объект была ему неприятна, вероятно, потому, что отношение к ней уже было враждебным из-за соперничества за любовь родителей. Он ее избегал, и ее приставания тоже вскоре закончились. Но он попытался вместо нее найти другого, более приемлемого человека, и рассказы самой сестры, ссылавшейся на пример няни, направили его выбор на нее. Он начал поэтому играть перед няней своим членом, что, как и во многих других случаях, когда дети не скрывают онанизма, должно пониматься как попытка соблазнения. Няня разочаровала его, она сделала серьезное лицо и заявила, что так делать нехорошо. Дети, которые так делают, в этом месте получают «рану».

Влияние этих слов, которые походили на угрозу, можно проследить в разных направлениях. Благодаря им ослабла его привязанность к няне. Он мог бы на нее разозлиться; позднее, когда начались его приступы ярости, оказалось также, что он действительно был на нее рассержен. Но для него было характерно, что любую позицию либидо, от которой он должен был отказаться, он сначала упорно отстаивал против новой. Когда на сцене появилась гувернантка и стала поносить няню, прогнала из комнаты, пыталась подорвать ее авторитет, он, напротив, преувеличил свою любовь к той, кому угрожали, и повел себя неприязненно и своенравно по отношению к нападающей гувернантке. Тем не менее он втайне начал искать другой сексуальный объект. Соблазнение дало ему пассивную сексуальную цель – желание ощутить прикосновение к своим гениталиям; мы узнаем, от кого он хотел этого добиться и какие пути вели его к этому выбору.

В полном соответствии с нашими ожиданиями мы узнаем, что с первыми генитальными возбуждениями начались его сексуальные исследования и что вскоре он столкнулся с проблемой кастрации. В это время он имел возможность наблюдать при мочеиспускании двух девочек, свою сестру и ее подругу. Его проницательность могла бы ему помочь при виде этого понять истинное положение вещей, но при этом он повел себя так, как это известно нам о других детях мужского пола. Он отверг мысль, что видит здесь подтверждение раны, которой угрожала няня, и дал себе объяснение, что это – «передняя попа» девочек. Такое решение не помогло покончить с темой кастрации; из всего, что он слышал, он извлекал новые намеки на нее. Когда однажды детям раздали окрашенные сахарные палочки, гувернантка, которая была склонна к беспутным фантазиям, заявила, что это куски разрезанных змей. Тут он вспомнил, что однажды во время прогулки отец встретил на тропинке змею и разрубил ее на куски своей палкой. Он слышал прочитанную вслух историю (из «Рейнеке-лиса»), как волк зимой захотел ловить рыбу и использовал в качестве приманки свой хвост, при этом хвост замерз во льду и оторвался. Он узнавал разные названия, которыми обозначают лошадей в зависимости от невредимости их полового органа. Стало быть, его занимали мысли о кастрации, но он пока еще в нее не верил и ее не боялся. Другие сексуальные проблемы возникали для него из сказок, которые стали ему известны в это время. В «Красной Шапочке» и в «Семерых козлятах» детей вытаскивали из живота волка. Означало ли это, что волк был женским существом, или мужчины тоже могли иметь в животе детей? Тогда это еще не было решено. Впрочем, во время этого исследования он еще не знал страха перед волком.

Одно из сообщений пациента проложит нам путь к пониманию изменения характера, произошедшее у него в отсутствие родителей в отдаленной связи с совращением. Он рассказывает, что после отказа и угрозы няни он очень скоро отказался от онанизма. Таким образом, начинающаяся сексуальная жизнь под руководством генитальной зоны подверглась внешнему торможению и под его воздействием была отброшена на более раннюю фазу догенитальной организации. Вследствие подавления онанизма сексуальная жизнь мальчика приняла анально-садистский характер. Он стал раздражительным, склонным к мучительству, удовлетворял себя таким образом с людьми и животными. Его главным объектом была любимая няня, которую он истязал до тех пор, пока она не начинала рыдать. Так он ей мстил за пережитый отказ и вместе с тем удовлетворял свое сексуальное желание в форме, соответствующей регрессивной фазе. Он начал проявлять жестокость к маленьким животным, ловить мух, чтобы отрывать им крылья, давить жуков; в своей фантазии он также любил бить крупных животных, лошадей. Таким образом, это всегда были активные, садистские проявления; об анальных побуждениях этого времени речь пойдет в дальнейшем.

Очень ценно, что в воспоминании пациента одновременно всплывали фантазии совершенно иного рода, с тем содержанием, что наказывали и били мальчиков, в особенности били по пенису; а для кого эти анонимные объекты служили мальчиками для битья, можно легко догадаться из других фантазий, которые рисовали ему картины того, как престолонаследника запирают в карцер и бьют. Престолонаследником, очевидно, был он сам; стало быть, садизм обратился в фантазии против собственной персоны и перешел в мазохизм. Та деталь, что наказанию подвергается сам половой член, позволяет сделать вывод, что в этом превращении уже было задействовано сознание вины, относившееся к онанизму.

В анализе не оставалось сомнения, что эти пассивные стремления появились одновременно или очень скоро после активно-садистских[181]. Это соответствует необычайно отчетливой, интенсивной и стойкой амбивалентности больного, которая здесь впервые проявилась в равномерном развитии пар противоположных парциальных влечений. И в дальнейшем это поведение оставалось для него таким же характерным, как и другая черта, которая заключалась в том, что, собственно говоря, ни одна из сформированных когда-либо позиций либидо не упразднялась полностью более поздней. Она продолжала существовать наряду со всеми другими и позволяла ему непрерывно колебаться, что было несовместимым с приобретением фиксированного характера.

Мазохистские стремления мальчика приводят к другому пункту, упоминание о котором я оставил для себя на потом, потому что его можно установить только путем анализа следующей фазы развития пациента. Я уже упоминал, что после отказа, полученного от няни, он уже не связывал свои либидинозные ожидания с нею и наметил для себя в качестве сексуального объекта другого человека. Этим человеком был отсутствовавший тогда отец. К этому выбору, несомненно, его привело совпадение ряда моментов, в том числе случайных, как то: воспоминание о расчленении змеи; но, главное, этим он обновил свой первый и самый ранний выбор объекта, который в соответствии с нарциссизмом маленького ребенка был осуществлен посредством идентификации. Мы уже слышали, что отец был для него образцом, которым он восхищался, что на вопрос о том, кем он хочет быть, он имел обыкновение отвечать: «Господином, как отец». Этот объект идентификации его активного течения стал теперь сексуальным объектом пассивного течения в анально-садистской фазе. Создается впечатление, что совращение сестрой оттеснило его в пассивную роль и дало ему пассивную сексуальную цель. Под продолжающимся влиянием этого переживания он описал теперь путь от сестры через няню к отцу, от пассивной установки по отношению к женщине к такому же отношению к мужчине и при этом все же нашел привязку к своей более ранней спонтанной фазе развития. Теперь отец снова был его объектом; соответственно более высокому уровню развития идентификация сменилась выбором объекта; превращение активной установки в пассивную было результатом и признаком случившегося тем временем совращения. Осуществить в садистской фазе активную установку по отношению к могущественному отцу было бы, разумеется, не так-то просто. Когда отец вернулся поздним летом или осенью, приступы ярости и буйные сцены ребенка получили новое применение. По отношению к няне они служили активно-садистским целям; по отношению к отцу они преследовали мазохистские намерения. Демонстрацией того, какой он плохой, он хотел заставить отца прибегнуть к наказанию и побоям, то есть хотел получить от него желанное мазохистское сексуальное удовлетворение. Стало быть, его приступы крика представляли собой прямо-таки попытки совращения. Соответственно мотивации мазохизма при таком наказании он нашел бы также удовлетворение своего чувства вины. У него сохранилось воспоминание, как во время такой сцены плохого поведения он усиливает свой крик, как только к нему подходит отец. Но отец его не бьет, а пытается успокоить, играя перед ним, как мячом, подушками с кроватки.

Я не знаю, как часто родители и воспитатели, столкнувшись с необъяснимым плохим поведением ребенка, имели бы повод вспомнить об этой типичной взаимосвязи. Ребенок, который ведет себя столь необузданно, сознается в своей вине и хочет спровоцировать наказание. Вместе с тем в наказании он стремится успокоить сознание своей виновности и удовлетворить свое мазохистское сексуальное стремление.

Дальнейшим разъяснением нашего случая мы обязаны появившемуся с большой уверенностью воспоминанию, что все симптомы тревоги присоединились к признакам изменения характера только после одного события. До этого тревоги не было, а непосредственно после события тревога проявилась в мучительной форме. Дату этого превращения можно указать абсолютно точно, это случилось перед самым днем рождения, когда ему исполнилось четыре года. Период детства, которым мы хотели заняться, благодаря этой отправной точке распадается на две фазы: первая – плохого поведения и извращенности – от совращения в 3 ¼ года до дня рождения, и более продолжительная последующая, в которой преобладают признаки невроза. Но событие, позволяющее провести такое деление, не было внешней травмой; это был сон, от которого он пробудился с тревогой.

IV. Сновидение и первичная сцена

Этот сон из-за содержащегося в нем сказочного материала я уже опубликовал в другом месте[182] и сначала повторю то, о чем там сообщалось.

«Мне снилось, что – ночь и я лежу в моей кровати (моя кровать стояла изножьем к окну; перед окном находился ряд старых ореховых деревьев. Я знаю, что была зима, когда я видел этот сон, и ночное время). Вдруг окно само распахивается, и я вижу, испытывая сильный страх, что на большом ореховом дереве перед окном сидят несколько белых волков. Их было шесть или семь штук. Волки были совершенно белые и скорее выглядели как лисицы или овчарки, ибо у них были большие хвосты, как у лисиц, а их уши стояли, как у собак, когда они настороже. Испытывая сильный страх, очевидно, что волки меня съедят, я закричал и проснулся. Моя няня поспешила к моей кроватке, чтобы посмотреть, что со мною случилось. Прошло много времени, прежде чем я убедился, что это был только сон, – так естественно и ясно предстала передо мной картина, как открывается окно, а на дереве сидят волки. Наконец я успокоился, почувствовал себя так, как будто избавился от какой-то опасности, и снова заснул.

Единственным действием в сновидении было распахивание окна, ибо волки сидели совершенно спокойно, без всякого движения, на ветках дерева, справа и слева от ствола, и глядели на меня. Было похоже на то, что все свое внимание они сосредоточили на мне. Я думаю, что это был мой первый страшный сон. Мне было тогда три, четыре, самое большее – пять лет. До одиннадцати или двенадцати лет я с тех пор всегда боялся увидеть что-нибудь страшное во сне».

Затем он дает еще рисунок дерева с волками, подтверждающий его описание [рис. 5]. Анализ сновидения выявляет нижеследующий материал.

Это сновидение он всегда связывал с воспоминанием о том, что в эти детские годы он обнаруживал неимоверный страх перед изображением волка в одной книжке сказок. Старшая, намного превосходившая его сестра имела обыкновение его дразнить, показывая ему под тем или иным предлогом именно эту картинку, после чего он в ужасе начинал истошно кричать. На этой картинке волк стоял вертикально, широко ступая задними лапами, вытянув вперед передние и навострив уши. Он думает, что эта картинка в качестве иллюстрации относилась к сказке о Красной Шапочке.

Почему волки белые? Это наводит его на мысль об овцах, большие стада которых держали поблизости от имения. Отец иногда брал его с собой посещать эти стада, и тогда каждый раз он был очень горд и счастлив. Позднее – по наведенным справкам вполне может быть, что незадолго до этого сновидения, – среди овец разразилась эпидемия. Отец пригласил одного ученика Пастера, который вакцинировал животных, но после прививки они погибали в еще большем количестве, чем прежде.

Как волки попали на дерево? В этой связи ему приходит на ум история, которую он слышал от дедушки. Он не может вспомнить, до или после сновидения, но ее содержание определенно свидетельствует о первом. История гласит: «Один портной сидит в своей комнате за работой, как вдруг распахивается окно и в комнату впрыгивает волк. Портной бьет его аршином, нет, – поправляется он, – хватает его за хвост и его отрывает, так что перепуганный волк мчится прочь. Через какое-то время портной идет по лесу и вдруг видит приближающуюся стаю волков, от которых спасается на дереве. Сначала волки не знают, что делать, но искалеченный волк, который находится среди них и хочет отомстить портному, предлагает: пусть один волк залезет на другого, пока последний не доберется до портного. Сам он – крепкий матерый волк – составит основание этой пирамиды. Волки так и делают, но портной узнал наказанного посетителя и вдруг закричит, как и тогда: „Ловите серого за хвост“. При этом воспоминании бесхвостый волк пугается, убегает, а все остальные летят вниз кувырком».

В этом рассказе имеется дерево, на котором в сновидении сидят волки. Но он содержит также недвусмысленную привязку к комплексу кастрации. Старого волка портной лишил хвоста. Лисьи хвосты у волков в сновидении, видимо, являются компенсацией этого отсутствия хвоста.

Почему шесть или семь волков? Похоже, на этот вопрос нельзя было ответить, пока я не выразил сомнения, действительно ли его страшная картинка относится к сказке о Красной Шапочке. Эта сказка дает повод только к двум иллюстрациям: к встрече Красной Шапочки с волком в лесу и к сцене, когда волк лежит в чепчике бабушки в ее кровати. За воспоминанием о картинке должна, стало быть, скрываться какая-то другая сказка. Тогда он скоро признал, что это может быть только история о волке и семерых козлятах. Здесь тоже есть число семь, но также и шесть, ибо волк съедает только шестерых козлят, а седьмой прячется в корпусе стоячих часов. В этой истории встречается также и белый цвет, ибо волк велит пекарю выбелить себе лапу, после того как при его первом визите козлята узнали его по серой лапе. Впрочем, обе сказки имеют много общего. В обеих имеет место пожирание, вспарывание живота, извлечение съеденных, замена их тяжелыми камнями, и, наконец, в обеих злой волк погибает. В сказке о козлятах имеется также и дерево. После обеда волк ложится под дерево и храпит.

Этим сном, ввиду одного его особого обстоятельства, я должен буду заняться еще в другом месте, и тогда я разберу его и истолкую более подробно. Это первый страшный сон, сохранившийся в памяти из детства, содержание которого в связи с другими сновидениями, последовавшими вскоре после него, и с известными событиями в детстве сновидца, вызывает интерес совершенно особого рода. Здесь мы ограничимся отношением сновидения к двум сказкам, имеющим много общего, к «Красной Шапочке» и к «Волку и семерым козлятам». Впечатление от этих сказок выразилось у маленького сновидца в форме настоящей фобии животных, которая отличается от других сходных случаев только тем, что животное, внушающее страх, не было легкодоступным для восприятия объектом (таким, как лошадь и собака), а было знакомо лишь из рассказа и книжки с картинками.

В другой раз я изложу, какое объяснение имеют эти фобии животных и какое значение им причитается. Забегая вперед, я только отмечу, что это объяснение очень хорошо согласуется с главной особенностью невроза сновидца в более позднем возрасте. Страх перед отцом был сильнейшим мотивом его заболевания, и амбивалентное отношение к любому, кто замещал отца, определяло его жизнь, равно как и его поведение во время лечения.

Если у моего пациента волк был лишь первым заменителем отца, то возникает вопрос, имеют ли сказки о волке, который съедает козлят, и о Красной Шапочке своим тайным содержанием нечто иное, чем инфантильный страх «перед отцом»[183]. Впрочем, отец моего пациента обладал особенностью «ласковой брани», которую столь многие люди проявляют в общении со своими детьми, и, наверное, в первые годы, когда впоследствии ставший строгим отец имел обыкновение играть и ласково болтать с сыночком, шутливая угроза: «Я тебя съем» – произносилась не один раз. Одна из моих пациенток рассказала мне, что оба ее ребенка так и не смогли полюбить дедушку, потому что, ласково играя с ними, он имел обыкновение их пугать, что разрежет им живот.

Оставим в стороне все, что в этой статье предвосхищает использование сновидения, и вернемся к его ближайшему толкованию. Хочу заметить, что это толкование представляло собой задачу, решение которой растянулось на несколько лет. Пациент рассказал сновидение очень рано и вскоре проникся моим убеждением, что за ним скрывается причина его инфантильного невроза. В ходе лечения мы часто возвращались к сновидению, но только в последние месяцы терапии нам удалось понять его полностью, причем благодаря спонтанной работе пациента. Он всегда подчеркивал, что наибольшее впечатление на него произвели два момента сновидения: во-первых, полное спокойствие и неподвижность волков и, во-вторых, напряженное внимание, с которым все они на него смотрели. Ему также казалось заслуживающим внимания неослабное чувство реальности, в которое вылился сон.

С этого последнего мы и хотим начать. Мы знаем из опыта толкования сновидений, что это чувство реальности имеет определенное значение. Оно убеждает нас, что в латентном материале сновидения нечто претендует на действительность в воспоминании, то есть что сновидение относится к событию, которое действительно произошло, а не просто было выдумано. Разумеется, речь может идти только о реальности чего-то неизвестного; например, убеждение, что дедушка действительно рассказал историю про портного и волка или что ему действительно прочитали сказки про Красную Шапочку и про семерых козлят, никогда не могло бы быть заменено чувством реальности, длящимся дольше, чем сновидение. Сновидение, казалось, указывало на событие, реальность которого особо подчеркивается в противоположность нереальности сказок.

Если за содержанием сна предполагать такую неизвестную, то есть уже забытую ко времени сновидения, сцену, то она должна была произойти очень рано. Сновидец так и говорит: «Когда мне приснился сон, мне было три, четыре, самое большее – пять лет». Мы можем добавить: «И сновидение напомнило мне о чем-то таком, что должно было относиться к еще более раннему времени».

К содержанию этой сцены должно было вести то, что сновидец выделил из явного содержания сновидения, – моменты внимательного разглядывания и неподвижности. Мы, естественно, ожидаем, что этот материал в том или ином искажении воспроизводит неизвестный материал сцены, возможно даже в искажении до противоположности.

Из сырого материала, полученного в результате первого анализа с пациентом, можно было также сделать несколько выводов, которые следовало включить в искомую взаимосвязь. За упоминанием об овцеводстве можно было поискать доказательства его сексуального исследования, интересы которого он мог удовлетворять во время своих посещений с отцом, но при этом должны были также иметься указания на страх смерти, ибо большей частью овцы погибли от эпидемии. То, что в сновидении было наиболее важным – волки на дереве, – напрямую вело к рассказу дедушки, в котором едва ли могло быть что-то еще стимулирующее сновидение и захватывающее, кроме привязки к теме кастрации.

Из первого неполного анализа сновидения мы далее заключили, что волк выступает заменой отца, а потому в этом первом страшном сне проявился страх перед отцом, который отныне должен был господствовать в его жизни. Правда, сам этот вывод пока еще не был обязательным. Но если в качестве результата предварительного анализа мы сопоставим то, что вытекает из материала, предоставленного сновидцем, то для реконструкции у нас имеются следующие фрагменты.

Действительное событие – из очень раннего времени – разглядывание – неподвижность – сексуальные проблемы – кастрация – отец – что-то страшное.

Однажды пациент продолжил толкование сновидения. Место сновидения, сказал он, в котором говорится: «Вдруг окно само распахивается», – не совсем прояснено в отношении окна, у которого сидит портной и через которое в комнату попадает волк. Это должно означать: вдруг открываются глаза. То есть я сплю и вдруг просыпаюсь, при этом что-то вижу: дерево с волками. Против этого ничего нельзя было возразить, но это допускало дальнейшее уточнение. Он проснулся и мог что-то увидеть. Внимательное разглядывание, которое приписывается в сновидении волкам, скорее, нужно сместить на него самого. Тут в важном пункте произошла инверсия, которая, впрочем, проявляется через другую инверсию в явном содержании сновидения. Инверсией было также и то, что волки сидели на дереве, тогда как в рассказе дедушки они находились внизу и не могли влезть на дерево.

А если и другой момент, выделенный сновидцем, был искажен посредством инверсии или обращения в противоположность? Тогда неподвижность (волки сидят совершенно неподвижно, глядят на него, но не шевелятся) должна была бы означать самое бурное движение. Стало быть, он вдруг проснулся и увидел перед собой сцену бурного движения, на которую он смотрел с напряженным вниманием. В одном случае искажение состояло бы в замене субъекта объектом, активности пассивностью, быть рассматриваемым вместо рассматривать, в другом случае – в превращении в противоположность: спокойствие вместо подвижности.

