Тотем и табу. «Я» и «Оно» — страница 64 из 117

Все это в общем и целом верно, но психоаналитическая техника позволяет проникнуть глубже в связь явлений и сказать нечто большее о природе этих разнообразных тенденций. Если мы подвергнем анализу описанные обстоятельства, как если бы они входили в картину невротических симптомов, то начнем прежде всего с избытка опасливой заботы, которую выдают за основание обряда табу. Наличие чрезмерной сердечности весьма типично для невроза, особенно невроза навязчивости, который мы в первую очередь привлекаем для сравнения. Пожалуй, ее происхождение нам уже вполне понятно. Она возникает во всех тех случаях, где, кроме преобладающей нежности, существует противоположный, но бессознательный поток враждебности, то есть имеет место типичный случай амбивалентной направленности чувств. Далее враждебность перекрывается непомерным подъемом нежности, проявляющейся как робость и становящейся навязчивой, потому что в противном случае она не выполнила бы свою задачу сохранять противоположное бессознательное устремление в вытесненном состоянии. Каждый психоаналитик наблюдал, как надежно боязливая сверхсердечность в самых невероятных ситуациях, например между матерью и ребенком или между нежными супругами, допускает такое решение. Применительно к обращению с привилегированными особами складывается представление, что почитанию, даже обоготворению последних противостоит в бессознательном мощное враждебное тяготение, что здесь осуществлена, как мы и ожидали, ситуация амбивалентной эмоциональной установки. Недоверие, кажущееся абсолютно необходимым в качестве составной части мотивации королевского табу, является как бы еще одним более прямым выражением той же бессознательной враждебности. Сверх того, из-за разнообразных исходов подобного конфликта у разных народов у нас нет недостатка в примерах, с помощью которых нам было бы гораздо легче доказать такую враждебность. У Фрэзера мы узнаем[292], что дикие фиммы из Сьерра-Леоне сохранили за собой право избивать выбранного ими короля вечером накануне коронации, и они с такой основательностью пользуются этой законной привилегией, что порой несчастный государь ненадолго переживает возведение на трон; поэтому знатные представители народа взяли за правило избирать в короли того, к кому у них существует неприязнь. И даже в таких крайних случаях враждебность не проявляется как таковая, а принимает вид церемониального действия.

Другая сторона отношения дикарей к своим властителям воскрешает воспоминание о процессе, повсеместно распространенном при неврозе и открыто проявляющемся в так называемой мании преследования. В этом случае невероятно повышается значение определенного лица, степень его могущества чрезвычайно возрастает, чтобы тем легче можно было возложить на него ответственность за все превратности судьбы, выпадающие на долю больного. Собственно говоря, дикари так же ведут себя со своими королями, приписывая им власть над дождем и солнечным светом, над ветром и погодой и затем свергая или убивая их, если природа не оправдала их надежд на хорошую охоту или богатый урожай. Прообраз того, что параноик воспроизводит в мании преследования, – это отношение ребенка к отцу. Подобного рода всемогущество постоянно приписывают отцу в своем представлении сыновья, и оказывается, что недоверие к нему тесно связано с его высокой оценкой. Если параноик производит кого-то, с кем его связывают жизненные ситуации, в «преследователи», то тем самым включает его в разряд лиц, соответствующих отцу, и помещает в условия, позволяющие возложить на него ответственность за все переживаемые им несчастья. Таким образом, эта вторая аналогия между дикарем и невротиком позволяет нам догадаться о том, как много в отношениях дикаря к своему господину исходит из детской установки ребенка по отношению к отцу.

Но самую прочную точку опоры для нашего подхода, проводящего параллель между запретами табу и невротическими симптомами, мы находим в самом обряде табу, значение которого для королевской власти было рассмотрено только что. Он явно демонстрирует свою двусмысленность и происхождение из амбивалентных тенденций, если только мы допустим, что обряд с самого начала стремился к совершению производимых им действий. Он не только отличает королей и возвеличивает их над простыми смертными, но и превращает их жизнь в му́ку и невыносимую тягость, ввергает в зависимость гораздо худшую, чем у их подданных. Нам кажется, что обряд является настоящим подобием навязчивых действий при неврозе, в которых подавленное влечение и подавляющая его сила достигают одновременного и совместного удовлетворения. Навязчивое действие является мнимой защитой от запретного действия; но мы сказали бы, что в сущности оно повторяет запретное. «Мнимое» здесь относится к сознательной, а «в сущности» – к бессознательной инстанции психики. Следовательно, и обряд королевского табу, являющийся вроде бы высшим почитанием и защитой королей, представляет собой, в сущности, наказание за их возвышение, месть им со стороны подданных. Опыт, приобретенный Санчо Пансой у Сервантеса в качестве губернатора на своем острове, явно заставил бы его признать такое понимание придворного церемониала единственно правильным. Весьма возможно, что нам удалось бы услышать и дальнейшие подтверждения, если бы мы могли заставить высказаться по этому поводу современных королей и властителей.