Еще одним шагом вперед в понимании сновидения явилась внезапно возникшая мысль: дерево это – рождественская елка. Теперь он знал, что сон приснился незадолго до Рождества в ожидании сочельника. Так как день Рождества был также и днем его рождения, можно было точно установить дату сновидения и обусловленного им изменения. Это было накануне его четвертого дня рождения. Стало быть, он заснул в напряженном ожидании дня, который должен был ему принести двойные подарки. Мы знаем, что при таких условиях ребенок легко предвосхищает во сне исполнение своих желаний. Таким образом, в сновидении уже наступило Рождество, содержанием сновидения была раздача рождественских подарков, а на дереве висели предназначенные для него подарки. Но вместо подарков оказались волки, и сон закончился тем, что им овладел страх быть съеденным волком (вероятно, отцом), и он устремился к няне. Знание его сексуального развития до сновидения позволяет нам восполнить пробел в сновидении и объяснить превращение удовлетворения в страх. Среди желаний, образующих сновидение, в качестве самого сильного должно было проявить себя стремление к сексуальному удовлетворению, которое он жаждал тогда получить от отца. Силе этого желания удалось освежить давно забытый след воспоминания о сцене, которая могла ему показать, как выглядит сексуальное удовлетворение, доставляемое отцом, и результатом явился испуг, ужас от мысли об исполнении этого желания, вытеснение побуждения, выразившегося в этом желании, и поэтому бегство прочь от отца к более безопасной няне.

Значение этой рождественской даты сохранилось в мнимом воспоминании, что первый приступ ярости возник у него из-за того, что он был неудовлетворен рождественскими подарками. Воспоминание собрало вместе верное и ложное; оно не могло быть истинным без видоизменения, ибо, согласно часто повторявшимся высказываниям родителей, его плохое поведение бросилось в глаза уже после их возвращения осенью, а не на Рождество, но самое существенное в отношениях между недостаточным любовным удовлетворением, яростью и рождественскими днями сохранилось в воспоминании.

Но какой образ мог вызвать сексуальную, действующую ночною порою тоску, который оказался способен так интенсивно отпугнуть от желанного удовлетворения? Судя по материалу анализа, этот образ должен был отвечать одному условию: он должен был быть пригоден для того, чтобы обосновать убежденность в существовании кастрации. В таком случае движущей силой превращения аффекта стал страх кастрации.

Тут наступает момент, когда я должен оставить ход анализа. Боюсь, что это будет также моментом, когда меня оставит вера читателя.

Тем, что активировалось в ту ночь из хаоса бессознательных следов впечатлений, была картина коитуса между родителями при не совсем обычных и не особенно благоприятных для наблюдения обстоятельствах. Постепенно на все вопросы, которые могли быть связаны с этой сценой, удалось получить удовлетворительные ответы, поскольку тот первый сон повторялся в ходе лечения в бесчисленных модификациях и новых вариантах, которым анализ давал желанные объяснения. Так, прежде всего выяснился возраст ребенка во время этого наблюдения – примерно 1 ½ года[184]. Он тогда страдал малярией, приступ которой повторялся каждый день в определенное время[185]. С десятилетнего возраста он был подвержен периодически возникавшему депрессивному настроению, которое появлялось после полудня и достигало своего пика к пяти часам. Этот симптом сохранился и к началу аналитического лечения. Повторяющаяся депрессия заменила тогдашний приступ лихорадки или слабости; пятый час был либо временем наивысшего подъема температуры, либо временем наблюдения за коитусом, если оба времени не совпадают[186]. Вероятно, именно по причине этого болезненного состояния он находился в комнате родителей. Это заболевание, подтвержденное непосредственной передачей сведений, позволяет нам отнести это событие к лету и тем самым предположить, что возраст ребенка, родившегося на Рождество, составлял n + 1 ½ года. Итак, он спал в комнате родителей в своей кроватке и проснулся – скажем, вследствие повышающейся температуры – после полудня, возможно около пяти часов, отмеченных в дальнейшем депрессией. Это согласуется с предположением о жарком летнем дне, когда наполовину раздетые[187] родители удалились для послеобеденного сна. Когда он проснулся, он стал свидетелем трижды повторившегося[188]coitus a tergo, мог видеть гениталии матери и член отца и понял как то, что произошло, так и его значение[189]. В конце концов он помешал общению родителей неким способом, о котором пойдет речь в дальнейшем.

В том, что молодые супруги, лишь несколько лет состоящие в браке, после послеобеденного сна в жаркую летнюю пору предаются нежному общению и при этом не обращают внимания на присутствие полуторагодовалого малыша, спящего в своей кровати, в сущности, нет ничего чрезвычайного, и это не производит впечатления продукта необузданной фантазии. Напротив, я думаю, что это было чем-то совершенно банальным, обыденным, да и предполагаемое положение при коитусе не может ничего поменять в этом суждении. В особенности если из обличительного материала не следует, что коитус каждый раз совершался в положении сзади. Ведь одного-единственного раза было бы достаточно, чтобы дать зрителю возможность произвести наблюдения, которые были бы затруднены или исключены при другом положении любящих. Стало быть, содержание самой сцены не может быть аргументом против ее достоверности. Сомнение в ее правдоподобии будет связано с тремя другими моментами: с тем, что ребенок в столь нежном возрасте, в 1 ½ года, был способен воспринять такое сложное событие и с такой точностью сохранить его в своем бессознательном; во-вторых, с тем, что последующая приводящая к пониманию переработка полученных впечатлений возможна в четыре года, и, наконец, с тем, что с помощью какого-либо метода может удаться довести до сознания подробности такой сцены, пережитой и понятой при таких обстоятельствах, связным и убедительным образом[190].

В дальнейшем я тщательно проверю эти и другие сомнения; уверяю читателя, что я не менее критично, чем он, отношусь к предположению о подобном наблюдении, произведенном ребенком, и прошу его решиться вместе со мной на время поверить в реальность этой сцены. Прежде всего мы хотим продолжить изучение отношения этой «первичной сцены» к сновидению, к симптомам и к истории жизни пациента. Мы проследим по отдельности, какое действие оказали главное содержание сцены и одно из ее зрительных впечатлений.

Под последним я понимаю увиденные им позы родителей, вертикальную – у мужчины и звероподобную, согнутую – у женщины. Мы уже слышали, что в то время, когда он испытывал страх, сестра имела обыкновение пугать его картинкой из книги сказок, на которой волк был изображен в вертикальном положении, с выставленной задней лапой, протянутыми передними конечностями и навостренными ушами. Во время лечения он не пожалел сил на то, чтобы отыскать в антикварных магазинах сказки с картинками из своего детства, и он узнал пугавшую его картинку в иллюстрации к истории о волке и семерых козлятах. Он думал, что поза волка поможет ему вспомнить позу отца во время сконструированной первичной сцены. Во всяком случае эта картинка стала исходным пунктом дальнейших воздействий страха. Когда на седьмом или восьмом году жизни он однажды узнал, что завтра к нему придет новый учитель, ему этой же ночью приснился этот учитель в образе льва, который, громко рыча, приближался к его кровати в позе волка на той картинке, и он снова в страхе проснулся. Фобия волка была тогда уже преодолена, поэтому он был волен выбрать себе новое страшное животное, и в этом позднем сновидении он признал в учителе замену отца. В его более позднем детском возрасте каждый учитель играл ту же самую отцовскую роль и наделялся отцовским влиянием как с хорошей, так и с плохой стороны.

Во время учебы в гимназии судьба даровала ему своеобразный повод освежить свою фобию волка, а лежавшую в ее основе взаимосвязь сделать исходным пунктом тяжелых торможений. Учителя, который вел в его классе занятия по латыни, звали Вольф[191]. Он с самого начала стал его бояться, однажды навлек на себя его резкую брань из-за того, что в латинском переводе допустил глупейшую ошибку, и с тех пор уже не мог избавиться от парализующего страха перед этим учителем, который вскоре распространился и на других учителей. Однако нельзя сказать, что повод, при котором он оступился в переводе, ни с чем не соотносился. Он должен был перевести латинское слово filius[192] и сделал это, употребив французское fils вместо соответствующего слова на родном языке. Волк по-прежнему был отцом[193].

Первый из «преходящих симптомов», который продуцировал пациент во время лечения, все еще восходил к фобии волка и к сказке о семерых козлятах. В комнате, где проводились первые сеансы, напротив пациента, который, отвернувшись от меня, лежал на диване, находились большие стенные часы. Я обратил внимание, что время от времени он поворачивал ко мне лицо, смотрел на меня очень дружелюбно, словно хотел меня умилостивить, а затем переводил взгляд на часы. Тогда я думал, что этим он выражает свое желание закончить сеанс. По прошествии долгого времени пациент напомнил мне об этой мимике и дал мне ее объяснение, заметив, что самый младший из семерых козлят спрятался в коробе стенных часов, тогда как шестеро остальных его братьев и сестер были съедены волком. Стало быть, он хотел тогда сказать: «Будь добр со мной. Должен ли я тебя бояться? Не съешь ли ты меня? Не надо ли мне, как самому младшему из козлят, спрятаться от тебя в коробе от часов?»

Волком, которого он боялся, несомненно, был отец, но страх волка был связан с условием вертикального положения. Его воспоминание с большой уверенностью утверждало, что изображения волка, идущего на всех четырех лапах или, как в сказке «Красная Шапочка», лежащего в кровати, его бы не испугали. Не меньшее значение имела принятая женщиной поза, в которой, согласно нашей конструкции первичной сцены, он ее видел; но это значение осталось ограниченным сексуальной сферой. Самым странным явлением в его любовной жизни по наступлении зрелости были приступы навязчивой чувственной влюбленности, которые возникали и вновь исчезали в загадочной последовательности, высвобождали в нем колоссальную энергию даже в периоды заторможенности и были полностью лишены его контроля. Полную оценку этих навязчивых влюбленностей я должен пока отложить из-за их ценной взаимосвязи с другими моментами, но здесь я могу указать, что они были связаны с определенным, для его сознания скрытым условием, узнать о котором удалось только во время лечения. Женщина должна была принять позу, которую мы приписываем в первичной сцене матери. Крупные, бросающиеся в глаза ягодицы он с пубертатного возраста воспринимал как самый сильный раздражитель у женщины; коитус, отличный от коитуса сзади, едва ли доставлял ему наслаждение. Правда, критическое рассуждение позволяет здесь возразить, что такое сексуальное предпочтение задних частей тела является общей особенностью лиц, склонных к неврозу навязчивости, и не дает основания выводить его из особого впечатления в детском возрасте. Оно входит в структуру анально-эротического предрасположения и относится к тем архаичным чертам, которые отличают данную конституцию. Ведь совокупление сзади – more ferarum – можно рассматривать как филогенетически более древнюю форму. Мы вернемся к этому пункту в последующем обсуждении, когда добавим материал, относящийся к его бессознательному условию любви.

Продолжим теперь обсуждение отношений между сновидением и первичной сценой. В соответствии с нашими прежними ожиданиями сон должен был показать ребенку, радующемуся исполнению своих желаний на Рождество, картину сексуального удовлетворения отцом, какую он увидал в той первичной сцене, в качестве прототипа собственного удовлетворения, которое он желал получить от отца. Но вместо этой картины появляется материал истории, незадолго до этого рассказанный дедушкой: дерево, волки, отсутствие хвоста в форме сверхкомпенсации посредством пушистых хвостов у мнимых волков. Здесь нам недостает взаимосвязи, ассоциативного мостика, ведущего от содержания первичной истории к истории о волке. Эта связь опять-таки создается позой, и только ею одной. В рассказе дедушки бесхвостый волк предлагает другим на него взобраться. Благодаря этой детали пробудилось воспоминание о картине первичной сцены, этим путем материал первичной сцены мог замениться материалом истории о волке, при этом одновременно двое родителей желательным образом заменены несколькими волками. Следующее превращение содержание сновидения претерпело тогда, когда материал истории о волке был приноровлен к содержанию сказки о семерых козлятах, заимствовав у нее число семь[194].

Превращение материала: первичная сцена – история о волке – сказка о семерых козлятах – является отражением развития мыслей во время образования сновидения: стремление к сексуальному удовлетворению отцом – понимание связанного с ним условия кастрации – страх перед отцом. Я думаю, что страшный сон четырехлетнего ребенка только теперь прояснен без остатка[195].

На патогенном воздействии первичной сцены и на изменении, которое вызывает ее воскрешение в его сексуальном развитии, после всего, о чем до сих пор уже говорилось, я могу остановиться вкратце. Мы проследим лишь то воздействие, которому дает выражение сновидение. Позднее мы должны будем пояснить, что от первичной сцены исходило не одно-единственное сексуальное течение, а имелся целый ряд таковых, произошло прямо-таки расщепление либидо. Далее мы будем иметь в виду, что активация этой сцены (я намеренно избегаю слова «воспоминание») имеет такой же эффект, как если бы это было недавнее переживание. Сцена оказывает свое действие по прошествии времени и между тем – в интервале между полутора и четырьмя годами – нисколько не утратила своей свежести. Возможно, в дальнейшем мы найдем еще одно основание, чтобы считать, что определенные воздействия она оказывала уже с момента ее восприятия, то есть начиная с 1 ½ года.

Когда пациент погрузился в ситуацию первичной сцены, он обнаружил следующее самонаблюдение: раньше он полагал, что увиденное событие представляет собой акт насилия, но этому не соответствовало выражение удовольствия, которое он видел на лице матери; он вынужден был признать, что речь идет об удовлетворении[196]. Существенно новым, что дало ему наблюдение над половым актом родителей, было убеждение в реальности кастрации, возможность которой уже раньше занимала его мысли. (Вид двух мочащихся девочек, угроза няни, истолкование гувернанткой сахарных палочек, воспоминание о том, как отец разрубил на куски змею.) Ибо теперь он увидел собственными глазами рану, о которой говорила няня, и понял, что ее наличие было условием полового акта с отцом. Он уже не мог ее спутать с попой, как при наблюдении за маленькими девочками[197].

Исходом сновидения явился страх, от которого он успокоился не раньше, чем рядом с ним оказалась его няня. Стало быть, от отца он сбежал к ней. Страх представлял собой отказ от желания сексуального удовлетворения отцом, стремление к которому ему внушило сновидение. Его выражение: быть съеденным отцом – явилось, как мы узнаем, лишь регрессивным превращением желания, чтобы отец совершил с ним коитус, то есть желания получить удовлетворение, как мать. Его последняя сексуальная цель, пассивная установка к отцу, подверглась вытеснению, ее место занял страх перед отцом в форме фобии волка.

Какова же движущая сила этого вытеснения? Судя по всему, ею могло быть только нарциссическое генитальное либидо, из опасения за его мужской член воспротивившееся удовлетворению, необходимым условием которого представлялся отказ от этого члена. Из оказавшегося под угрозой нарциссизма он черпал мужественность, с помощью которой он оборонялся от пассивной установки к отцу.

Теперь мы обратим внимание на то, что в этом пункте изложения должны изменить нашу терминологию. Во время сновидения он достиг новой фазы в развитии своей сексуальной организации. До сих пор сексуальные противоположности были представлены у него как активное и пассивное. После совращения его сексуальная цель была пассивной, ему хотелось, чтобы дотрагивались до его гениталий; затем в результате регрессии на более раннюю ступень анально-садистской организации она превратилась в мазохистскую – в желание подвергнуться порке, быть наказанным. Ему было безразлично, с чьей помощью – мужчины или женщины – он должен был достичь этой цели. Не считаясь с половыми различиями, он переметнулся от няни к отцу, требовал от няни, чтобы она прикоснулась к члену, хотел спровоцировать отца на наказание. При этом гениталии во внимание не принимались; в фантазии, что его бьют по пенису, выразилась взаимосвязь, скрытая пока по причине регрессии. Активирование первичной сцены в сновидении вернуло его теперь к генитальной организации. Он открыл вагину и биологическое значение мужского и женского. Он понял теперь, что активное равнозначно мужскому, а пассивное – женскому. Его пассивная сексуальная цель должна была бы теперь превратиться в женскую, получить выражение: отец должен совершить с ним коитус, вместо: отец должен ударить его по гениталиям или по попе. Эта женская цель подверглась теперь вытеснению и должна была замениться страхом перед волком.

Здесь мы должны прервать обсуждение его сексуального развития, пока из более поздних стадий его истории не прольется новый свет на эти более ранние. Для оценки фобии волка мы также добавим, что отец и мать, оба, стали волками. Мать изображала кастрированного волка, который предлагал другим влезть на себя, отец – влезающего. Но мы слышали, как он уверял, что его страх относился только к стоящему волку, то есть к отцу. Далее, нам должно броситься в глаза, что страх, которым окончилось сновидение, имел прототип в рассказе дедушки. Ведь в нем кастрированного волка, который предлагает другим влезть на себя, охватывает страх, как только ему напоминают о факте отсутствия у него хвоста. Таким образом, похоже на то, что в процессе сновидения он идентифицировался с кастрированной матерью и теперь воспротивился этому результату. В более правильном, надо надеяться, переводе: «Если ты хочешь получить удовлетворение от отца, то должен, как мать, смириться с кастрацией; но я этого не хочу». Итак, явный протест со стороны мужественности! Впрочем, мы отдаем себе отчет в том, что сексуальное развитие пациента, которое мы здесь прослеживаем, имеет для нашего исследования серьезный изъян, ибо не протекает спокойно. Сначала на него решающее влияние оказывает совращение, а затем оно отклоняется в сторону из-за увиденной сцены коитуса, которая воздействует задним числом как повторное совращение.

V. Некоторые рассуждения

Говорят, что белый медведь и кит не могут между собой воевать, так как они, ограниченные своей стихией, не могут сойтись друг с другом. Точно так же и мне невозможно дискутировать с работниками в области психологии или невротических заболеваний, не признающими гипотез психоанализа и считающими его результаты артефактами. Наряду с этим в последние годы появилась оппозиция в лице других авторов, которые, во всяком случае по их собственному мнению, стоят на почве анализа, не оспаривают его технику и результаты и лишь считают себя вправе из того же самого материала делать иные выводы и иначе его трактовать.

Но теоретическое расхождение в большинстве случаев непродуктивно. Как только начинаешь отдаляться от материала, которым приходится пользоваться, возникает опасность увлечься собственными утверждениями и в конечном счете отстаивать мнения, которым противоречило бы всякое наблюдение. Поэтому мне кажется, что гораздо целесообразней бороться с отличающимися воззрениями, подвергая их испытанию на отдельных случаях и проблемах.

Выше я отмечал, что, несомненно, многие сочтут невероятным, «что ребенок в столь нежном возрасте, в 1 ½ года, был способен воспринять такое сложное событие и с такой точностью сохранить его в своем бессознательном; во-вторых, с тем, что последующая приводящая к пониманию переработка полученных впечатлений возможна в четыре года, и, наконец, с тем, что с помощью какого-либо метода может удаться довести до сознания подробности такой сцены, пережитой и понятой при таких обстоятельствах, связным и убедительным образом».

Последний вопрос – чисто фактический. Кто берет на себя труд с помощью предписанной техники проводить анализ на такой глубине, тот убеждается, что это вполне возможно; кто этого не делает и прерывает анализ в каком-нибудь более высоком слое, тот не может об этом судить. Но понимание того, что получено глубинным анализом, этим не определяется.

Два других сомнения опираются на недооценку ранних детских впечатлений, которые не считают способными оказывать столь длительное воздействие. Причину неврозов желают искать чуть ли не исключительно в серьезных конфликтах более поздней жизни и предполагают, что значимость детства лишь мистифицируется нами в анализе из-за склонности невротиков выражать свои нынешние интересы в реминисценциях и символах далекого прошлого. При такой оценке инфантильного фактора отпадает многое из того, что принадлежит к самым интимным особенностям анализа, правда, также и многое, что порождает ему сопротивление и подрывает доверие посторонних.

Итак, мы приступаем к обсуждению мнения, что такие ранние инфантильные сцены, которые выявляет исчерпывающий анализ неврозов, как, например, в нашем случае, представляют собой не репродукции реальных событий, которым можно приписать влияние на то, как складывается дальнейшая жизнь, и на формирование симптомов, а продукты фантазии, которые заимствуют свои стимулы из периода зрелости, предназначены для символического – в известной степени – замещения реальных желаний и интересов и обязаны своим возникновением регрессивной тенденции, отстранению от задач настоящего времени. Если дело обстоит именно так, то тогда, разумеется, можно обойтись без всех этих кажущихся странными предположений о душевной жизни и интеллектуальных способностях детей в самом раннем возрасте.