Очень интересную, но выходящую за пределы этой работы проблему составляет вопрос: почему эмоциональная установка к властителям содержит столь мощную примесь враждебности? Мы уже указали на инфантильный отцовский комплекс, прибавим к этому, что наблюдение над доисторическим периодом королевской власти должно было бы привести нас к исчерпывающему объяснению. Согласно предложенному Фрэзером впечатляющему, но, по его собственному признанию, неубедительному анализу, первые короли были чужеземцами, предназначенными после короткого периода властвования к принесению в жертву на торжественных праздниках в качестве представителей божества[293]. Еще мифы христианства были затронуты влиянием этой истории развития королевской власти.


с) Табу покойников

Нам известно, что покойники – это могучие властители, но мы, видимо, с удивлением узнаем, что их рассматривают и как врагов.

Табу мертвых демонстрирует, если мы вправе остаться на почве сравнения с инфекцией, особую вирулентность у большинства первобытных народов. Это выражается прежде всего в последствиях, которые влечет за собой прикосновение к мертвецу, и в обращении с людьми, оплакивающими покойника. У маори каждый коснувшийся трупа или принимавший участие в погребении становится в высшей степени нечистым и почти изолируется от всякого общения со своими соплеменниками, его, так сказать, подвергают бойкоту. Он не смеет входить ни в один дом, не может приблизиться ни к одному человеку или вещи, не заразив их таким же свойством. Более того, он не смеет прикасаться руками к пище и его руки из-за оскверненности становятся просто не годными для употребления. Еду для него ставят на землю, и ему не остается ничего другого, как хватать ее губами и зубами, насколько это возможно, тогда как руки он держит заложенными за спину. Иногда другому человеку разрешают кормить его, но последний делает это вытянутыми руками, тщательно избегая касания несчастного; однако затем и сам этот помощник подвергается ограничениям, не намного менее тяжким, чем доставшиеся первому. Пожалуй, в любой деревне есть совершенно опустившееся, изгнанное из общества существо, которое живет скудными подаяниями, получаемыми самыми жалкими способами. Только этому существу разрешено приближаться на расстояние вытянутой руки к тому, кто выполнил последний долг перед усопшим. После завершения периода изоляции, когда осквернившийся из-за трупа может снова войти в круг сотоварищей, разбивалась вся посуда, которой он пользовался в опасные времена, и выбрасывались все вещи, в которые он был одет.

Обычаи табу после физического прикосновения к мертвым одинаковы во всей Полинезии, в Меланезии и в части Африки; непременным в них является запрет самому прикасаться к пище и вытекающая из этого необходимость, чтобы его кормили другие люди. Примечательно, что в Полинезии или, быть может, только на Гавайях таким же ограничениям подвержены жрецы-короли при выполнении священных действий[294]. В табу мертвых на Тонга бросается в глаза градация запретов и их постепенное уменьшение благодаря собственной силе табу. Коснувшийся тела мертвого предводителя становился нечистым на десять месяцев, но если он сам был вождем, то только на три, четыре или пять месяцев, в зависимости от ранга умершего; если же речь шла о трупе обожествляемого верховного правителя, то даже самые большие вожди становились табу на десять месяцев. Дикари уверены в том, что каждый преступивший эти предписания должен тяжело заболеть и умереть, и эта вера так непоколебима, что, по мнению одного наблюдателя, они никогда не осмеливались предпринять попытку убедиться в противном[295].

По существу аналогичны, но более интересны для наших целей табуированные ограничения тех лиц, соприкосновение которых с мертвыми нужно понимать в переносном смысле, а именно ограничения оплакивающих родственников, вдовцов и вдов. Если в упомянутых до сих пор предписаниях мы видим только типичное выражение вирулентности табу и его способности к распространению, то в тех предписаниях, о которых теперь пойдет речь, проявляются мотивы табу, а именно как мнимые, так и те, которые мы вправе считать более глубокими и подлинными.

У шусвапов в Британской Колумбии вдовы и вдовцы во время траура должны жить отдельно; им нельзя прикасаться руками ни к собственному телу, ни к голове; вся посуда, которой они пользуются, другими людьми не применяется. Ни один охотник не посмеет приблизиться к хижине, в которой живут подобные скорбящие, потому что это принесло бы ему несчастье; упади на него тень человека, оплакивающего близкого покойника, он заболел бы. Скорбящие спят на терновнике и окружают им свое ложе. Эта последняя мера предназначена для недопущения к ним духа умершего. Пожалуй, еще более явный смысл имеют обычаи вдов, известные у других северо