Этому воззрению, помимо общего для всех нас стремления к рационализации и упрощению трудной задачи, содействует и разнообразный фактический материал. Можно также сразу устранить сомнение, которое может возникнуть как раз у практикующего аналитика. Надо признать, что если обсуждаемое понимание этих инфантильных сцен является верным, то в практическом осуществлении анализа пока ничего не меняется. Если уж у невротика есть дурная особенность отвлекать свое внимание от настоящего и устремлять его на такие регрессивные замещающие образования своей фантазии, то ничего другого не остается, как последовать за ним по этим путям и довести до его сознания эти бессознательные продукты, ибо, какими бы малоценными они реально ни были, для нас они чрезвычайно ценны в качестве нынешних носителей и обладателей интереса, который мы хотим освободить, чтобы направить его на задачи настоящего времени. Анализ должен был бы вестись точно так же, как и тот, который в наивной вере принимает такие фантазии за правду. Только в конце анализа, после раскрытия этих фантазий, появилось бы различие. Тогда мы бы сказали больному: «Ну ладно; ваш невроз протекал так, как будто в свои детские годы вы восприняли подобные впечатления и продолжили фантазировать. Но вы, наверное, понимаете, что этого быть не может. Это были продукты деятельности вашей фантазии, которые должны были отвлечь вас от стоявших перед вами реальных задач. Теперь позвольте исследовать нам, какие это были задачи и какие соединительные пути существовали между ними и вашими фантазиями». После того как с этими инфантильными фантазиями будет покончено, можно было бы приступить ко второй части лечения, обращенной к реальной жизни.

Сокращение этого пути, то есть изменение проводившегося до сих пор психоаналитического лечения, в техническом отношении было бы непозволительным. Если не довести до сознания больного эти фантазии в их полном объеме, то он не сможет распоряжаться по своему усмотрению с ними связанным интересом. Если его от них отвлечь, как только появляется догадка об их существовании и общих контурах, то этим только поддерживается работа вытеснения, благодаря которой они стали неприкосновенными для всех усилий больного. Если преждевременно их для него обесценить – скажем, открыв ему, что речь идет лишь о фантазиях, которые реального значения не имеют, – то с его стороны никогда не встретишь содействия, чтобы подвести их к сознанию. Поэтому при правильном образе действий аналитическая техника не должна подвергаться никаким изменениям, как бы ни оценивали эти инфантильные сцены.

Я упоминал, что при понимании этих сцен как регрессивных фантазий в его поддержку можно сослаться на некоторые фактические моменты. Прежде всего на следующий: эти инфантильные сцены – насколько богат мой нынешний опыт – не репродуцируются в ходе лечения в виде воспоминаний, а являются результатом конструкции. Наверное, благодаря этому признанию кое-кому этот спор уже покажется разрешенным.

Мне не хочется быть неправильно понятым. Каждый аналитик знает и множество раз убеждался на опыте, что при удачном лечении пациент приводит большое количество спонтанных воспоминаний из своего детства, к появлению которых – возможно, к появлению в первый раз – врач чувствует себя совершенно непричастным, поскольку никакими попытками конструкции он не навязывал больному подобного содержания. Эти ранее бессознательные воспоминания отнюдь не должны всегда быть истинными; они могут быть таковыми, но зачастую они представляют собой искаженную правду, пронизаны вымышленными элементами, точно так же, как спонтанно сохранившиеся в памяти так называемые покрывающие воспоминания. Я хочу только сказать: сцены, такие как у моего пациента, из столь раннего времени и с таким содержанием, которые затем претендуют на столь исключительное значение в истории случая, как правило, не репродуцируются как воспоминания, а их приходится с трудом и постепенно разгадывать и конструировать из суммы намеков. В качестве аргумента также будет достаточно, если добавлю, что такие сцены в случаях невроза навязчивости не осознаются в виде воспоминания, или ограничусь указанием на один этот случай, который мы здесь изучаем.

Я не считаю, что эти сцены обязательно должны быть фантазиями, потому что они не возвращаются в виде воспоминаний. Мне кажется совершенно равноценным воспоминанию, что они – как в нашем случае – заменятся сновидениями, анализ которых постоянно приводит к этой же самой сцене, которые в неустанной переработке репродуцируют каждую часть ее содержания. Видеть сны – это также и вспоминать, пусть и в условиях ночного времени и образования сновидений. Этим постоянным возвращением в сновидениях я объясняю себе, что у самих пациентов постепенно создается твердое убеждение в реальности этих первичных сцен, убеждение, которое ни в чем не уступает убеждению, основанному на воспоминании[198].

Правда, противникам незачем отказываться от борьбы с этими доказательствами как от бесперспективной. Сны, как известно, податливы[199]. А убеждение анализируемого может быть следствием суггестии, для которой по-прежнему находится роль во взаимодействии сил аналитического лечения. Психотерапевт старого закала внушил бы своему пациенту, что тот здоров, преодолел свои торможения и т. п.; психоаналитик же внушает ему, что тот ребенком имел то или другое переживание, которое, чтобы выздороветь, он теперь должен вспомнить. Вот и вся между ними разница.

Проясним для себя, что эта последняя попытка противников дать объяснение сводится к гораздо более основательному упразднению инфантильных сцен, чем заявлялось вначале. Они должны были быть не действительными событиями, а фантазиями. Теперь становится очевидным: фантазиями не больного, а самого аналитика, которые он в силу каких-то личных комплексов навязывает анализируемому. Правда, аналитик, который слышит этот упрек, для своего успокоения покажет, как постепенно возникла конструкция этой якобы им внушенной фантазии, насколько все же независимо от врачебного воздействия во многих пунктах она формировалась, как начиная с некоторой фазы лечения все, похоже, сходилось к ней и как теперь в синтезе от нее распространяются самые разные поразительные эффекты, как большие и самые маленькие проблемы и особенности истории больного находят свое разрешение в одном этом предположении, и выставит как довод, что не считает себя таким проницательным, чтобы придумать событие, которое одновременно отвечало бы всем этим требованиям. Но и эта защитная речь не повлияет на противоположную сторону, которая на собственном опыте не испытала анализа. Изощренный самообман – прозвучит с одной стороны, тупость суждения – с другой; вынести решение будет нельзя.

Обратимся к другому моменту, на который опирается понимание противниками сконструированных инфантильных сцен. Он заключается в следующем: все процессы, которые привлекались для объяснения таких спорных образований, как фантазии, действительно существуют и они должны быть признаны очень важными. Отвращение интереса от задач реальной жизни[200], существование фантазий как замещающих образований для несовершенных действий, регрессивная тенденция, выражающаяся в этих творениях, – регрессивная больше чем в одном значении, поскольку одновременно происходит отход от жизни и возврат к прошлому, – все это соответствует действительности и регулярно подтверждается анализом. Следовало подумать, что было бы также достаточно объяснить мнимые ранние детские реминисценции, о которых идет речь, и в соответствии с экономическими принципами науки это объяснение имело бы преимущество перед другим, которое не может обойтись без новых и странных предположений.

Позволю себе в этом месте обратить внимание на то, что возражения в современной психоаналитической литературе обычно делаются по принципу pars pro toto[201]. Из очень сложного по своему составу ансамбля выхватывают часть действующих факторов, провозглашают их истиной и в пользу его отвергают другую часть и целое. Если присмотреться к тому, какой группе отдается это предпочтение, то оказывается, что именно той, которая содержит уже известное из других источников или ближе всего к нему прилегает. У Юнга, к примеру, это актуальность и регрессия, у Адлера – эгоистические мотивы. Оставленным же, отброшенным как заблуждение оказывается как раз то, что в психоанализе является новым и составляет его своеобразие. Таким способом можно проще всего отразить революционные атаки неудобного психоанализа.

Нелишне подчеркнуть, что ни одному из моментов, которые привлекают противники для объяснения сцен детства, Юнгу не требовалось обучать как новшеству. Актуальный конфликт, отвращение от реальности, замещающее удовлетворение в фантазии, регрессия к материалу прошлого – все это, причем в той же самой компоновке, возможно с незначительным изменением терминологии, с давних пор являлось составной частью моего собственного учения. Это было не учением в целом, а лишь частью причин, ведущих в регрессивном направлении от реальности к образованию неврозов. Наряду с этим я оставил место для другого прогредиентного влияния, оказываемого детскими впечатлениями, которое указывает путь отступающему от жизни либидо и позволяет понять иначе необъяснимую регрессию к детству. Таким образом, по моему мнению, при образовании симптомов взаимодействуют оба момента, но более раннее взаимодействие кажется мне столь же важным. Я утверждаю, что влияние детства становится ощутимым уже в начальной ситуации образования невроза, поскольку вместе с другими факторами оно решающим образом определяет, окажется ли индивид несостоятельным и в чем именно при решении реальных жизненных проблем.

Спор, стало быть, идет о значении инфантильного момента. Задача состоит в том, чтобы найти случай, который, не допуская сомнений, может доказать это значение. Но таковым и является случай болезни, который мы здесь так подробно разбираем и который характеризуется тем, что неврозу в более поздней жизни предшествует невроз в ранние годы детства. Именно поэтому я выбрал для сообщения этот случай. Если кто-то захочет отвергнуть его, скажем, из-за того, что фобия животных кажется ему недостаточно важной, чтобы признать ее в качестве самостоятельного невроза, то я укажу ему на то, что к этой фобии сразу же присоединились навязчивый церемониал, навязчивые действия и мысли, о которых пойдет речь в следующих разделах этого сочинения.

Невротическое заболевание на пятом или четвертом году детства прежде всего доказывает, что инфантильные переживания сами по себе способны продуцировать невроз, не нуждаясь для этого в бегстве от поставленной в жизни задачи. Мне возразят, что и перед ребенком непрерывно встают задачи, которых, возможно, ему хочется избежать. Это верно, но жизнь ребенка дошкольного возраста легко обозреть, более того, можно исследовать, имеется ли в ней «задача», определяющая возникновение невроза. Но не обнаруживают ничего, кроме импульсов влечения, удовлетворение которых для ребенка невозможно, справиться с которыми ему не под силу, и источников, из которых они струятся.

Колоссальное сокращение интервала между вспышкой невроза и временем обсуждаемых детских переживаний, как и следовало ожидать, позволяет предельно уменьшить регрессивную часть причины болезни и обнаруживает в явном виде ее прогредиентную часть, влияние более ранних впечатлений. Как я надеюсь, эта история болезни даст ясную картину таких отношений. На вопрос о природе первичных сцен или самых ранних инфантильных переживаний, выявленных в анализе, детский невроз дает решающий ответ и по другим основаниям.

Допустим в качестве неоспоримого предположения, что такая первичная сцена в техническом отношении была разработана правильно, что она необходима для обобщающего решения всех загадок, которые задает нам симптоматика детского заболевания, что от нее исходят все влияния, точно так же, как все нити анализа вели к ней; тогда с учетом ее содержания окажется невозможным, чтобы она представляла собой нечто иное, кроме репродукции пережитой ребенком реальности. Ибо ребенок, как и взрослый, может продуцировать фантазии лишь на основе где-то приобретенного материала; для ребенка пути этого приобретения частично (как, например, литература) закрыты, время, имеющееся в его распоряжении для приобретения, коротко и его можно легко исследовать в отношении подобных источников.

В нашем случае первичная сцена содержит картину полового акта между родителями в положении особенно благоприятном для некоторых наблюдений. Если бы мы обнаружили эту сцену у больного, симптомы которого, то есть последствия сцены, проявились бы когда-нибудь в его более поздней жизни, то это отнюдь не доказывало бы реальности этой сцены. Такой больной мог в самые разные моменты длительного интервала приобрести впечатления, представления и знания, которые он затем превращает в образ фантазии, проецирует назад в свое детство и привязывает к своим родителям. Но если воздействия такой сцены проявляются на четвертом и пятом году жизни, то это значит, что ребенок должен был видеть эту сцену в еще более раннем возрасте. Тогда, однако, остаются в силе все кажущиеся странными выводы, которые мы получили в результате анализа инфантильного невроза. Разве что кому-нибудь захотелось бы предположить, что пациент не только бессознательно выдумал эту первичную сцену, но и придумал изменение своего характера, свой страх волка и свою религиозную навязчивость, но такой выход из положения противоречил бы его здравомыслию в остальном и непосредственной передаче сведений в его семье. Таким образом, приходится оставаться при том – другой возможности я не вижу, – что либо анализ, исходящий из его детского невроза, вообще является сумасбродством, либо все обстоит именно так, как мною было изложено выше.

Выше мы также сочли сомнительным, что пристрастие пациента к женским ягодицам и к коитусу в такой позе, в которой эти части особенно выделяются, по-видимому, должно происходить от увиденного коитуса родителей, поскольку такое предпочтение составляет общую особенность архаичных конституций, предрасположенных к неврозу навязчивости. Здесь имеется напрашивающийся выход из положения, разрешающий противоречие, в виде сверхдетерминации. Ведь человеком, у которого он наблюдал эту позицию при коитусе, был его родной отец, от которого он и мог унаследовать это конституционально обусловленное пристрастие. Этому не противоречит ни последующая болезнь отца, ни история семьи; брат отца, как уже упоминалось, умер в состоянии, которое следует понимать как результат тяжелого недуга в виде навязчивых состояний.

В связи с этим мы вспоминаем, что сестра, совращая 3 ¼-годовалого мальчика, сказала про славную пожилую няню странную клевету, что та ставит всех на голову, а затем хватает их за гениталии. Здесь невольно напрашивается мысль, что, быть может, и сестра тоже в таком же нежном возрасте увидела ту же самую сцену, что и позднее брат, и получила оттуда импульс к тому, чтобы «ставить на голову» при половом акте. Это предположение содержало бы также и указание на источник ее собственного преждевременного сексуального развития.

[Первоначально у меня не было намерения продолжить здесь обсуждение реальной ценности «первичных сцен», но поскольку тем временем я был вынужден рассмотреть эту тему в моих «Лекциях по введению в психоанализ» в более широком контексте и уже не с полемической целью, то могло бы привести к недоразумению, если бы я не попытался применить изложенную там важную точку зрения к представленному здесь случаю. Итак, я продолжаю с некоторыми дополнениями и исправлениями: возможно, однако, еще и другое понимание лежащей в основе сновидения первичной сцены, которое во многом меняет только что принятое решение и избавляет нас от многих трудностей. Учение, которое пытается низвести инфантильные сцены до регрессивных символов, даже при этой модификации ничего не приобретет; оно вообще кажется мне окончательно опровергнутым этим – как и любым другим – анализом детского невроза.

Я думаю, что положение вещей можно представить себе и следующим образом. От допущения, что ребенок наблюдал коитус, при виде которого он приобрел убеждение, что кастрация может быть не только пустой угрозой, мы отказаться не можем; также и значение, которое в дальнейшем приобретают позы мужчины и женщины для развития страха и в качестве условия любви, не оставляет нам другого выбора, как только прийти к заключению, что это должен был быть coitus a tergo, more ferarum. Но другой момент не столь обязателен, и его можно отбросить. Быть может, ребенок наблюдал коитус не родителей, а животных, а затем переместил его на родителей, как будто он пришел к выводу, что родители делали это точно так же.

В пользу этого мнения говорит в первую очередь то, что в сновидении волки являются, по существу, овчарками, да и на рисунке кажутся таковыми. Незадолго до сновидения отец не раз брал с собой мальчика на прогулку к стадам овец, где он мог видеть таких больших белых собак и, вероятно, наблюдать за ними и при коитусе. Я хотел бы также отнести сюда число три, которое сновидец указал без всякой дальнейшей мотивировки, и предположить, что у него сохранилось в памяти, что он сделал три таких наблюдения над овчарками. В исполненном ожиданием состоянии возбуждения в ночь, когда приснилось его сновидение, затем добавился перенос недавно полученного образа воспоминания со всеми его деталями на родителей, в результате чего и стали возможными те мощные аффективные воздействия. Теперь появилось запоздалое понимание тех воспринятых, возможно, несколько недель или месяцев назад впечатлений – процесс, который, быть может, каждый из нас испытал на себе. Перенос совокупляющихся собак на родителей произошел тут не посредством вывода, связанного со словами, а благодаря тому, что в памяти всплыла реальная сцена встречи родителей, которая слилась с ситуацией коитуса. Все детали сцены, выявленные в анализе сновидения, могут быть точно воспроизведены. Это действительно было летом после полудня, когда ребенок болел малярией; когда ребенок проснулся, присутствовали оба родителя в белой одежде, но сцена была невинной. Остальное потом на основе увиденного у собак добавило желание любознательного ребенка подглядеть также и за родителями во время их любовного общения, и теперь выдуманная таким образом сцена проявила все воздействия, которые мы ей приписали, те же самые, как если бы она была совершенно реальной, а не была склеена из двух составных частей – из более ранней, индифферентной, и более поздней, необычайно впечатляющей.

Сразу становится очевидным, насколько нам в это проще поверить. Нам уже не нужно предполагать, что родители совершили коитус в присутствии – пусть и очень маленького – ребенка, что для многих из нас является весьма нежелательным представлением. Значительно уменьшается величина последействия; оно относится теперь только к нескольким месяцам четвертого года жизни и вообще не распространяется на темные первые детские годы. В поведении ребенка, который совершает перенос с собак на родителей и боится волка вместо отца, едва ли остается что-либо странное. Он находится в фазе развития своего мировоззрения, которая в «Тотеме и табу» была охарактеризована как возвращение тотемизма. Учение, желающее объяснить первичные сцены неврозов возвращением в фантазиях в более раннее время, в нашем наблюдении, несмотря на нежный четырехлетний возраст, по-видимому, находит у нашего невротика веское подтверждение. Каким бы юным он ни был, он все же сумел заменить впечатление из четвертого года жизни воображаемой травмой в 1 ½ года; но эта регрессия не кажется ни загадочной, ни тенденциозной. Сцена, которую требовалось создать, должна была отвечать определенным условиям, которые вследствие жизненных обстоятельств сновидца можно было найти только в этом раннем возрасте, как, например, то обстоятельство, что он находился в кровати в спальне родителей.

Однако большинству читателей покажется прямо-таки решающим для правильности представленной здесь точки зрения то, что я могу добавить из аналитических результатов в других случаях. Сцена наблюдения за половым актом родителей в очень раннем детстве – будь то реальное воспоминание или фантазия – в анализах невротических людей в самом деле не редкость. Возможно, она так же часто встречается и у тех, кто не стал невротиком. Возможно, она входит в постоянный состав их – сознательных или бессознательных – воспоминаний. Но всякий раз, когда мне удавалось с помощью анализа выявить подобную сцену, она обнаруживала ту же особенность, которая озадачила нас и у нашего пациента: она относилась к коитусу coitus a tergo, который единственно предоставляет возможность зрителю разглядеть гениталии. Тут, пожалуй, не приходится далее сомневаться, что речь идет лишь о фантазии, толчок которой, наверное, регулярно дает наблюдение за половым сношением у животных. Более того, я уже отмечал, что изображение мною «первичной сцены» осталось неполным, поскольку я решил оставить напоследок сообщение о том, каким образом ребенок мешает половому сношению родителей. Теперь я должен добавить, что также и способ, которым создается эта помеха, во всех случаях одинаков.

Могу себе представить, что теперь я навлек на себя серьезные подозрения у читателей этой истории болезни. Если в моем распоряжении имелись эти аргументы в пользу такого понимания «первичной сцены», то каким образом я вообще мог бы оправдать то, что вначале отстаивал другую позицию, кажущуюся столь абсурдной? Или, быть может, в интервале между первым изложением на бумаге истории болезни и этим дополнением я приобрел тот новый опыт, который вынудил меня к изменению моего первоначального мнения, и по каким-то мотивам не хотел в этом признаться? Вместо этого признаюсь в чем-то другом: в этот раз у меня есть намерение закончить дискуссию о реальной ценности первичной сцены, постановив: «Non liquet»[202]. Эта история болезни еще не завершена; в ее дальнейшем течении возникнет момент, который нарушит уверенность, которой, как нам казалось, мы можем теперь наслаждаться. Тогда, пожалуй, не останется ничего другого, как сослаться на места в моих «Лекциях», где я обсуждал проблему первичных фантазий или первичных сцен.]

VI. Невроз навязчивости

Он в третий раз испытал влияние, которое решительным образом изменило его развитие. Когда ему было 4 ½ года, а его состояние раздраженности и тревожности по-прежнему не улучшалось, мать решила познакомить его с Библией в надежде его отвлечь и поднять настроение. Это ей удалось: знакомство с религией положило конец прежней фазе, но привело к тому, что симптомы тревоги сменились симптомами навязчивости. Раньше он с трудом засыпал, потому что боялся увидеть во сне такие же скверные вещи, как в ту ночь перед Рождеством; теперь, прежде чем лечь в постель, он должен был поцеловать все иконы в комнате, прочитать молитвы и бесчисленное множество раз осенить себя и свою постель крестным знамением.

Его детство расчленяется наглядным для нас образом на следующие эпохи: во-первых, доисторическое время вплоть до совращения (в 3 ¼ года), на которое приходится первичная сцена, во-вторых, период изменения характера вплоть до страшного сна (в 4 года), в-третьих, фобия животного вплоть до знакомства с религией (в 4 ½ года) и с этого времени вплоть до десяти лет – невроз навязчивости. Моментальная и гладкая замена одной фазы следующей не присуща ни природе отношений, ни сущности нашего пациента, для которого, наоборот, были характерны сохранение всего прошлого и сосуществование самых разных течений. Плохое поведение не исчезло, когда появился страх, и сохранялось, постепенно идя на убыль, в период набожности. Но о фобии волков в этой последней фазе речь уже не идет. Невроз навязчивости протекал с перерывами; первый приступ был самым продолжительным и интенсивным, другие возникли в восемь и десять лет, каждый раз после поводов, имевших явное отношение к содержанию невроза. Мать сама рассказывала ему Священную историю и, кроме того, велела няне читать ему о ней книгу, украшенную иллюстрациями. Особое внимание, конечно же, уделялось при этом истории о страданиях Христовых. Няня, которая была очень набожной и суеверной, давала свои пояснения, но должна была также выслушивать все возражения и сомнения маленького критика. И если сомнения, которые теперь начали его одолевать, в конце концов закончились победой веры, то это произошло не без влияния няни.

То, что он мне рассказал в качестве воспоминания о своих реакциях на знакомство с религией, вначале вызвало у меня решительное недоверие. Это, полагал я, никак не могло быть мыслями 4 ½–5-летнего ребенка; вероятно, он отодвинул в это раннее прошлое то, что возникло из размышлений 30-летнего взрослого человека[203]. Но пациент и слышать не хотел об этой поправке; его не удалось переубедить, как и во многих других случаях расхождения во мнениях между нами; взаимосвязь между припомненными мыслями и рассказанными симптомами, а также их включение в его сексуальное развитие в конце концов заставили меня ему поверить. Тогда я себе также сказал, что такая критика учений религии, которую я не хотел допустить у ребенка, осуществляется лишь самым ничтожным количеством взрослых людей.

Теперь я приведу материал его воспоминаний и только потом попробую найти путь, ведущий к его пониманию.

Впечатление, которое он получил от рассказа Священной истории, по его словам, вначале не было благоприятным. Первое время он возмущался страдальческим характером персоны Христа, а затем всей Его историей в целом. Он направил свою недовольную критику против Бога Отца. Если, мол, Он всемогущий, то это Его вина, что люди такие плохие и мучают других, за что потом попадают в ад. Он должен был бы сделать их добрыми; Он сам ответствен за все плохое и все мучения. Он возмутился заповедью: если тебя ударили по щеке, подставлять другую, – тем, что Христос на кресте желал, чтобы сия чаша миновала Его, но также и тем, что не свершилось никакого чуда, которое доказало бы, что Он – Божий Сын. Таким образом, его острый ум уже пробудился и с неумолимой строгостью умел выведать все слабые стороны священного вымысла.

Но очень скоро к этой рационалистической критике присоединились мудрствования и сомнения, которые выдают нам содействие тайных побуждений. Одним из первых вопросов, которые он задал няне, был: имелся ли у Христа зад. Няня ответила, что Он был Богом, но также и человеком. Как человек Он имел и делал все, что и другие люди. Это его совершенно не удовлетворило, но он сумел сам себя утешить, сказав себе, что зад – это всего лишь продолжение ног. Едва ему удалось унять страх, что он вынужден принизить святую особу, как тот разгорелся снова, когда у него возник новый вопрос, испражнялся ли Христос тоже. Он не решился задать этот вопрос благочестивой няне, а сам нашел лазейку, лучше которой она не смогла бы ему подсказать. Раз Христос сделал вино из ничего, то Он мог бы также превратить и пищу в ничто и таким образом избавиться от надобности в дефекации.

Мы приблизимся к пониманию этих умствований, если оттолкнемся от ранее рассмотренной части его сексуального развития. Мы знаем, что его сексуальная жизнь после отказа няни и с ним связанного подавления начинающейся генитальной активности развивалась в направлениях садизма и мазохизма. Он мучил, истязал небольших животных, фантазировал о нанесении ударов лошадям, с другой стороны, о том, как бьют престолонаследника. В садизме он сохранил в силе давнишнюю идентификацию с отцом, в мазохизме избрал его своим сексуальным объектом. Он полностью находился в фазе догенитальной организации, в которой я усматриваю предрасположение к неврозу навязчивости. Благодаря воздействию того сновидения, из-за которого он попал под влияние первичной сцены, он мог бы сделать шаг вперед к генитальной организации и превратить свой мазохизм по отношению к отцу в женственное к нему отношение, в гомосексуальность. Но к такому результату сновидение не привело, оно окончилось страхом. Отношение к отцу, которое от сексуальной цели – быть им телесно наказанным – должно было бы привести к следующей цели – совершить, как женщина, коитус с отцом, – из-за отпора со стороны его нарциссической мужественности было отброшено на еще более примитивную ступень и в результате смещения на замену отца отщепилось в виде страха быть съеденным волком, но этим способом с ним отнюдь не было покончено. Скорее мы сможем воздать должное кажущемуся таким сложным положению вещей только в том случае, если будем придерживаться идеи о сосуществовании трех нацеленных на отца сексуальных стремлений. С тех пор как приснился сон, он был в бессознательном гомосексуален, в неврозе – находился на уровне каннибализма; господствующей же оставалась более ранняя, мазохистская установка. Все три течения имели пассивные сексуальные цели; речь шла об одном и том же объекте, о том же самом сексуальном побуждении, но произошло их расщепление на три разных уровня.

Знание Священной истории предоставило ему теперь возможность сублимировать господствующую мазохистскую установку к отцу. Он стал Христом, что было ему особенно облегчено благодаря общему дню рождения. Тем самым он стал чем-то большим и, кроме того, – чему пока еще не придавалось достаточного значения – мужчиной. В сомнении, может ли Христос иметь зад, просвечивает вытесненная гомосексуальная установка, ибо эти раздумья не могли означать ничего другого, кроме вопроса, может ли отец использовать его как женщину, как мать в первичной сцене. Когда мы подойдем к разрешению других навязчивых идей, мы увидим, что это толкование подтверждается. Вытеснению пассивной гомосексуальности здесь соответствовала неприятная мысль о том, что постыдно связывать святую особу с такими предположениями. Заметно, как он старается оградить свою новую сублимацию от примеси, полученной ею из источников вытесненного. Но сделать это ему не удалось.

Мы еще не понимаем, почему он воспротивился пассивному характеру Христа и жестокому обращению со стороны отца и тем самым начал также отрицать свой прежний мазохистский идеал даже в его сублимированной форме. Мы можем предположить, что этот второй конфликт особенно был благоприятен для проявления уничижительных навязчивых мыслей из первого конфликта (между господствующим мазохистским и вытесненным гомосексуальным течением), ибо совершенно естественно, что все противоположные течения, даже происходящие из самых разных источников, суммируются в душевном конфликте. Мотив его сопротивления и вместе с тем критического отношения к религии мы узнаем из новых сообщений.

Из рассказов о Священной истории извлекло выгоду также и его сексуальное исследование. До сих пор у него не было основания предполагать, что дети происходят только от женщины. Напротив, няня заставила его поверить, что он – ребенок отца, а сестра – матери, и это более близкое отношение к отцу было для него очень ценным. Теперь он узнал, что Марию звали Богородицей. Стало быть, дети появились от женщины, и сведений няни уже не стоило больше придерживаться. Далее, благодаря рассказам он запутался, кто, собственно, был отцом Христа. Он был склонен считать им Иосифа, потому что слышал, что они всегда жили вместе, но няня сказала, что Иосиф был лишь как бы его отец, а настоящим отцом был Бог. С этим он ничего не мог поделать. Он понял только то, что если об этом вообще можно было говорить, то отношения между сыном и отцом не были такими близкими, как он всегда себе это представлял.

Мальчик в известной степени испытывал к отцу амбивалентность чувств, которая нашла отражение во всех религиях, и подверг нападкам свою религию из-за ослабления этих отношений с отцом. Разумеется, вскоре его оппозиция перестала проявляться в виде сомнения в истинности учения и вместо этого непосредственно обратилась против персоны Бога. Бог сурово и жестоко обошелся со своим Сыном, но Он не лучше относился и к людям. Он принес своего Сына в жертву и потребовал этого же от Авраама. Мальчик начал бояться Бога.

Если он был Христом, то отец был Богом. Но Бог, навязываемый ему религией, не был настоящей заменой отца, которого он любил и которого он не хотел позволить у себя отнять. Любовь к этому отцу была источником его критической проницательности. Он защищался от Бога, чтобы держаться за отца, при этом, собственно говоря, отстаивал старого отца против нового. Ему пришлось тут изрядно потрудиться, чтобы осуществить отделение от отца.

Итак, это была старая, ставшая очевидной в самом раннем детстве любовь к отцу, у которой он заимствовал энергию для борьбы с Богом и остроту ума для критики религии. Но, с другой стороны, эта враждебность к новому богу не являлась первоначальным актом, она имела прототип во враждебном побуждении в отношении отца, возникшего под влиянием страшного сна, и, по существу, была лишь его возрождением. Оба противоположных эмоциональных импульса, которым было суждено управлять всей его дальнейшей жизнью, встретились здесь для амбивалентной борьбы, связанной с темой религии. То, что получилось в результате этой борьбы в виде симптома (богохульные мысли, навязчивость, заставлявшая его думать: Бог – грязь, Бог – свинья), было поэтому также самым настоящим компромиссным решением, как нам покажет анализ этих идей во взаимосвязи с анальной эротикой.

Некоторые другие симптомы навязчивости менее типичного характера точно так же, вне всяких сомнений, ведут к отцу, но позволяют также увидеть связь невроза навязчивости с более ранними приступами.

К благочестивому церемониалу, с помощью которого он в конце искупал свое богохульство, относилось также требование – при известных условиях торжественным образом дышать. Осеняя себя крестным знамением, он должен был всякий раз делать глубокий вдох или с силой выдыхать. На его языке дыхание – то же самое, что и дух. Это, следовательно, была роль Святого Духа. Он должен был вдохнуть Святой Дух или выдохнуть злых духов, о которых слышал и читал[204]. Этим злым духам он приписывал также богохульные мысли, за которые должен был наложить на себя епитимью. Но он был вынужден выдыхать, когда видел нищих, калек, уродливых, старых, внушающих жалость людей, и он не мог соотнести эту навязчивость с духами. Сам себе он отдавал отчет только в том, что делает это, чтобы не стать таким, как они.

Затем анализ в связи с одним сном привел к объяснению, что он стал делать выдох при виде жалких людей на седьмом году жизни, и это имело отношение к отцу. Он многие месяцы не видел отца, когда мать однажды сказала, что поедет с детьми в город и покажет им нечто такое, что их очень обрадует. Она привезла их тогда в санаторий, в котором они вновь увидели отца; он плохо выглядел, и сыну было его очень жаль. Таким образом, отец был также прообразом всех калек, попрошаек и нищих, в присутствии которых он должен был выдыхать, подобно тому как он обычно является прототипом гримас, которых видят в состояниях страха, и карикатур, которых рисуют в насмешку. В другом месте мы узнаем еще, что это жалостливое отношение объясняется особой деталью первичной сцены, которая очень поздно проявилась в неврозе навязчивости.

Таким образом, намерение не стать таким, как они, мотивировавшее его выдыхание в присутствии калек, являлось старой идентификацией с отцом, преобразованной в негатив. И все же он копировал отца также и в позитивном смысле, ибо глубокое дыхание было подражанием шуму, который, как ему было слышно, при коитусе исходил от отца[205]. Святой Дух был обязан своим происхождением этому признаку чувственного возбуждения у мужчины. Благодаря вытеснению это дыхание стало злым духом, для которого существовала еще и другая генеалогия, а именно малярия, которой он страдал в то время, когда стал свидетелем первичной сцены.

Отвержение этих злых духов соответствовало несомненно аскетической черте, которая проявлялась еще и в других реакциях. Когда он услышал, что однажды Христос изгнал злых духов в свиней, которые затем упали в пропасть, он подумал о том, что сестра в первые годы своего детства, еще до того, как он мог об этом помнить, скатилась со скалистой дорожки гавани на песчаный берег. Значит, она тоже была злым духом и свиньей; отсюда вел короткий путь к богу – свинье. Сам отец, как оказалось, тоже находился во власти чувственности. Когда он узнал историю первых людей, ему бросилось в глаза сходство его судьбы с судьбой Адама. В разговоре с няней он лицемерно удивился тому, что Адам позволил женщине навлечь на себя беду, и обещал няне, что никогда не женится. В это время отчетливо проявилось враждебное отношение к женщине из-за совращения сестрой. Оно довольно часто мешало ему и в его последующей любовной жизни. Сестра надолго стала для него воплощением искушения и греха. Исповедуясь, он мнил себя чистым и безгрешным. Но затем ему казалось, будто его подстерегает сестра, чтобы снова ввергнуть в грех, и не успевал опомниться, как провоцировал ссору с сестрой, из-за которой снова становился грешным. Так он оказывался вынужденным снова и снова репродуцировать факт совращения. Впрочем, в своих богохульных мыслях, как бы они его ни мучили, он никогда не признавался на исповеди.

Незаметно мы перешли к симптоматике более поздних лет невроза навязчивости и поэтому, перескочив через многое, что находится между этим, хотим рассказать о его исходе. Мы уже знаем, что он, помимо своего перманентного постоянства, временами усиливался, один раз, что нам пока еще не может быть понятным, когда на той же улице умер мальчик, с которым он мог идентифицироваться. Когда ему было десять лет, к нему был приглашен немец-гувернер, который очень скоро приобрел на него большое влияние. Весьма поучительно, что вся его огромная набожность исчезла и никогда больше не возрождалась, после того как он заметил и в поучительных беседах с учителем узнал, что этот заместитель отца не придавал никакого значения набожности и ничуть не верил в истинность религии. Набожность пропала вместе с зависимостью от отца, которого сменил новый, более обходительный отец. Это, правда, произошло не без последней вспышки невроза навязчивости, из которой ему особенно запомнилась навязчивость – думать о Святой Троице всякий раз, когда он видел на улице три лежащие вместе кучки помета. Он никогда не поддавался побуждению, не сделав попытки удержать обесцененное. Когда учитель отговорил его от жестокостей по отношению к маленьким животным, он покончил также и с этими злодеяниями, но сначала еще раз довольно основательно поупражнялся в разрезании гусениц. Он точно так же вел себя и во время аналитического лечения, проявляя преходящую «негативную реакцию»; после каждой вскрывающей симптом разгадки он на короткое время пытался отрицать ее действие посредством ухудшения разгаданного симптома. Известно, что дети в общем и целом ведут себя так же по отношению к запретам. Если их отругали за то, что они, например, производят невыносимый шум, то после запрета, прежде чем его прекратить, они повторяют его еще раз. При этом они добились того, что перестали шуметь якобы добровольно и пренебрегли запретом.

Под влиянием немецкого учителя возникла новая и лучшая сублимация его садизма, который в соответствии с приближавшимся тогда пубертатом взял верх над мазохизмом. Он начал увлекаться солдатской жизнью, обмундированием, оружием и лошадьми и непрерывно этим подпитывал дневные грезы. Таким образом, под влиянием мужчины он избавился от своих пассивных установок и первое время находился на нормальном в целом пути. Последствием зависимости от учителя, который вскоре после этого его покинул, было то, что в своей последующей жизни он отдавал предпочтение немецкому элементу (врачам, лечебницам, женщинам) перед родным (замещением отца), из чего извлек бóльшую выгоду перенос во время лечения.

На время перед освобождением благодаря учителю приходится также сновидение, которое я упомяну, поскольку до своего появления в ходе лечения оно было забыто. Ему снилось, что он скачет на лошади, преследуемый огромной гусеницей. Он распознал в сновидении намек на более ранний сон, который относится к тому времени, когда учителя еще не было, и который мы давно истолковали. В этом более раннем сновидении он видел черта в черном одеянии и в вертикальном положении, которое в свое время так его напугало у волка и у льва. Вытянутым пальцем черт указывал на гигантскую улитку. Он вскоре догадался, что этот черт – демон из известного поэтического произведения[206], а само сновидение является переработкой очень распространенной картины, изображающей демона в любовной сцене с девушкой. Улитка была вместо женщины в качестве превосходного женского сексуального символа. Руководствуясь указующим жестом демона, мы вскоре смогли в качестве смысла сновидения сказать, что сновидец тоскует по кому-то, кто дал бы ему последние, отсутствующие пока наставления о загадке полового сношения, как в свое время первые наставления дал ему отец в первичной сцене.

По поводу более позднего сновидения, в котором женский символ был заменен мужским, он вспомнил одно событие, случившееся незадолго до этого. Однажды он проезжал верхом по имению мимо спящего крестьянина, рядом с которым лежал его сын. Тот разбудил отца и ему что-то сказал, после чего отец выругался и начал преследовать всадника, и он поспешил удалиться на своей лошади. К этому добавилось второе воспоминание, что в том же имении росли деревья, совершенно белые оттого, что были облеплены гусеницами. Мы понимаем, что он обратился в бегство также перед реализацией фантазии, что сын спит рядом с отцом, и что он привлек белые деревья, чтобы сделать намек на страшный сон о белых волках на ореховом дереве. Следовательно, это была непосредственная вспышка страха перед тем женственным отношением к мужчине, от которого сначала он вынужден был защищаться с помощью религиозной сублимации, а затем еще эффективней – посредством военной.

Но было бы серьезной ошибкой предполагать, что после устранения симптомов навязчивости не осталось никаких перманентных последствий невроза. Процесс привел к победе благочестивой веры над критически исследующим протестом, а его предпосылкой явилось вытеснение гомосексуальной установки. Оба фактора оказались стойкими дефектами. После этого первого крупного поражения интеллектуальная деятельность осталась серьезно повреждена. У него не развилось прилежание в учебе и уже не проявлялся тот острый ум, который в свое время – в нежном пятилетнем возрасте – своей критикой подрывал устои религиозных учений. Вытеснение чрезмерной гомосексуальности, произошедшее во время того страшного сна, оставило это важное побуждение для бессознательного, тем самым удержало его на первоначальной целевой установке и лишилось всех сублимаций, для которых оно обычно предоставляется. Поэтому у пациента отсутствовали социальные интересы, которые наполняют жизнь содержанием. Только когда благодаря аналитическому лечению его удалось освободить от этих оков гомосексуальности, положение вещей смогло измениться к лучшему, и было удивительно сопереживать, как – без прямого указания врача – каждая освобожденная часть гомосексуального либидо пыталась найти применение в жизни и приобщиться к великим общественным делам человечества.

VII. Анальная эротика и комплекс кастрации

Я попрошу читателя вспомнить, что эту историю инфантильного невроза я получил, так сказать, в качестве побочного продукта во время анализа заболевания в более зрелом возрасте. Поэтому мне пришлось его составлять из еще меньших кусочков, чем те, какие обычно имеются в распоряжении для синтеза. Эта нетрудная по большей части работа имеет свои естественные пределы там, где речь идет о переводе многомерного образования на уровень описания. Таким образом, я вынужден довольствоваться представлением отдельных звеньев, которые читатель сумеет сам соединить в живое целое. Описанный невроз навязчивости, как неоднократно подчеркивалось, возник на почве анально-садистской конституции. Но до сих пор говорилось лишь об одном главном факторе – о садизме и его превращениях. Все, что касается анальной эротики, было с умыслом оставлено в стороне и теперь, будучи собранным вместе, должно быть здесь внесено дополнительно.

Аналитики уже давно единодушны в том, что многочисленные импульсы влечения, объединенные понятием «анальной эротики», имеют чрезвычайное значение, которое невозможно переоценить, для построения сексуальной жизни и душевной деятельности в целом. Точно так же и в том, что одно из самых важных проявлений преобразованной эротики из этого источника состоит в обращении с деньгами и что этот ценный материал в течение жизни привлек к себе психический интерес, который первоначально принадлежал фекалиям, продукту анальной зоны. Мы привыкли сводить интерес к деньгам, если он имеет либидинозный, а не рациональный характер, к удовольствию, получаемому от экскрементов, и требовать от нормального человека, чтобы в своем отношении к деньгам он был полностью свободен от либидинозных влияний и руководствовался реальными соображениями.

У нашего пациента к моменту его последующего заболевания это отношение было нарушено особенно сильно, и это сыграло отнюдь не самую незначительную роль в его несамостоятельности и неприспособленности к жизни. Благодаря наследству, полученному от отца и от дяди, он стал очень богатым, явно придавал большое значение тому, чтобы считаться богатым, и мог очень обидеться, если его в этом отношении недооценивали. Но он не знал, сколько имел, сколько тратил и сколько у него оставалось. Было трудно решить, каким его называть – скупым или расточительным. Он вел себя то так, то иначе, но никогда таким образом, который мог указать на последовательность намерений. Если судить по некоторым странным чертам, которые я приведу ниже, его можно было бы считать закоснелым толстосумом, усматривающим в богатстве наибольшее достоинство своей персоны и в сравнении с денежными интересами нисколько не считающимся с интересами чувств. Но других он не ценил по их богатству и во многих случаях проявлял себя скорее скромным, готовым помочь и сострадательным. Он не умел сознательно распоряжаться деньгами, и они значили для него что-то другое.

Я уже упоминал, что счел весьма подозрительным то, как он утешал себя из-за потери сестры, ставшей в последние годы его лучшим товарищем, соображением: теперь ему не нужно будет делить с ней наследство родителей. Еще более странным, пожалуй, было спокойствие, с которым он об этом рассказывал, как будто не понимал своей черствости, в которой таким образом признавался. Хотя анализ его реабилитировал, показав, что страдание из-за сестры лишь подверглось смещению, но тут было совсем непонятным, что в обогащении он хотел найти замену сестры.

В другом случае его поведение показалось загадочным ему самому. После смерти отца оставшееся имущество было поделено между ним и матерью. Мать распоряжалась имуществом и, как он признал сам, шла навстречу его денежным требованиям щедрым и безупречным образом. Тем не менее каждое обсуждение денежных дел между ними заканчивалось самыми резкими упреками с его стороны, что она его не любит, что думает только о том, чтобы на нем сэкономить, и что ей, вероятно, больше всего хочется его видеть мертвым, чтобы одной распоряжаться деньгами. Мать тогда, плача, клялась в своем бескорыстии, он стыдился и мог по праву заверять, что совсем о ней не думает, но он был уверен, что та же самая сцена повторится, как только представится случай.

То, что фекалии задолго до анализа имели для него значение денег, следует из многих случаев, из которых я хочу сообщить только два. В то время, когда кишечник еще не был причастен к его недугу, однажды он навестил в одном большом городе своего бедного кузена. Когда он ушел, он стал упрекать себя в том, что не поддержал этого родственника деньгами, и сразу после этого «у него возник самый сильный, наверное, позыв к дефекации в его жизни». Два года спустя он действительно назначил этому кузену ренту. Другой случай: в 18 лет во время подготовки к экзамену на аттестат зрелости он навестил одноклассника и обсудил с ним, что лучше всего предпринять, так как оба боялись провалиться[207] на экзамене. Решили подкупить учителя, и его доля в сумме, которую требовалось раздобыть, разумеется, была наибольшей. По дороге домой он думал о том, что готов дать еще больше, если только его пронесет[208], если на экзамене с ним ничего не случится, и с ним на самом деле случилась другая беда – еще раньше, чем он оказался у дверей своего дома.

Мы готовы услышать, что в своем более позднем заболевании он страдал упорными, хотя и менявшимися вместе с разными поводами нарушениями функции кишечника. Когда он приступил к лечению у меня, он привык к клизмам, которые ему ставил сопровождавший его человек; спонтанного опорожнения кишечника не бывало месяцами, если не случалось внезапного возбуждения с определенной стороны, вследствие которого на несколько дней могла восстановиться нормальная деятельность кишечника. Главная его жалоба состояла в том, что мир для него был покрыт пеленой или что он отделен от мира завесой. Эта завеса разрывалась только в момент, когда благодаря клизме содержимое покидало кишечник, и тогда он чувствовал себя снова здоровым и нормальным[209].

Коллега, к которому я направил пациента для обследования его кишечника, был достаточно благоразумен, чтобы объяснить нарушение как функциональное или даже психически обусловленное и воздержаться от назначения серьезных лекарств. Впрочем, ни его назначения, ни предписанная диета пользы не принесли. В годы аналитического лечения спонтанного стула не было (за исключением тех неожиданных влияний). Больного удалось убедить, что любое более интенсивное воздействие на упрямый орган только ухудшило бы состояние, и он довольствовался тем, что один или два раза в неделю добивался опорожнения кишечника при помощи клизмы или слабительного.

При обсуждении нарушений работы кишечника я отвел более позднему болезненному состоянию пациента больше места, чем это входило в план настоящей работы, посвященной его детскому неврозу. Для этого решающее значение имели две причины: во-первых, симптоматика кишечника, в сущности мало изменившись, перешла из детского невроза в более поздний и, во-вторых, при окончании лечения ей досталась главная роль.

Известно, какое значение для врача, анализирующего невроз навязчивости, имеет сомнение. Оно является самым сильным оружием больного, предпочтительным средством его сопротивления. Благодаря этому сомнению также и наш пациент, отделываясь почтительным безразличием, мог годами противиться всем стараниям терапии. Ничего не менялось, и не находилось способа его убедить. Наконец мне стало понятным значение расстройства кишечника для моих целей; оно представляло частицу истерии, которая обычно отыскивается в основе невроза навязчивости. Я пообещал пациенту полное восстановление деятельности его кишечника, благодаря этому обязательству сделал его недоверие явным, а затем получил удовлетворение, видя, как исчезает его сомнение, когда кишечник, словно истерически пораженный орган, начал «соучаствовать» в работе и в течение нескольких недель восстановил свою нормальную функцию, которая так долго была нарушена.

Теперь вернусь к детству пациента, в то время, когда фекалии не могли иметь для него значения денег.

Нарушения работы кишечника появились у него очень рано, прежде всего – наиболее часто встречающееся и совершенно нормальное для ребенка недержание кала. Но мы, безусловно, будем правы, если отвергнем патологическое объяснение этих самых ранних конфузов и увидим в них лишь доказательство намерения не допустить того, чтобы помешали или воспрепятствовали получить удовольствие, связанное с функцией опорожнения. Большое удовольствие от анальных острот и выставления напоказ, которое обычно соответствует естественной простоте иных классов общества, сохранилось у него и после начала более позднего заболевания.

В то время, когда с ними жила английская гувернантка, неоднократно случалось, что он и няня были вынуждены делить спальню ненавистной воспитательницы. Няня с пониманием констатировала тогда, что именно в эти ночи он делал в постель, чего обычно уже не случалось. Он этого совсем не стыдился; то было выражением упрямства по отношению к гувернантке.

Год спустя (в 4 ½ года), в период страха, случилось так, что днем он испачкал штаны. Он ужасно стыдился и плакал, когда его чистили: он не может так больше жить. Стало быть, со временем что-то изменилось, и на след этого нас навело прослеживание его жалобы. Оказалось, что слова: «Он не может так больше жить» – он повторил за кем-то другим. Однажды[210] мать взяла его с собой, когда провожала на станцию посетившего ее врача. По пути она жаловалась на свои боли и кровотечения и произнесла те же слова: «Я не могу так больше жить», не ожидая, что ребенок, которого она вела за руку, сохранит их в памяти. Жалоба, которую, впрочем, он бесчисленное множество раз повторял во время своей более поздней болезни, следовательно, означала идентификацию с матерью.

Вскоре в памяти появилось недостающее по времени и содержанию связующее звено между этими двумя событиями. Однажды в самом начале его периода страха случилось так, что обеспокоенная мать велела принять меры предосторожности, чтобы уберечь детей от дизентерии, вспыхнувшей поблизости от имения. Он справился, что такое дизентерия, и, когда услышал, что при дизентерии находят кровь в стуле, очень испугался и стал утверждать, что и в его испражнениях имеется кровь; он боялся умереть от дизентерии, но после обследования его удалось убедить, что он ошибся и ничего не нужно бояться. Мы понимаем, что в этом страхе пыталась утвердить себя идентификация с матерью, о кровотечениях которой он слышал во время беседы с врачом. Во время своей последующей попытки идентификации (в 4 ½ года) он позабыл про кровь; он уже себя не понимал, ошибочно полагал, что стыдится, и не знал, что содрогается от страха смерти, который, однако, недвусмысленно выдал себя в его жалобе.

Мать, у которой болела нижняя часть живота, тогда вообще тревожилась за себя и за детей; вполне вероятно, что его боязливость наряду с ее собственными мотивами опиралась на идентификацию с матерью.

Но что же означала идентификация с матерью?

Между дерзким использованием недержания кала в 3 ½ года и ужасом перед ним в 4 ½ года находится сновидение, с которого начался его период страха и которое дало ему задним числом понимание пережитой в 1 ½ года сцены и разъяснение роли женщины при половом акте. Напрашивается мысль также и изменение в его отношении к дефекации связать с этим великим переворотом. Дизентерией, очевидно, для него называлась болезнь, на которую, как он слышал, жаловалась мать и с которой нельзя жить; он считал, что мать больна не женской, а кишечной болезнью. Под влиянием первичной сцены ему открылась причина, что мать стала больной из-за того, что с ней совершал отец[211], и его страх иметь кровь в стуле, быть таким же больным, как мать, был отрицанием идентификации с матерью в той сексуальной сцене – тем же отрицанием, с которым он пробудился от сна. Но страх был также доказательством того, что в последующей переработке первичной сцены он поставил себя на место матери, завидовал ее отношениям с отцом. Органом, в котором могла проявиться эта идентификация с женщиной, пассивная гомосексуальная установка к мужчине, была анальная зона. Нарушения функции этой зоны теперь приобрели значение нежных женственных побуждений и сохранили его также и во время более позднего заболевания.

В этом месте мы должны выслушать возражение, обсуждение которого может во многом способствовать прояснению внешне запутанного положения вещей. Ведь нам пришлось предположить, что в процессе сновидения он понял, что женщина кастрирована, что вместо мужского члена у нее рана, которая служит половому сношению, что кастрация является необходимым условием женственности и что из-за этой грозившей потери он вытеснил женскую установку к мужчине и в страхе проснулся от гомосексуальных мечтаний. Как уживается это понимание полового сношения, это признание вагины с выбором кишечника для идентификации с женщиной? Не покоятся ли кишечные симптомы, вероятно, на более старом, полностью противоречащем страху кастрации понимании, что выходное отверстие кишечного тракта является местом полового сношения?

Несомненно, это противоречие существует, и два этих понимания совсем друг с другом не вяжутся. Вопрос только в том, должны ли они уживаться. Наше недоумение происходит оттого, что мы всегда склонны трактовать бессознательные душевные процессы так, как сознательные, и забывать о принципиальном различии между двумя психическими системами.

Когда возбужденное ожидание в рождественском сновидении, словно по волшебству, явило ему картину когда-то увиденного (или сконструированного) полового сношения родителей, несомненно, вначале возникло старое его понимание, согласно которому частью женского тела, принимающей член, является выходное отверстие кишечного тракта. Что же другое он мог подумать, когда в 1 ½ года был свидетелем этой сцены?[212] Но теперь добавилось новое – то, что случилось в четыре года. Его последующие переживания – услышанные намеки на кастрацию – пробудились и подвергли сомнению «теорию клоаки», позволили ему осознать половые различия и сексуальную роль женщины. При этом он вел себя так, как вообще ведут себя дети, которым дают нежелательное объяснение – сексуальное или другого рода. Он отбросил новое – в данном случае из мотивов страха кастрации – и уцепился за старое. Он разрешил вопрос в пользу кишечника против вагины точно таким же образом и по тем же мотивам, как он позднее принял сторону отца против Бога. Новое объяснение было отвергнуто, старая теория сохранена; последняя могла дать материал для идентификации с женщиной, которая впоследствии проявилась как страх перед смертью от болезни кишечника и как первое религиозное сомнение в том, был ли у Христа зад и т. п. Нельзя сказать, что новое понимание осталось безрезультатным; как раз наоборот, оно оказало чрезвычайно сильное воздействие, став мотивом для того, чтобы сохранить в вытеснении весь процесс сновидения и исключить его из последующей сознательной переработки. Но этим его воздействие было исчерпано; на разрешение сексуальной проблемы никакого влияния оно не оказало. Конечно, было противоречием, что отныне страх кастрации мог существовать наряду с идентификацией с женщиной посредством кишечника, но все же только логическим противоречием, что большого значения не имеет. Скорее, весь процесс характерен теперь для того, как работает бессознательное. Вытеснение – это нечто иное, чем отвержение.

Когда мы изучали происхождение фобии волка, мы проследили влияние нового понимания полового акта; теперь, исследуя нарушения деятельности кишечника, мы находимся на почве старой теории клоаки. Обе точки зрения остаются отделенными друг от друга ступенью вытеснения. Отвергнутая актом вытеснения женская установка к мужчине, так сказать, удаляется в кишечную симптоматику и выражается в часто возникающих в детском возрасте диареях, запорах и кишечных болях. Более поздние сексуальные фантазии, построенные на основе правильных знаний о сексуальности, могут выражаться регрессивным образом в виде кишечных расстройств. Но мы их не поймем, пока не выявим изменения значения фекалий после первых дней детства[213].

Ранее я намекнул, что часть содержания первичной сцены оказалась сохранной, и теперь я могу это дополнить. Ребенок прервал в конце концов совместное пребывание родителей испражнением, которое могло мотивировать его крик. К критике этого дополнения относится все, что было привлечено мною ранее при обсуждении другого содержания этой же сцены. Пациент принял этот сконструированный мною заключительный акт и, похоже, подтвердил его «преходящим симптомообразованием». Другое предложенное мной дополнение, что отец, недовольный помехой, выразил свое недовольство ругательствами, должно было отпасть. Материал анализа на это не среагировал.

Деталь, которую я теперь добавил, разумеется, нельзя поставить в один ряд с остальным содержанием сцены. Речь здесь идет не о впечатлении извне, возвращения которого можно ожидать во многих более поздних симптомах, а о реакции самого ребенка. Во всей истории ничего не изменилось бы, если бы этого проявления тогда не было или если бы впоследствии оно было вставлено в событие сцены. Но его непонимание не вызывает сомнений. Оно означает возбужденное состояние анальной зоны (в самом широком смысле). В других случаях подобного рода наблюдение полового сношения заканчивалось мочеиспусканием; взрослый мужчина при таких же условиях ощутил бы эрекцию. То, что наш мальчуган в качестве признака своего сексуального возбуждения продуцирует опорожнение кишечника, нужно рассматривать как особенность его врожденной сексуальной конституции. Он тут же становится пассивным, проявляет бóльшую склонность к последующей идентификации с женщиной, чем с мужчиной.

При этом он, как и любой другой ребенок, использует содержимое кишечника в одном из его первых и первоначальных значений. Фекалии – это первый подарок, первое нежное пожертвование ребенка, часть собственного тела, от которой отказываются, но только в пользу любимого человека[214]. Использование для упрямства, как в нашем случае в 3 ½ года по отношению к гувернантке, является лишь обращением в негатив этого прежнего значения подарка. Grumus merdae, который взломщики оставляют на месте преступления, по-видимому, означает и то и другое: насмешку и регрессивно выраженное возмещение. Всегда, когда достигается более высокая ступень, прежняя все еще может найти применение в негативном уничижительном смысле. Вытеснение находит свое выражение в противоположности[215].

На более поздней ступени сексуального развития фекалии получают значение ребенка. Ведь ребенок рождается через задний проход, как испражнение. Значение фекалий как подарка легко допускает подобное превращение. В обыденной речи ребенка называют «подарком»; о женщине часто говорят, что она «подарила ребенка» мужу, но в употреблении бессознательного точно так же по праву учитывается другая сторона отношений, то есть что женщина «получает» ребенка в подарок от мужчины.

Значение фекалий как денег ответвляется в другом направлении от их значения как подарка.

Раннее покрывающее воспоминание нашего больного, что он продуцировал первый припадок гнева из-за того, что получил к Рождеству недостаточно много подарков, теперь раскрывает свой более глубокий смысл. Тем, чего он недосчитался, было сексуальное удовлетворение, которое он понимал анально. Он был уже подготовлен к этому своим сексуальным исследованием до сновидения, а во время процесса сновидения понял, что половой акт разрешает загадку происхождения маленьких детей. Еще до сновидения он не любил маленьких детей. Однажды он нашел маленькую, еще голую птичку, выпавшую из гнезда, принял ее за маленького человечка и почувствовал отвращение. Анализ доказал, что все маленькие животные, гусеницы, насекомые, приводившие его в ярость, для него означали маленьких детей[216]. Его отношение к старшей сестре дало ему повод задуматься над отношением старших детей к младшим. Однажды, когда ему няня сказала, что мать его так сильно любит, потому что он младший, у него появился понятный мотив желать, чтобы после него не было еще более маленького ребенка. Страх перед этим младшим снова затем ожил у него под влиянием сновидения, продемонстрировавшего ему сношение родителей.

Таким образом, к уже нам известным сексуальным течениям мы должны добавить новое, которое, как и другие, исходит из репродуцированной в сновидении первичной сцены. В идентификации с женщиной (с матерью) он готов подарить отцу ребенка и ревнует к матери, которая уже это сделала и, быть может, сделает это опять.

Обходным путем через общий исходный пункт значения подарка деньги могут привлечь к себе значение ребенка и тем самым заимствовать выражение женского (гомосексуального) удовлетворения. Этот процесс произошел у нашего пациента, когда однажды в то время, когда брат и сестра находились в немецком санатории, он увидел, что отец дал сестре две крупные денежные банкноты. В своей фантазии он всегда подозревал отца в близости с сестрой; тут у него пробудилась ревность, он бросился на сестру, когда они были одни, и с такой горячностью и с такими упреками стал требовать свою долю в деньгах, что сестра, плача, швырнула ему все. Его рассердили не только реальные деньги, но и гораздо больше – ребенок, анальное сексуальное удовлетворение от отца. В этом отношении он мог утешиться, когда – при жизни отца – сестра умерла. Его возмутительная мысль при известии о ее смерти, в сущности, означала только одно: теперь я единственный ребенок, теперь отец должен любить меня одного. Но гомосексуальная подоплека этого вполне способного осознаваться соображения была настолько невыносима, что его облачение в низкую алчность, вероятно, оказалось возможным как огромное облегчение.

Похожим образом дело обстояло тогда, когда после смерти отца он несправедливо упрекал мать, что она хочет его обмануть в вопросе о деньгах, что она любит деньги, а не его. Старая ревность, что она любила, кроме него, еще и другого ребенка, возможность того, что после него она желала иметь еще одного ребенка, вынуждали его к обвинениям, необоснованность которых он сам признавал.

Благодаря этому анализу значения фекалий нам теперь становится ясно, что навязчивые мысли, которые должны были соединить Бога и фекалии, означали еще и нечто другое, кроме хулы, которую он в них сознавал. Это были скорее настоящие компромиссные результаты, в которых нежное, жертвенное течение имело такую же долю, что и враждебное и оскорбляющее. «Бог – кал» было, вероятно, сокращением предложения, которое в жизни приходится слышать и в несокращенной форме. «Нагадить на бога», «немного нагадить богу» – означает также подарить ему ребенка, получить от него в подарок ребенка. Старое негативно-уничижительное значение подарка и позднее развившееся из него значение ребенка соединены друг с другом в навязчивых словах. В последнем значении находит выражение женская нежность, готовность отказаться от своей мужественности, если взамен тебя могут любить как женщину. Стало быть, это именно то побуждение, направленное против бога, которое недвусмысленными словами выражается в бредовой системе паранойяльного председателя судебной коллегии Шребера.

Когда я позднее сообщу о последнем разрешении симптома у моего пациента, можно будет еще раз показать, что кишечное расстройство служило гомосексуальному течению и выражало женскую установку к отцу. Новое значение фекалий должно теперь проложить нам путь к обсуждению комплекса кастрации.

Раздражая эрогенную слизистую оболочку кишечника, столбик кала играет для нее роль активного органа, ведет себя так, как пенис в отношении слизистой оболочки вагины, и, так сказать, становится его предшественником в эпоху клоаки. Отдача фекалий в пользу другого лица (или из любви к нему) в свое время становится прототипом кастрации; это первый случай отказа от части собственного тела[217], чтобы заслужить благосклонность любимого другого. Следовательно, обычно нарциссическая любовь к своему пенису не лишена доли анальной эротики. Кал, ребенок, пенис, стало быть, образуют единство, бессознательное понятие – sit venia verbo, – понятие отделимого от тела «малыша». По этим соединительным путям могут происходить смещения и усиления либидинозного катексиса, имеющие значение для патологии и раскрываемые анализом.

Первоначальная позиция нашего пациента в отношении проблемы кастрации нам уже стала известна. Он ее отверг и остался на точке зрения сношения через задний проход. Когда я сказал, что он ее отверг, то главное значение этого выражения состоит в том, что он ничего не хотел о ней знать в значении вытеснения. Этим, собственно говоря, не выносилось никакого суждения о ее существовании, но это было почти равносильно тому, что она не существовала. Однако эта установка не могла быть окончательной, и она не сохранилась даже в период его детского невроза. Позднее имеются веские доказательства того, что он признал кастрацию как факт. Также и в этом пункте он вел себя так, как это было типично для его нрава, что, разумеется, чрезвычайно затрудняет нам как описание, так и чувствование. Сначала он упирался, а потом уступил, но одна реакция не упразднила другую. В конце у него рядом друг с другом существовали два противоположных течения, из которых одно испытывало отвращение к кастрации, а другое было готово ее принять и утешаться женственностью в качестве компенсации. Третье, самое старое и глубокое, которое просто отбросило мысль о кастрации, причем суждение о ее реальности пока еще не принималось в расчет, также можно было еще активировать. В другом месте[218] я рассказал о галлюцинации этого же пациента, относящейся к пятому году жизни, к которой я хочу здесь присоединить небольшой комментарий.

«Когда мне было пять лет, я играл в саду рядом с моей няней и перочинным ножом резал на мелкие кусочки кору одного из тех ореховых деревьев, которые играют роль[219] также и в моем сновидении[220]. Вдруг я с невыразимым ужасом заметил, что так порезал себе мизинец (правой или левой?) руки, что он висел только на коже. Я не чувствовал боли, но испытал сильный страх. Я не решился что-либо сказать няне, находившейся в нескольких шагах, а опустился на ближайшую скамейку и остался сидеть, неспособный бросить еще один взгляд на палец. Наконец я успокоился, посмотрел на палец и увидел, что он был совсем невредим».

Мы знаем, что в 4 ½ года после знакомства со Священной историей у него началась та интенсивная мыслительная работа, которая перешла в навязчивую набожность. Поэтому мы можем предположить, что эта галлюцинация приходится на то время, когда он решился признать реальность кастрации, и что, возможно, она маркирует именно этот шаг. Не лишено интереса также и небольшое исправление, внесенное пациентом. Если он галлюцинировал то же самое жуткое переживание, о котором рассказывает Тассо в «Освобожденном Иерусалиме» о своем герое Танкреде[221], то будет, пожалуй, оправданным толкование, что и для моего маленького пациента дерево означало женщину. Стало быть, он при этом изображал отца и связал знакомое ему кровотечение матери с открытой им кастрацией женщины, «раной».

Повод к галлюцинации об отрезанном пальце, как он сообщил позднее, дал ему рассказ о том, что одной родственнице, родившейся с шестью пальцами на ноге, этот лишний член сразу после этого отрубили топором. Стало быть, женщины не имели пениса, потому что его им отняли при рождении. Этим путем к моменту возникновения невроза навязчивости он принял то, что узнал еще во время процесса сновидения и что тогда отмел от себя посредством вытеснения. Также и ритуальное обрезание Христа, как и вообще евреев, не могло остаться ему неизвестным при чтении Священной истории и разговорах о ней.

Не подлежит никакому сомнению, что в это время отец стал для него тем внушающим страх человеком, который ему угрожает кастрацией. Жестокий Бог, с которым тогда он боролся, который заставляет людей провиниться, чтобы наказать их затем, который приносит в жертву своего Сына и людских сыновей, перенес свой характер на отца, которого он, с другой стороны, пытался защитить от этого Бога. Мальчику предстояло здесь наполнить филогенетическую схему, и он это сделал, хотя его личные переживания с этим не согласовывались. Угрозы кастрации или намеки, которые ему приходилось слышать, скорее исходили от женщин[222], но это не могло надолго отсрочить конечный результат. В конце концов все же отец стал тем лицом, со стороны которого он боялся кастрации. В этом пункте наследственность взяла верх над случайным переживанием; в доисторическую эпоху человечества, несомненно, именно отец совершал кастрацию в качестве наказания, а затем умерил ее до обрезания. Чем дальше в процессе невроза навязчивости пациент продвигался по пути вытеснения чувственности, тем естественней ему было наделять отца, истинного представителя чувственных проявлений, такими дурными намерениями.

Идентификация отца с кастратором[223] приобрела большое значение как источник интенсивной, усилившейся до желания смерти, бессознательной враждебности к нему и возникавшего как реакция на нее чувства вины. Но в общем и целом он вел себя нормально, то есть как всякий невротик, одержимый эдиповым комплексом. Примечательно, что и для этого у него существовало противоположное течение, в котором отец был скорее кастрированным и поэтому вызывал у него сострадание.

При анализе дыхательного церемониала при виде калек, нищих и т. д. я сумел показать, что и этот симптом относился к отцу, который в качестве больного вызывал сострадание у моего пациента, когда он его навещал в лечебнице. Анализ позволил проследить эту нить еще дальше. В очень раннем возрасте, вероятно еще до совращения (в 3 ¼ года), в имении был бедный поденщик, носивший в дом воду. Он не мог говорить якобы потому, что ему отрезали язык. Вероятно, он был глухонемой. Малыш его очень любил и жалел от всего сердца. Когда тот умер, он искал его на небе[224]. Таким образом, это был первый калека, которому он сочувствовал; если исходить из контекста и порядка в анализе – несомненно, заместитель отца.

Анализ присоединил к нему воспоминание о других ему симпатичных слугах, по поводу которых он указал, что они были немощными или евреями (обрезание!). Также лакей, помогавший чистить его, когда с ним случилась та неприятность в 4 ½ года, был евреем, чахоточным и вызывал у него сострадание. Все эти лица относятся ко времени до посещения отца в санатории, то есть до симптоматического образования, которое посредством выдоха должно было уберечь от идентификации с теми, кто внушал жалость. Затем анализ в связи с одним сновидением неожиданно снова вернулся в древние времена и побудил его высказать утверждение, что при коитусе в первичной сцене он наблюдал исчезновение пениса, пожалел из-за этого отца и обрадовался появлению вновь того, что он считал потерянным. Итак, новое чувство, опять-таки исходящее из этой сцены. Впрочем, нарциссическое происхождение сострадания, о котором говорит само слово, здесь вполне очевидно.

VIII. Дополнения из древних времен – развязка

Во многих анализах бывает так, что, когда близится конец, неожиданно всплывает новый материал воспоминаний, который до сих пор тщательно скрывался. Или вдруг равнодушным тоном, как будто это нечто излишнее, вставляется незначительное замечание, к которому в другой раз добавляется кое-что еще, что уже заставляет врача насторожиться, и, наконец, в том обрывке воспоминания, которому не придавалось значения, обнаруживается ключ к самым важным тайнам, окружавшим невроз больного.

Еще давно мой пациент рассказал воспоминание о том времени, когда его плохое поведение обычно переходило в страх. Он преследовал красивую большую бабочку с желтыми полосками, большие крылья которой заканчивались острыми отростками, то есть махаона. Вдруг, когда бабочка села на цветок, его охватил невыносимый страх перед насекомым, и он с криком убежал.

Время от времени это воспоминание возвращалось в ходе анализа и требовало своего объяснения, которое долго не получало. Однако можно было предположить заранее, что такая деталь сохранилась в памяти не сама по себе, а в качестве покрывающего воспоминания замещала нечто более важное, с которым была каким-то образом связана. Однажды он сказал, что бабочка на его языке называется «бабушка», старая матушка; бабочки вообще казались ему женщинами и девушками, а жуки или гусеницы – мальчиками. Таким образом, в той сцене страха, должно быть, пробудилось воспоминание о существе женского пола. Не буду умалчивать, что тогда я как возможность предположил, что желтые полоски бабочки напомнили ему такие же полосы на предмете одежды, который носила женщина. Я делаю это только затем, чтобы показать на примере, сколь недостаточной, как правило, оказывается комбинация врача для решения возникших вопросов, насколько несправедливо делать ответственными за результаты анализа фантазию и суггестию врача.

В совершенно другой взаимосвязи много месяцев спустя пациент заметил, что, когда бабочка села и стала раскрывать и складывать крылья, это произвело на него впечатление чего-то зловещего. Это было похоже на то, как женщина раздвигает ноги, а ноги составляют фигуру римской цифры V – как известно, время, в которое еще в его детские годы, но также и теперь обычно портилось его настроение.

Это была мысль, которая никогда не пришла бы мне в голову, но она приобретала ценность благодаря соображению, что выявленный в ней ассоциативный процесс носил поистине инфантильный характер. Внимание детей, как я часто замечал, гораздо больше привлекает движение, а не формы, находящиеся в покое, и они часто создают ассоциации на основе сходства движения, которые нами, взрослыми, пренебрегаются или не замечаются.

Затем эта небольшая проблема снова на долгое время исчезла. Я хочу также упомянуть общераспространенное предположение, что заостренные или палкообразные отростки крыльев бабочки могут иметь значение символов гениталий.

Однажды робко и неясно всплыло нечто вроде воспоминания о том, как очень рано, еще до няни, за детьми ухаживала девушка, которая его очень любила. У нее было такое же имя, как и у матери. Конечно, он отвечал на ее нежность. Итак, забытая первая любовь. Но мы сошлись на том, что, должно быть, здесь что-то произошло, что стало важным впоследствии.

Затем, в другой раз, он поправил свое воспоминание. Ее не могли звать так, как мать, это было ошибкой с его стороны, которая, конечно, доказывала, что в его воспоминаниях она была слита с матерью. Ее настоящее имя пришло ему на ум также окольным путем. Ему вдруг вспомнились кладовка в первом имении, в которой хранились собранные фрукты, и определенный сорт груш великолепного вкуса, большие груши с желтыми полосками на кожице. На его родном языке эти плоды называют груша, и это было также именем той юной няни.

Таким образом, стало ясно, что за покрывающим воспоминанием о преследуемой бабочке скрывалось воспоминание о юной няне. Но желтые полосы находились не на ее платье, а на фруктах, которые называли так же, как и ее саму. Но откуда взялся страх при активации воспоминания о ней? Ближайшая грубая комбинация могла бы гласить, что у этой девушки, когда он еще был маленьким ребенком, он впервые увидел движения ног, которые зафиксировал как знак римской цифры V, – движения, которые делают доступными гениталии. Мы отказались от этой комбинации и ожидали дальнейшего материала.

Очень скоро появилось воспоминание об одной сцене, неполное, но, насколько оно сохранилось, совершенно определенное. Груша лежала на полу, рядом с ней стояли чан и веник из связанных прутьев; он был тут же, и она дразнила или высмеивала его.

То, чего здесь недоставало, легко можно было дополнить другими эпизодами. В первые месяцы лечения он рассказывал о навязчиво возникшей влюбленности в одну крестьянскую девушку, от которой заразился болезнью, послужившей поводом к его последующему заболеванию. Тогда странным образом он отказывался сообщить имя девушки. Это был совершенно обособленный случай сопротивления; обычно он безоговорочно подчинялся основному аналитическому правилу. Но он утверждал, что ему очень стыдно произнести это имя, потому что оно чисто крестьянское; знатная девушка никогда бы его не носила. Имя, которое наконец стало известно, было Матрена. Оно звучало по-матерински. Стыд явно был неуместен. Самого факта, что эти влюбленности относились исключительно к простым девушкам, он не стыдился – только имени. Если приключение с Матреной могло иметь нечто общее со сценой с Грушей, то стыд следовало отнести к этому раннему происшествию.

В другой раз он рассказал, что когда он узнал историю Яна Гуса, то был очень ею взволнован и его внимание оставалось прикованным к связкам хвороста, которые волокли к нему на костер. Симпатия к Гусу пробуждает вполне определенное подозрение; я часто ее обнаруживал у молодых пациентов и всегда мог ее объяснить одинаковым образом. Один из них даже сделал драматургическую обработку судьбы Гуса; он начал писать свою драму в тот день, когда лишился объекта своей державшейся в тайне влюбленности. Гуса сжигают на костре, он, как и другие, кто отвечает этому же условию, становится героем для тех, кто раньше страдал энурезом. Связки хвороста, которые волокли на костер для сожжения Гуса, мой пациент сам соотнес с веником (связкой прутьев) молодой няни.

Этот материал легко подходил, чтобы восполнить пробел в воспоминании о сцене с Грушей. Глядя, как девушка моет пол, он помочился в комнате, и после этого она в шутку пригрозила ему кастрацией[225].

Не знаю, могут ли читатели уже догадаться, почему я так подробно рассказываю этот эпизод из раннего детства[226]. Он образует важную связь между первичной сценой и более поздней навязчивой любовью, сыгравшей решающую роль в его судьбе, и, кроме того, знакомит с условием любви, которое объясняет эту навязчивость.

Когда он увидел на полу девушку, которая мыла его, стоя на коленях, выставив ягодицы и удерживая спину в горизонтальном положении, он узнал в этом позу, которую приняла мать в сцене коитуса. Она стала для него матерью, вследствие активации той картины его охватило сексуальное возбуждение, и он повел себя по отношению к ней по-мужски, как отец, действие которого он тогда мог понять только как мочеиспускание. То, что он помочился на пол, собственно говоря, было попыткой соблазнения, и девушка ответила на это угрозой кастрации, как будто она его поняла.

Навязчивость, исходящая из первичной сцены, перенеслась на эту сцену с Грушей и посредством ее продолжала оказывать свое действие. Но условие любви претерпело изменение, доказывающее влияние второй сцены; оно перенеслось с позы женщины на ее деятельность в такой позе. Это стало очевидным, например, в происшествии с Матреной. Он гулял по деревне, принадлежащей (более позднему) имению, и на краю пруда увидел стоявшую на коленях крестьянскую девушку, стиравшую в пруду белье. Он моментально и с непреодолимой силой влюбился в прачку, хотя еще и не видел ее лица. Благодаря своей позе и деятельности она заняла для него место Груши. Теперь мы понимаем, почему стыд, относившийся к содержанию сцены с Грушей, мог связаться с именем Матрены.

Навязчивое влияние сцены с Грушей проявляется еще яснее в другом приступе влюбленности за несколько лет до этого. Ему уже давно нравилась юная крестьянская девушка, исполнявшая в доме обязанности служанки, но он сумел заставить себя не сближаться с нею. Однажды его охватила влюбленность, когда он застал ее одну в комнате. Согнувшись, она мыла пол, рядом с ней находились ведро и веник, то есть все было так, как с той девушкой в его детстве.

Даже окончательный выбор объекта, ставший столь значимым для его жизни, в силу своих обстоятельств, на которых здесь нет возможности остановиться подробнее, оказывается зависимым от того же условия любви – отростком навязчивости, – которая, начиная с первичной сцены и продолжая сценой с Грушей, определяла его любовный выбор. Ранее я отмечал, что признаю у пациента стремление к унижению объекта любви. Его можно свести к реакции на гнет превосходящей его сестры. Но я тогда обещал показать, что этот мотив диктаторского характера не был единственно определяющим, а посредством чисто эротических мотивов скрывает более глубокую детерминацию. Воспоминание о моющей пол, но в своей позе униженной юной няне выявило эту мотивировку. Все последующие объекты любви были замещающими персонами этой девушки, которая сама благодаря случайной ситуации стала первой заменой матери. Первую мысль пациента, касающуюся проблемы страха бабочки, задним числом можно легко распознать как отдаленный намек на первичную сцену (пятый час). Отношение сцены с Грушей к угрозе кастрации он подтвердил особенно содержательным сновидением, которое он сам сумел перевести. Он сказал: «Мне снилось, что какой-то человек отрывает крылья Espe». – «Espe? – пришлось мне переспросить. – Что вы имеете в виду?» – «Ну, насекомое с желтыми полосками на теле, которое может ужалить». Это, должно быть, намек на Грушу, грушу с желтыми полосками. «Wespe[227], вы хотите сказать?» – поправил я. «Это называется Wespe? Я действительно думал, что это называется Espe. (Он, как и многие другие, пользуется тем, что говорит на чужом ему языке, чтобы скрыть симптоматические действия.) Но Espe – это же я, S. Р.». (Инициалы его имени.) Espe, разумеется, – искалеченное Wespe. Сновидение недвусмысленно говорит, что он мстит Груше за ее угрозу кастрации.

Действие ребенка, которому исполнилось 2 ½ года, в сцене с Грушей представляет собой первое ставшее нам известным влияние первичной сцены; в нем он предстает копией отца, и мы можем в нем распознать тенденцию развития в направлении, которое впоследствии заслужит название мужского. Совращением он оттесняется в пассивность, которая, однако, уже была подготовлена его поведением в качестве зрителя при сношении родителей.

Из истории лечения я должен еще подчеркнуть, что создалось впечатление, что вместе с преодолением сцены с Грушей, первого переживания, которое он действительно мог вспомнить и вспомнил без моих догадок и моего участия, задача лечения была решена. Отныне не было больше сопротивления, осталось разве что собрать и сопоставить полученный материал. Старая теория травмы, построенная на впечатлениях из психоаналитической терапии, вдруг снова нашла свое применение. Из критического интереса я еще раз попытался навязать пациенту другое понимание его истории, которое было бы более желанным для трезвого ума. В сцене с Грушей сомневаться не приходится, но сама по себе она ничего не значит; она получила подкрепление задним числом благодаря регрессии от событий, связанных с его выбором объекта, который вследствие тенденции к унижению перенесся с сестры на служанку. Наблюдение же коитуса представляет собой фантазию его более поздних лет, историческим ядром которой могло бы быть наблюдение или переживание, скажем, безобидной клизмы. Иные читатели, возможно, подумают, что только благодаря этому предположению я приблизился к пониманию случая; пациент посмотрел на меня, не понимая, в чем дело, и несколько пренебрежительно, когда я представил ему это мнение, и никогда больше на него не реагировал. Мои собственные аргументы против такой рационализации я подробно изложил выше.

Но сцена с Грушей не только содержит решающие для жизни пациента условия выбора объекта и оберегает нас от ошибки переоценивать значение уничижительной тенденции в отношении женщины. Она способна также оправдать меня, когда я ранее без всяких сомнений отказался свести первичную сцену к произведенному незадолго до сновидения наблюдению за животными в качестве единственно возможного решения. Она возникла в воспоминании пациента спонтанно и без моего участия. Объясняющийся ею страх перед бабочкой с желтыми полосами доказал, что она имела важное содержание или что появилась возможность задним числом придать ее содержанию такое значение. Это важное, которое отсутствовало в воспоминании, можно было с уверенностью дополнить благодаря сопутствующим воспоминанию мыслям и сделанным из них заключениям. И тогда оказалось, что страх бабочки был совершенно аналогичен страху волка; в обоих случаях это был страх кастрации, сначала относившийся к человеку, первым высказавшему угрозу кастрации, а затем перенесенный на других лиц, к которым он должен был прикрепиться в соответствии с филогенетическим образцом. Сцена с Грушей случилась в 2 ½ года, страшное переживание с желтой бабочкой – несомненно, после страшного сна. Было нетрудно понять, что более позднее осознание возможности кастрации задним числом породило страх из сцены с Грушей; но сама по себе эта сцена ничего предосудительного или невероятного не содержала, скорее, она имела совершенно банальные детали, сомневаться в которых нет никаких оснований. Ничего не заставляло ее сводить к фантазии ребенка; это также представляется едва ли возможным.

Возникает вопрос: вправе ли мы усматривать в мочеиспускании стоящего мальчика, когда стоящая на коленях девушка моет пол, доказательство его сексуального возбуждения? В таком случае это возбуждение свидетельствовало бы о влиянии более раннего впечатления, которое с таким же успехом могло быть порождено реальным фактом первичной сцены, как и наблюдением над животными, сделанным до 2 ½ года. Или та ситуация была совершенно невинной, мочеиспускание ребенка было чисто случайным, а вся эта сцена была сексуализирована только позднее в воспоминании, после того как подобные ситуации стали восприниматься как многозначительные?

Я не осмеливаюсь здесь принять какое-либо решение. Должен сказать, что уже считаю большой заслугой психоанализа, что он пришел к такой постановке вопроса. Но не могу отрицать, что сцена с Грушей, роль, которая выпала ей в анализе, и воздействия, исходившие от нее в жизни, объясняются все-таки естественнее и полнее всего, если первичную сцену, которая в других случаях может быть фантазией, признать здесь реальной. В сущности, в ней нет ничего невозможного; предположение о ее реальности полностью уживается с возбуждающим влиянием наблюдения за животными, на которое указывают овчарки в картине сновидения.

От этого неудовлетворительного заключения я перехожу к рассмотрению вопроса, который я пытался решить в «Лекциях по введению в психоанализ». Мне самому хотелось бы знать, чем была первичная сцена у моего пациента – фантазией или реальным переживанием, но, принимая во внимание другие подобные случаи, нужно сказать, что решить это, в сущности, не так уж и важно. Сцены наблюдения за половым сношением родителей, совращения в детстве и угрозы кастрации являются несомненным унаследованным достоянием, филогенетическим наследием, но точно так же они могут быть приобретены благодаря личному переживанию. У моего пациента совращение старшей сестрой было неоспоримой реальностью; почему ею не могло быть также и наблюдение родительского коитуса?

В древней истории невроза мы видим только то, что ребенок прибегает к этому филогенетическому переживанию там, где его собственного переживания недостаточно. Пробел индивидуальной правды он заполняет правдой доисторической, опыт предков ставит на место опыта собственного. В признании этого филогенетического наследия я полностью соглашаюсь с Юнгом («Психология бессознательных процессов», 1917, труд, который не мог уже повлиять на мои «Лекции»); но я считаю методически неправильным прибегать к объяснению из филогенеза, не исчерпав возможностей онтогенеза; я не понимаю, почему у детских древних времен упорно хотят оспорить значение, которое с готовностью признают за древними временами предков; не могу не отметить, что филогенетические мотивы и продукты сами нуждаются в объяснении, которое в целом ряде случаев можно дать исходя из индивидуального детства, и, наконец, я не удивлюсь, если окажется, что сохранение тех же условий позволяет органически возродить у отдельных людей то, что они создали когда-то в древние времена и унаследовали в качестве диспозиции к приобретению заново.

В промежуток времени между первичной сценой и совращением (1 ½ – 3 ¼ года) нужно еще включить немого водовоза, который был для него заменой отца, подобно тому как Груша – заменой матери. Я думаю, что неправомерно говорить здесь о тенденции к унижению, хотя оба родителя замещаются прислугой. Ребенок не обращает внимания на социальные различия, которые пока для него мало что значат, и ставит в один ряд с родителями также простых людей, если они проявляют к нему такую же любовь, как родители. Также не имеет значения эта тенденция для замены родителей животными, презрение к которым совершенно чуждо ребенку. Независимо от такого унижения для замены родителей привлекаются также дяди и тети, что также и в отношении моего пациента доказано многочисленными воспоминаниями.

К этому же времени относятся также смутные сведения об одной фазе, в которой он не желал есть ничего, кроме сладостей, что вызвало беспокойство о его здоровье. Ему рассказали о дяде, который тоже отказывался от еды и умер молодым от истощения. Он также слышал, что в возрасте трех месяцев так тяжело болел (воспалением легких?), что для него уже приготовили саван. Его удалось напугать, и он опять начал питаться; в более поздние детские годы он даже преувеличил эту обязанность, а именно для того, чтобы обезопасить себя от угрозы смерти. Страх смерти, который тогда у него пробудили для его же защиты, вновь проявился позднее, когда мать его предостерегла от опасности дизентерии; еще позже этот страх спровоцировал приступ невроза навязчивости. В дальнейшем мы попытаемся исследовать его источники и значения.

Нарушению, связанному с принятием пищи, я хотел бы придать значение самого первого невротического заболевания; таким образом, а также фобия волка и навязчивая набожность дают в результате полный ряд инфантильных заболеваний, которые приносят с собой предрасположение к невротическому обвалу в годы после наступления половой зрелости. Мне возразят, что мало кто из детей избегает таких нарушений, как временное отсутствие аппетита или фобия животных. Но этому аргументу я только рад. Я готов утверждать, что любой невроз взрослого человека надстраивается над его детским неврозом, который, однако, не всегда достаточно интенсивен, чтобы бросаться в глаза и быть распознанным как таковой. Теоретическое значение инфантильного невроза для понимания заболеваний, которые мы считаем неврозами и хотим выводить лишь из влияний более поздней жизни, благодаря тому возражению только повысится. Если бы наш пациент вдобавок к своему нарушению, связанному с принятием пищи, и фобии животного не получил еще и навязчивой набожности, то его история не особенно отличалась бы от истории других детей и мы были бы не так богаты ценными материалами, которые могут нас уберечь от естественных заблуждений.

Анализ был бы неудовлетворительным, если бы не привел к пониманию той жалобы, в которой пациент обобщил свой недуг. Она гласила, что мир словно покрыт для него завесой, и психоаналитическая школа отвергает возможность того, что эти слова не имеют значения и были выбраны как бы случайно. Завеса разрывалась – удивительным образом – только в одной ситуации, а именно когда после клизмы фекалии проходили через анальное отверстие. Тогда он снова чувствовал себя хорошо и совсем короткое время ясно видел мир. С истолкованием этой «завесы» дело обстояло примерно так же трудно, как с прояснением страха бабочки. Он также не фиксировал эту завесу, она рассеивалась и превращалась в чувство сумеречности, «ténèbres»[228] и в другие неосязаемые вещи.

Лишь незадолго до окончания лечения он вспомнил: он слышал, что «родился в сорочке». Поэтому он всегда себя считал особым счастливчиком, с которым ничего плохого не может случиться. Эта уверенность покинула его только тогда, когда ему пришлось признать гонорейное заболевание в качестве тяжелого ущерба его организму. Этот удар по нарциссизму его сломил. Скажем, что этим он повторил механизм, который однажды у него уже проявился. Также и фобия волка возникла у него, когда он оказался перед фактом того, что кастрация возможна, а гонорею он, очевидно, поставил в один ряд с кастрацией.

Стало быть, «счастливая сорочка» и есть та завеса, которая укрывала его от мира, а мир от него. Его жалоба – это, собственно говоря, замаскированная фантазия-желание, он предстает в ней вернувшимся в утробу матери; разумеется, это фантазия о бегстве от мира. Ее можно перевести: «Я так несчастен в жизни, я должен вернуться в материнское лоно».

Но что означает, что эта символическая, бывшая когда-то реальной завеса рождения разрывается в момент испражнения после клизмы, что при этом условии его болезнь от него отступает? Общий контекст нам позволяет ответить: когда разрывается завеса рождения, он видит мир и рождается заново. Стул – это ребенок, каким он рождается во второй раз для более счастливой жизни. Стало быть, это и есть фантазия о рождении заново, на которую не так давно обратил внимание Юнг и которой он отвел самое главное место в жизни желаний невротиков.

Было бы замечательно, если бы все этим и ограничилось. Некоторые особенности ситуации и необходимость установить связь с конкретной историей жизни заставляют нас продолжать истолкование. Условие рождения заново состоит в том, что ему ставит клизму мужчина (лишь впоследствии этого мужчину в силу обстоятельств он заменил сам). Это может означать только то, что он идентифицировал себя с матерью, мужчина выступает в роли отца, клизма повторяет акт совокупления, в качестве плода которого рождается ребенок из кала – опять-таки он сам. Стало быть, фантазия о рождении заново тесно связана с условием сексуального удовлетворения мужчиной. Следовательно, перевод звучит теперь так: только в том случае, если он может заменить женщину, заместить мать, чтобы получить удовлетворение от отца и родить ему ребенка, его болезнь от него отступает. Стало быть, фантазия о рождении заново была здесь лишь исковерканным, подвергшимся цензуре воспроизведением гомосексуальной фантазии-желания.

Если присмотреться внимательнее, то мы должны будем заметить, что в этом условии своего выздоровления больной лишь повторяет ситуацию так называемой первичной сцены: тогда он хотел подменить собой мать; ребенка из кала, как мы предположили задолго до этого, в той сцене он создал сам. Он по-прежнему фиксирован, словно прикованный, на сцене, которая стала определяющей для его сексуальной жизни, а возвращение которой в ту ночь, когда приснился сон, положило начало его нездоровью. Разрывание завесы аналогично открыванию глаз, распахнувшемуся окну. Первичная сцена преобразовалась в условие выздоровления.

То, что изображено посредством жалобы, и то, что изображено посредством опорожнения, легко можно объединить в единое целое, которое в таком случае открывает весь свой смысл. Он хочет вернуться в утробу матери не просто для того, чтобы родиться заново, а чтобы оказаться застигнутым там отцом во время коитуса, получить от него удовлетворение и родить ему ребенка.

Быть рожденным от отца, как он сначала думал, получить от него сексуальное удовлетворение, подарить ему ребенка, отказавшись при этом от своей мужественности и выразившись на языке анальной эротики, – этими желаниями замыкается круг фиксации на отце; в этом гомосексуальность нашла свое высшее и самое интимное выражение[229].

Я думаю, что этот пример проливает свет на смысл и происхождение фантазии об утробе матери и о рождении заново. Первая часто, как и в нашем случае, происходит из привязанности к отцу. Человек хочет оказаться в лоне матери, чтобы заменить ее при коитусе, занять ее место у отца. Фантазия о рождении заново, вероятно, постоянно является смягчением, так сказать, эвфемизмом фантазии об инцестуозном сношении с матерью, анагогическим ее сокращением, если употребить выражение Г. Зильберера. Человек хочет вернуться в ситуацию, в которой он находился в гениталиях матери, при этом мужчина отождествляется со своим пенисом, заменяет его собой. В таком случае обе фантазии раскрывают себя как эквиваленты, которые в зависимости от мужской или женской установки данного лица выражают желание совершить половое сношение с отцом или матерью. Нельзя отвергать возможность того, что в жалобе и в условии выздоровления нашего пациента объединены обе фантазии, то есть оба инцестуозных желания.

Хочу сделать еще раз попытку дать иное толкование последним результатам анализа по образцу объяснений противников: пациент жалуется на свое бегство от мира в типичной фантазии о материнской утробе, видит свое исцеление только в типично понимаемом рождении заново. Последнее он выражает в анальных симптомах в соответствии с преобладающим у него предрасположением. По образцу анальной фантазии о рождении заново он создал себе детскую сцену, которая повторяет его желания с помощью архаически-символических средств выражения. Затем его симптомы сцепляются таким образом, словно они происходили из такой первичной сцены. Он вынужден был решиться на весь этот обратный путь потому, что столкнулся с жизненной задачей, для решения которой он был слишком ленив, или потому, что у него были все основания остерегаться своей малоценности и он полагал, что такими мерами лучше всего защитит себя от унижения.

Все это было бы хорошо и прекрасно, если бы несчастному уже в четыре года не приснился сон, вызванный рассказом дедушки о портном и волке, с которого начался его невроз и толкование которого делает необходимым предположение о подобной первичной сцене. Об эти мелкие, но неопровержимые факты, к сожалению, разбиваются облегчения, которые хотят нам создать теории Юнга и Адлера. Как мне кажется, положение вещей говорит скорее о том, что фантазия о рождении заново – это потомок первичной сцены, а не наоборот, что первичная сцена – это отражение фантазии о рождении заново. Возможно, мы вправе также предположить, что тогда, через четыре года после рождения, пациент все же был слишком юн, чтобы уже желать себе рождения заново. Но от этого последнего аргумента я должен все-таки отказаться; мои собственные наблюдения доказывают, что детей недооценивали и что уже неизвестно, чего от них можно ждать[230].

IX. Обобщения и проблемы

Не знаю, удалось ли читателю предлагаемого сообщения об анализе составить себе четкую картину возникновения и развития болезненного состояния у моего пациента. Опасаюсь, что нет. Но хотя обычно я очень мало заступался за искусство моего изложения, на этот раз я хотел бы сослаться на смягчающие обстоятельства. Это была задача, за которую доселе никто еще никогда не брался, – ввести в описание столь ранние фазы и столь глубокие слои душевной жизни; и лучше уж решить ее плохо, чем обратиться перед нею в бегство, что, кроме того, будет связано с известными опасностями для упавшего духом. Стало быть, лучше уж смело показать, что не останавливаешься перед сознанием своей недостаточности.

Сам случай не был особо благоприятным. Богатство сведений о детстве позволило изучить ребенка через коммуникативное средство взрослого человека, но за это пришлось заплатить сильнейшей раздробленностью анализа и соответствующей неполнотой изложения. Личные особенности, непохожий на наш национальный характер затрудняли вчувствование. Дистанция между любезно идущей навстречу личностью больного, его острым умом, благородным образом мыслей и совершенно необузданными влечениями сделала необходимой слишком долгую подготовительную и воспитательную работу, в результате которой оказалась затруднена ориентация. Но в характере случая, поставившего перед описанием труднейшие задачи, сам пациент совершенно не виноват. В психологии взрослого человека нам посчастливилось разделить душевные процессы на сознательные и бессознательные и ясно их описать. В случае ребенка это разграничение нам почти недоступно. Зачастую затруднительно указать, что можно назвать сознательным, а что – бессознательным. Процессы, которые стали господствующими и которые, если судить по их последующему поведению, должны быть приравнены к сознательным, ребенком все же не осознавались. Легко понять почему; сознательное еще не приобрело у ребенка всех своих свойств, оно все еще находится в процессе развития и не обладает способностью превращаться в словесные представления. Путаница, в которой мы обычно повинны, состоит в том, что мы путаем феномен как восприятие в сознании с принадлежностью его к гипотетической психической системе, которую мы должны были каким-то образом условно назвать, но которую мы также называем сознанием (система Сз); эта путаница безобидна при психологическом описании взрослого человека, но вводит в заблуждение при описании маленького ребенка. Также и введение «предсознательного» здесь мало чем помогает, ибо предсознательное ребенка столь же мало совпадает с предсознательным взрослого. Поэтому приходится довольствоваться четким осознанием этой неясности.

Само собой разумеется, что случай, такой как здесь был описан, мог бы дать повод к тому, чтобы вовлечь в обсуждение все результаты и проблемы психоанализа. Это была бы бесконечная и неоправданная работа. Нужно себе сказать, что из одного-единственного случая всего не узнаешь, с его помощью всего не разрешишь, и поэтому надо удовлетвориться использованием его для того, что он демонстрирует всего яснее. Задача дать объяснение в психоанализе вообще узко ограничена. Необходимо объяснить бросающиеся в глаза симптоматические образования, раскрывая их происхождение; психические механизмы и процессы влечений, к которым приходишь таким путем, нужно не объяснять, а описывать. Чтобы из констатации относящихся к двум этим последним пунктам получить новые общие положения, требуется множество таких хорошо и глубоко проанализированных случаев. Получить их не очень просто, каждый в отдельности предполагает работу на протяжении многих лет. Стало быть, движение вперед в этой области может происходить лишь очень медленно. Однако возникает естественное искушение довольствоваться тем, чтобы у некоторого числа людей «поскоблить» психическую поверхность, а упущенное затем заменить умозрительным рассуждением, которое находится под патронажем какого-нибудь философского направления. В пользу такого метода можно выставить доводом также и практические потребности, но потребности науки нельзя удовлетворить никаким суррогатом.

Я хочу попытаться представить синтетический обзор сексуального развития моего пациента и могу при этом начать с самых ранних симптомов. Первое, что мы о нем узнаем, – это нарушение аппетита, которое я, основываясь на других случаях, все же со всей сдержанностью склонен расценивать как результат некоего процесса в сексуальной сфере. В качестве первой заметной сексуальной организации я должен рассматривать так называемую каннибальскую, или оральную, в которой на сцене все еще господствует первоначальная опора сексуального возбуждения на влечение к пище. Непосредственных проявлений этой фазы ждать не приходится, но ее признаки, пожалуй, становятся очевидными при возникших нарушениях. Ущербность влечения к пище – которая, разумеется, может иметь также и другие причины – обращает наше внимание на то, что организму не удалось справиться с сексуальным возбуждением. Сексуальной целью этой фазы мог бы быть только каннибализм, пожирание; у нашего пациента это проявляется через регрессию от более высокой ступени в страхе быть съеденным волком. Этот страх мы должны были перевести: что отец совершит с ним коитус. Известно, что в гораздо более позднем возрасте, у девушек в пубертатный период или вскоре после него, встречается невроз, который выражает отвержение сексуальности посредством анорексии; его можно связать с этой оральной фазой сексуальной жизни. На пике пароксизма влюбленности («Я мог бы тебя съесть от любви») и в ласковом общении с маленькими детьми, причем взрослый сам ведет себя как ребенок, вновь проявляется любовная цель оральной организации. В другом месте я высказал предположение, что отец моего пациента сам имел обыкновение «ласково браниться», что он играл с малышом в волка или собаку и в шутку угрожал ему, что его съест. Пациент лишь подтвердил это предположение своим странным поведением в переносе. Как только он, отступая перед трудностями лечения, обращался к переносу, он угрожал пожиранием, а впоследствии другими всевозможными истязаниями, что было лишь выражением нежности.

В словоупотреблении сохранился известный отпечаток этой оральной сексуальной фазы; говорят об «аппетитном» объекте любви, возлюбленную называют «сладкой». Мы помним, что наш маленький пациент тоже хотел есть только сладкое. Сладости, конфеты в сновидении обычно замещают ласку, сексуальное удовлетворение.

По-видимому, к этой фазе относится также страх (в случае заболеваний, разумеется), который проявляется как страх за жизнь и может привязаться ко всему, что ребенку представляется подходящим. У нашего пациента он использовался для того, чтобы побудить его справиться со своим нежеланием есть, более того, для сверхкомпенсации этого нежелания. На возможный источник нарушения у него аппетита мы можем напасть, если – на почве того много обсуждавшегося предположения – мы вспомним о том, что наблюдение за коитусом, от которого исходили многочисленные последующие воздействия, приходится на возраст в 1 ½ года, когда проблемы, связанные с едой, несомненно, еще не возникли. Возможно, мы вправе предположить, что оно ускорило процессы полового созревания и таким образом оказало непосредственное, хотя и невидимое воздействие.

Разумеется, я также знаю, что симптоматику этого периода, страх волка, нарушения, связанные с принятием пищи, можно объяснить иначе и проще, без учета сексуальности и догенитальной ступени ее организации. Кто желает пренебречь признаками невротических расстройств и взаимосвязью явлений, тот предпочтет это другое объяснение, и я не смогу ему в этом помешать. Об этих начальных этапах сексуальной жизни трудно узнать что-нибудь убедительное иначе чем указанными обходными путями.

Сцена с Грушей (в 2 ½ года) демонстрирует нам малыша в начале развития, которое заслуживает считаться нормальным, возможно за исключением некоторой преждевременности: идентификация с отцом, уретральная эротика в представлении мужественности. Она также целиком находится под влиянием первичной сцены. Идентификацию с отцом мы до сих пор понимали как нарциссическую, но с учетом содержания первичной сцены мы не можем отрицать, что она соответствует уже ступени генитальной организации. Мужские гениталии начали играть свою роль и продолжают ее играть под влиянием совращения со стороны сестры.

Однако создается впечатление, что совращение не только способствует развитию, но и в гораздо большей степени его нарушает и отклоняет. Оно предлагает пассивную сексуальную цель, которая в принципе несовместима с действием мужских гениталий. При первом же внешнем препятствии, при намеке няни на кастрацию (в 3 ½ года), робкая пока еще генитальная организация рушится и регрессирует на предшествовавшую ей ступень анально-садистской организации, которая в противном случае, возможно, была бы пройдена с такими же легкими проявлениями, как у других детей.

В анально-садистской организации легко узнать дальнейшее развитие оральной. Насильственная мышечная деятельность с объектом, которая ее отличает, находит свое место в качестве подготовительного акта для пожирания, которое выступает как сексуальная цель. Этот подготовительный акт становится самостоятельной целью. Новшество по сравнению с предыдущей ступенью состоит, в сущности, в том, что принимающий, пассивный орган, отделенный от зоны рта, образуется в анальной зоне. Здесь напрашиваются биологические параллели или понимание догенитальных организаций у человека как остатков устройств, которые в течение долгого времени сохраняются у некоторых классов животных. Для этой ступени точно так же является характерным формирование исследовательского влечения из его компонентов.

Анальная эротика обращает на себя внимание не так явно. Под влиянием садизма фекалии сменили свое значение как выражение нежности на агрессивное. В превращении садизма в мазохизм участвовало также и чувство вины, которое указывает на процессы развития в других, отличных от сексуальной сферах.

Совращение продолжает оказывать свое влияние, сохраняя в силе пассивность сексуальной цели. Теперь оно превращает значительную часть садизма в его пассивный эквивалент – в мазохизм. Еще неизвестно, можно ли характер пассивности целиком отнести на его счет, ибо реакция 1 ½-годовалого ребенка на увиденный коитус уже была преимущественно пассивной. Сексуальное возбуждение у него выразилось в испражнении, в котором, правда, следует выделить и активный компонент. Наряду с мазохизмом, определяющим его сексуальное стремление и выражающимся в фантазиях, сохраняется также садизм, который проявляется по отношению к мелким животным. Его сексуальное исследование началось после совращения и в основном посвящено двум проблемам: откуда берутся дети и возможна ли утрата гениталий – и переплетается с проявлениями его влечений. Оно направляет его садистские наклонности на мелких животных как представителей маленьких детей.

В своем описании мы подошли вплотную к четвертому дню рождения, к моменту, когда сновидение задним числом делает действенным впечатление от увиденного в 1 ½ года коитуса. Процессы, которые ныне разыгрываются, мы не можем ни полностью понять, ни в достаточной степени описать. Активация картины, ставшей теперь понятной благодаря продвинувшемуся интеллектуальному развитию, действует как свежее событие, но и также как новая травма, как чужое вмешательство, аналогичное совращению. Разрушенная генитальная организация сразу же восстанавливается, но достигнутый во сне прогресс сохранить не удается. Напротив, через процесс, который можно приравнять лишь к вытеснению, это приводит к отказу от нового и к замене его фобией.

Таким образом, анально-садистская организация сохраняется также и в наступающей теперь фазе фобии животных, разве что к ней примешались явления страха. Ребенок продолжает совершать как садистские, так и мазохистские действия, но все же реагирует страхом на некоторую их часть; обращение садизма в его противоположность, вероятно, продолжается.

Из анализа страшного сна мы делаем вывод, что вытеснение непосредственно следует за признанием кастрации. Новое отбрасывается, потому что его принятие стоило бы пениса. Более тщательное рассуждение позволяет выявить следующее: вытесненным является гомосексуальная установка в генитальном значении, которая сформировалась под влиянием нового знания. Но она сохраняется для бессознательного, когда образуется изолированный более глубокий слой. Движущей силой этого вытеснения, по-видимому, является нарциссическая мужественность гениталий, которая вступает в давно подготовленный конфликт с пассивностью гомосексуальной цели. Таким образом, вытеснение – это результат мужественности.

Возникает искушение, исходя из этого, изменить часть психоаналитической теории. Кажется вполне очевидным, что вытеснение и невротическое образование возникают именно из конфликта между мужскими и женскими стремлениями, то есть из бисексуальности. Однако такое понимание имеет пробелы. Из двух противоположных сексуальных течений одно сообразно «Я», другое же ущемляет нарциссический интерес; поэтому оно подвергается вытеснению. Также и в этом случае именно «Я» вводит в действие вытеснение в пользу одного из сексуальных стремлений. В других случаях подобного конфликта между мужественностью и женственностью не существует; имеется только одно сексуальное стремление, настоятельно требующее признания, которое, однако, сталкивается с известными силами «Я» и поэтому отвергается. Гораздо чаще, чем конфликты внутри самой сексуальности, встречаются другие, возникающие между сексуальностью и моральными тенденциями «Я». В нашем случае подобный моральный конфликт отсутствует. Стало быть, подчеркивание бисексуальности в качестве мотива вытеснения было бы чересчур однобоким; подчеркивание конфликта между «Я» и сексуальным стремлением (либидо) охватывает все явления.

Учению о «мужском протесте» в том виде, как его разработал Адлер, можно противопоставить, что вытеснение отнюдь не всегда принимает сторону мужественности и касается женственности; в большом количестве случаев именно мужественность подвергается вытеснению со стороны «Я».

Впрочем, более правильная оценка процесса вытеснения в нашем случае привела бы к оспариванию того, что нарциссическая мужественность имеет значение единственного мотива вытеснения. Гомосексуальная установка, возникающая во время сновидения, является столь интенсивной, что «Я» маленького человека оказывается неспособным с нею справиться и защищается от нее при помощи процесса вытеснения. С этой целью в качестве помощника привлекается противоположная ей нарциссическая мужественность гениталий. То, что все нарциссические побуждения исходят от «Я» и остаются при «Я», а вытеснения направлены против либидинозных объектных катексисов, необходимо сказать только во избежание недоразумений.

От процесса вытеснения, с которым, пожалуй, нам не удалось справиться до конца, перейдем к состоянию, которое возникает при пробуждении от сна. Если бы в процессе сновидения мужественность действительно одержала верх над гомосексуальностью (женственностью), то мы должны были бы счесть преобладающим активное сексуальное стремление с уже явно выраженным мужским характером. Но об этом нет и речи, сущность сексуальной организации не изменилась, анально-садистская фаза продолжает существовать, она осталась господствующей. Победа мужественности проявляется только в том, что в ответ на пассивные сексуальные цели господствующей организации (которые являются мазохистскими, но не женскими) теперь возникает реакция страха. Победоносного мужского сексуального побуждения нет, имеется только пассивное и сопротивление против него.

Могу себе представить, какие трудности доставляет читателю непривычное, но необходимое строгое разделение активно-мужского и пассивно-женского, и поэтому не стану избегать повторений. Итак, состояние после сновидения можно описать следующим образом: сексуальные стремления были расщеплены, в бессознательном достигнута ступень генитальной организации и конституирована очень интенсивная гомосексуальность; кроме нее, существуют (вероятно, в сознательном) прежнее садистское и преимущественно мазохистское сексуальные течения; «Я» в целом изменило свою позицию в отношении сексуальности, оно находится в состоянии отрицания сексуальности и со страхом отвергает господствующие мазохистские цели, подобно тому как оно реагировало на более глубокие гомосексуальные цели образованием фобии. Стало быть, результат сновидения оказался не столько победой мужского течения, сколько реакцией против женского и пассивного. Было бы натяжкой приписать этой реакции характер мужественности. «Я» не имеет сексуальных стремлений, а лишь заинтересовано в самозащите и в сохранении своего нарциссизма.

Теперь рассмотрим фобию. Она возникла на уровне генитальной организации, демонстрирует нам сравнительно простой механизм тревожной истерии. «Я» защищается развитием страха от того, что оценивает как слишком большую опасность, от гомосексуального удовлетворения. И все же процесс вытеснения оставляет после себя след, который нельзя не заметить. Объект, с которым связалась внушающая страх сексуальная цель, в сознании должен замениться другим. Осознается не страх перед отцом, а страх перед волком. Процесс также не ограничивается образованием фобии с одним содержанием. Через какое-то время волк заменяется львом. С садистскими побуждениями в отношении мелких животных конкурирует страх перед ними как представителями соперников, возможных маленьких детей. Особенно интересно возникновение фобии бабочки. Оно словно повторяет механизм, создавший в сновидении фобию волка. Благодаря случайному поводу активируется старое переживание, сцена с Грушей, чья угроза кастрации начинает действовать лишь впоследствии, а в то время, когда была произнесена, никакого впечатления не оставила[231].

Можно сказать, что страх, который причастен к образованию этих фобий, является страхом кастрации. Это высказывание не противоречит той точке зрения, что страх произошел из вытеснения гомосексуального либидо. В обоих способах выражения имеется в виду один и тот же процесс – «Я» отнимает либидо у гомосексуального побуждения, которое превращается в свободно плавающую тревогу, а затем может связаться в фобии. Разве что в первом способе выражения обозначается также мотив, побуждающий «Я».

При ближайшем рассмотрении оказывается, что это первое заболевание нашего пациента (не принимая в расчет нарушений, связанных с принятием пищи) не исчерпывается фобией, а должно пониматься как настоящая истерия, к которой наряду с симптомами страха относятся также явления конверсии. Часть гомосексуального побуждения закрепляется в задействованном в нем органе; с этого времени, а также позднее кишечник ведет себя как истерически возбужденный орган. Бессознательная, вытесненная гомосексуальность удалилась в кишечник. Именно эта часть истерии оказала затем наибольшую службу при разгадке последующего болезненного состояния.

Теперь нам должно хватить храбрости приступить к объяснению еще более сложных условий невроза навязчивости. Представим себе ситуацию еще раз: господствующее мазохистское и вытесненное гомосексуальное сексуальные течения, им противостоит «Я», охваченное истерическим отвержением; какие процессы превращают это состояние в невроз навязчивости?

Превращение происходит не спонтанно благодаря дальнейшему внутреннему развитию, а под посторонним влиянием извне. Его очевидный результат состоит в том, что стоящее на переднем плане отношение к отцу, которое до сих пор находило выражение в фобии волка, теперь выражается в навязчивой набожности. Не могу оставить без внимания то, что процесс у этого пациента недвусмысленно доказывает утверждение, которое было выдвинуто мной в работе «Тотем и табу» об отношении тотемного животного к божеству. Там я пришел к тому, что представление о божестве не является дальнейшим развитием тотема, а возникает независимо от него из общего для них источника и приходит ему на смену. Тотем – это первая замена отца, бог же – более поздняя, в которой отец вновь обретает свой человеческий образ. Это же мы обнаруживаем и у нашего пациента. В фобии волка он проходит через стадию тотемистической замены отца, которая тут прерывается и вследствие новых отношений между ним и отцом заменяется фазой религиозной набожности.

Влиянием, которое вызывает это превращение, является опосредствованное матерью знакомство с учениями религии и со Священной историей. Именно к этому результату стремилось воспитание. Садомазохистская сексуальная организация постепенно сходит на нет, фобия волка быстро исчезает, место боязливого отвержения сексуальности занимает высшая форма ее подавления. Набожность становится господствующей силой в жизни ребенка. Но все эти преодоления совершаются не без борьбы, признаком которой являются богохульные мысли, а их следствием становится закрепившееся навязчивое преувеличение религиозного церемониала.

Если не брать в расчет этих патологических феноменов, то мы можем сказать, что в данном случае религия добилась всего, для чего она вводится в воспитание индивида. Она обуздала его сексуальные стремления, обеспечив им сублимацию и прочную фиксацию, обесценила его семейные отношения и этим предотвратила грозившую ему изоляцию, открыв ему место присоединения к великой общности людей. Дикий, запуганный ребенок стал социальным, благонравным и воспитуемым.

Главной движущей силой религиозного влияния было отождествление с фигурой Христа, которое ему особо напрашивалось благодаря случайности даты его рождения. Здесь чрезмерная любовь к отцу, сделавшая необходимым вытеснение, нашла наконец выход в идеальной сублимации. В качестве Христа можно было любить отца, называвшегося теперь Богом, с такой страстью, которая тщетно искала разрядки у земного отца. Способы, которыми можно было проявить эту любовь, были указаны религией; к ним не пристало также сознание вины, которое нельзя было отделить от индивидуальных любовных стремлений. Если, таким образом, самое глубокое сексуальное течение, уже подавленное в качестве бессознательной гомосексуальности, еще можно было дренировать, то поверхностное мазохистское стремление без особого отказа нашло себе несравненную сублимацию в истории страданий Христа, который позволил себя истязать и принести в жертву по поручению и в честь Божественного Отца. Так религия сделала свое дело у сбившегося с пути ребенка благодаря смеси удовлетворения, сублимации, отвлечения от чувственного на чисто духовные процессы и открытию социальных отношений, которые она предоставляет верующему.

Его первоначальное сопротивление религии имело три разных исходных пункта. Во-первых, это вообще был его способ, примеры чего мы уже видели, защищаться от всяких новшеств. Он отстаивал любую однажды занятую либидинозную позицию из страха потери при отказе от нее и из неверия в возможность найти полную замену с помощью новой. Это является важной и фундаментальной психологической особенностью, которую я описал в «Трех очерках по теории сексуальности» как способность к фиксации. Под названием психической «инертности» Юнг хотел сделать ее главной причиной всех неудач невротиков. Я думаю, неправомерно; она простирается гораздо дальше и играет свою важную роль не только в жизни нервных людей. Легкая подвижность или тугоплавкость либидинозных, а также иных энергетических катексисов является особым свойством, присущим многим нормальным и отнюдь не всем нервным людям, и до сих пор ее не удалось связать с чем-то другим; она, как простое число, далее неделима. Мы знаем только одно: свойство подвижности психических катексисов с возрастом заметно снижается. Оно дало нам одно из показаний для установления границ психоаналитического воздействия. Но есть люди, у которых эта психическая пластичность сохраняется гораздо дольше обычного предельного возраста, и есть другие люди, у которых она исчезает очень рано. Если это невротики, то с огорчением обнаруживаешь, что при внешне равных условиях у них нельзя устранить изменений, с которыми у других удалось легко справиться. Поэтому также и при превращении психических процессов можно принять в расчет понятие энтропии, большая степень которой препятствует обратному развитию того, что произошло.

Вторым поводом для придирок стал для него тот факт, что и само религиозное учение не имеет в своей основе однозначного отношения к Богу-Отцу, а пронизано признаками амбивалентной установки, царившей при его возникновении. Эту амбивалентность он ощутил благодаря тому, что она сама у него была очень развита, и с нею связалась та остроумная критика, которая показалась нам такой удивительной у ребенка пятилетнего возраста. Но самым важным, несомненно, был третий момент, воздействием которого мы можем объяснить патологические результаты его борьбы с религией. Течение, теснящее к мужчине, которое должно было быть сублимировано религией, уже не было свободным, а частично было обособлено вытеснением, поэтому оказалось недоступным для сублимации и связанным со своей первоначальной сексуальной целью. В силу этой взаимосвязи вытесненная часть стремилась проложить себе путь к сублимированной части или привлечь ее к себе. Первые раздумья, опутывавшие персону Христа, уже содержали вопрос, может ли этот возвышенный Сын осуществить также и закрепившееся в бессознательном сексуальное отношение к отцу. Отказ от этого стремления не имел никакого другого результата, кроме возникновения внешне богохульных навязчивых мыслей, в которых физическая нежность к Богу проявилась в форме Его унижения. Ожесточенная защитная борьба с этими компромиссными образованиями должна была затем привести к навязчивому преувеличению всех видов деятельности, в которых находила свой предначертанный выход набожность, чистая любовь к Богу. В конце концов победила религия, но ее основа, коренящаяся во влечениях, оказалась несравненно прочнее, чем продукты ее сублимации. Как только жизнь принесла ему новую замену отца, влияние которого направилось против религии, он от нее отказался и заменил другим. Вспомним еще интересное осложнение, что набожность возникла под влиянием женщин (матери и няни), тогда как мужское влияние содействовало освобождению от нее.

Возникновение невроза навязчивости на почве анально-садистской сексуальной организации в целом подтверждает то, что в другом месте я говорил «о предрасположении к неврозу навязчивости». Но предшествовавшая тяжелая истерия делает наш случай в этом отношении менее ясным. Я хочу закончить обзор сексуального развития нашего больного, мимоходом осветив его дальнейшие изменения. В годы пубертата у него проявилось очень чувственное, мужское течение, которое следует назвать нормальным, с сексуальной целью генитальной организации, судьбы которого заполняют период до его более позднего заболевания. Оно непосредственно связано со сценой с Грушей, заимствовало у нее навязчивый, приступообразно возникающий и исчезающий характер влюбленности и должно было бороться с торможениями, происходившими из остатков инфантильных неврозов. Вместе с насильственным прорывом к женщине он в конце концов приобрел полную мужественность; отныне он стал придерживаться этого сексуального объекта, но радости от обладания не испытывал, ибо сильная, теперь уже полностью бессознательная склонность к мужчине, сосредоточившая в себе все силы более ранних фаз, снова и снова отвлекала его от женщины и в интервалах заставляла преувеличивать зависимость от женщины. Приступая к лечению, он пожаловался, что не может «отцепиться» от женщины, и вся работа была направлена на то, чтобы раскрыть ему бессознательное отношение к мужчине. Его детство, если свести это к формуле, характеризовалось колебанием между активностью и пассивностью, его пубертат – борьбой за мужественность, а период его заболевания – борьбой за объект мужского стремления. Повод к его заболеванию не подпадает ни под один «тип невротического заболевания», которые мне удалось объединить как частные случаи «отказа»[232], и таким образом обращает внимание на пробел в этом ряду. Он обессилел, когда органическое поражение гениталий пробудило его страх кастрации, нанесло убыток его нарциссизму и заставило его отказаться от ожидания благосклонного отношения к нему судьбы. Стало быть, он заболел вследствие нарциссического «отказа». Эта чрезмерная сила его нарциссизма полностью соответствовала другим признакам заторможенного сексуального развития, а именно что его гетеросексуальный любовный выбор при всей своей энергии сконцентрировал в себе очень мало психических устремлений и что гомосексуальная установка, во многом близкая к нарциссизму, с такой вязкостью утвердилась у него в качестве бессознательной силы. Разумеется, при таких нарушениях психоаналитическое лечение не может добиться моментального перелома и согласования с нормальным развитием; оно может только устранить препятствия и сделать пути проходимыми, чтобы жизненные влияния смогли дать развитию лучшие направления.

В качестве особенностей его психической сущности, которые были раскрыты психоаналитическим лечением, но не были далее прояснены и на которые, соответственно, нельзя было непосредственно повлиять, я сопоставлю: уже упомянутую вязкость фиксации, чрезвычайное развитие амбивалентных наклонностей и, как третью черту конституции, которую можно назвать архаической, – способность сохранять рядом друг с другом дееспособными самые разные и противоречивые либидинозные катексисы. Постоянное колебание между ними, благодаря которому, по-видимому, долгое время были исключены разрешение и прогресс, преобладало во всей картине болезни позднего периода, которой я здесь мог лишь слегка коснуться. Вне всякого сомнения, это была черта, характерная для бессознательного, но распространившаяся у него на процессы, которые стали сознательными; но она проявлялась только в результатах аффективных импульсов, в чисто логических сферах он, скорее, демонстрировал особую сноровку в отыскании противоречий и несовместимостей. Таким образом, его душевная жизнь производит на нас такое же впечатление, какое на него производит древнеегипетская религия, которая становится для нас столь непостижимой из-за того, что наряду с конечными продуктами она сохраняет ступени развития, оставляет самых древних богов и значения бога вместе с самыми новыми, располагает на поверхности то, что в ходе развития других религий становится глубинным образованием.

Теперь я довел до конца то, что хотел сообщить об этом случае болезни. Еще только две из многочисленных проблем, которые он поднимает, кажутся мне заслуживающими особого упоминания. Первая касается филогенетически привнесенных схем, которые, подобно философским «категориям», обеспечивают размещение жизненных впечатлений. Мне хочется отстаивать точку зрения, что они являются осадками истории человеческой культуры. Эдипов комплекс, охватывающий отношение ребенка к родителям, принадлежит к их числу или, вернее, является самым известным примером этого рода. Там, где переживания не укладываются в унаследованную схему, происходит их переработка в фантазии, труд которой было бы безусловно полезно проследить в деталях. Именно эти случаи пригодны для того, чтобы доказать нам самостоятельное существование схемы. Мы часто можем заметить, что схема берет верх над индивидуальным переживанием, как, например, в нашем случае, когда отец становится тем, кто кастрирует и кто угрожает детской сексуальности, несмотря на обратный в остальном эдипов комплекс. Другое ее воздействие состоит в том, что нянька занимает место матери или с нею сливается. Противоречия между переживанием и схемой, по-видимому, поставляют богатый материал для детских конфликтов.

Вторая проблема находится недалеко от этой, но она несравненно более важная. Если принять во внимание отношение семилетнего ребенка к реактивированной первичной сцене[233], более того, если вспомнить лишь о гораздо более простых реакциях 1 ½-годовалого ребенка при переживании этой сцены, то будет сложно отмести точку зрения, что к этому у ребенка причастно своего рода трудноопределимое знание, нечто похожее на подготовительную работу к пониманию[234]. В чем это может состоять, у нас нет никакого представления, мы располагаем лишь прекрасной аналогией с далеко идущим инстинктивным знанием у животных.

Если бы также и человек обладал таким инстинктивным знанием, то не пришлось бы удивляться, что оно касалось бы прежде всего процессов сексуальной жизни, хотя никоим образом оно не может быть ограничено только ими. Это инстинктивное было бы ядром бессознательного, примитивной душевной деятельностью, впоследствии низлагавшейся и перекрывавшейся разумом человечества, который оно должно приобрести, но очень часто, быть может у всех, сохраняет способность притягивать к себе высшие душевные процессы. Вытеснение было бы возвратом к этой инстинктивной ступени, и, таким образом, человек расплачивался бы способностью к неврозу за свое великое новоприобретение, а возможностью неврозов доказывал бы существование более ранней инстинктивной первой ступени. Значение же ранних детских травм состояло бы в том, что они поставляют этому бессознательному материал, который оберегает его от истощения последующим развитием.

Я знаю, что похожие мысли, подчеркивающие наследованный, филогенетически приобретенный момент в душевной жизни, высказывались с различных сторон, более того, я полагаю, что им были слишком готовы отвести место в психоаналитической оценке явлений. Они кажутся мне допустимыми только в таком случае, если психоанализ, соблюдая инстанционный порядок движения, нападет на следы унаследованного, пробравшись через все наслоения индивидуально приобретенного[235].

Тотем и табу