дование отдельного человека особенно убедительно показывает, что каждый создает бога по подобию отца, что его личное отношение к богу зависит от отношения к телесному отцу, вместе с ним претерпевает изменения и превращения и что, в сущности, бог – всего лишь превознесенный отец. Психоанализ и здесь, как и в случае тотемизма, советует поверить верующим, называющим бога отцом, подобно тому как тотем они называли родоначальником. Если психоанализ заслуживает какого-то внимания, то независимо от всех других источников происхождения и значений бога, которые психоанализ не в состоянии прояснить, доля отца в идее божества очень значительна. Но тогда в ситуации первобытного жертвоприношения отец представлен как бы дважды: один раз как бог, а затем как тотемистическое жертвенное животное. И при всей скромности и малом разнообразии психоаналитических толкований мы должны спросить: возможно ли это и какой в этом смысл?
Нам известно, что между богом и священным животным (тотемом, жертвенным животным) существуют различные связи: 1) обычно каждому богу посвящено какое-нибудь животное, нередко даже несколько; 2) при определенных, по-особому священных жертвоприношениях («мистических») богу приносили в жертву именно посвященное ему животное[428]; 3) бога часто почитали в образе животного, или, с другой точки зрения, животные пользовались почитанием, равным божественному, еще долгое время после эпохи тотемизма; 4) в мифах бог часто превращается в животное, нередко в посвященное ему. Таким образом, напрашивается предположение, что бог сам являлся животным-тотемом; он развился из тотемного животного на более поздней ступени религиозного чувства. Но от всех дальнейших дискуссий нас избавляет соображение, что сам тотем – не что иное, как замена отца. Таким образом, он является, видимо, первой формой замены отца, а бог – более поздней, в которой отец вновь обрел свой человеческий облик. Такое новое образование, возникшее из корня любой формы религии – из тоски по отцу, – стало возможным, когда с течением времени многое существенно изменилось в отношениях к отцу, а быть может, и к животному.
О таких изменениях нетрудно догадаться, даже если отвлечься от начала психического отчуждения от животного и от разложения тотемизма из-за приручения домашних животных[429]. В ситуации, сложившейся в результате устранения отца, скрывался фактор, который с течением времени должен был невероятно усилить тоску по отцу. Ведь братья, объединившиеся ради убийства отца, были каждый в отдельности воодушевлены желанием стать равными ему и выражали это желание, поглощая в ходе тотемистической трапезы части тела его суррогата. Это желание должно было оставаться неосуществленным из-за давления, которое узы братского клана оказывали на каждого его члена. Никто не мог и не должен был достигнуть абсолютной власти отца, к чему все они стремились. Таким образом, в течение долгого времени озлобление против отца, толкнувшее на преступление, ослабевает, тоска по нему возрастает и возникает идеал, который заключил в себе всю полноту власти и необузданность некогда побежденного отца, а также готовность ему подчиниться. Первоначальное демократическое равенство всех соплеменников больше нельзя было сохранить из-за радикальных культурных изменений; тем самым обнаружилась склонность в форме почитания отдельных людей, выделявшихся среди других, вновь оживить старый идеал отца путем создания богов. То, что в настоящее время кажется нам возмутительной гипотезой, а именно что человек становится богом и что бог умирает, ни в коей мере не казалось предосудительным согласно представлениям классической древности[430]. Возведение убитого некогда отца в божество, от которого племя ведет теперь свое происхождение, было, однако, гораздо более серьезной попыткой искупления, чем в свое время договор с тотемом.
Я не в состоянии указать, где в этом развитии находится место для великих богинь-матерей, которые, вероятно, везде предшествовали богам-отцам. Но вполне достоверно, что перемены в отношении к отцу не ограничились религиозной областью, а под влиянием устранения отца последовательно были перенесены на другие стороны человеческой жизни – на социальную организацию. С возникновением бога-отца общество, не знающее отца, постепенно превращалось в патриархально организованное. В семье была восстановлена прежняя первобытная орда, а отцы получили бóльшую часть своих прежних прав. Теперь опять появились отцы, но социальные завоевания братского клана не погибли, и фактическая дистанция между новыми отцами семейств и необузданным праотцем орды была достаточно велика, чтобы обеспечить сохранение религиозной потребности, поддержать неутоленную тоску по отцу.
Стало быть, в сцене жертвоприношения племенному богу отец действительно присутствует дважды, как бог и как жертвенное животное. Однако при попытке понять эту ситуацию мы будем избегать толкований, пытающихся поверхностно объяснить ее как аллегорию и забывающих при этом об исторических наслоениях. Двойное присутствие отца соответствует двум сменяющим друг друга во времени значениям сцены. Здесь была гибко выражена амбивалентная установка к отцу, а также победа нежных эмоциональных побуждений сына над враждебными. Сцена одоления отца и его величайшего унижения послужила здесь материалом для изображения его наивысшего триумфа. Значение, приобретенное жертвоприношением вообще, кроется как раз в том, что оно доставляет удовлетворение отцу за причиненное ему оскорбление в том же действии, которое сохраняет воспоминание об этом злодеянии.
В дальнейшем животное утрачивает свою святость, а жертвоприношение – связь с тотемистическим праздником; оно становится простым приношением божеству, самоограничением в пользу бога. Сам бог теперь уже настолько возвысился над людьми, что общение с ним возможно только через посредство священнослужителя. В то же время социальный порядок знает равных богам царей, превративших патриархальную систему в государство. Мы должны сказать, что месть свергнутого и вновь восстановленного отца стала суровой, господство авторитета сохраняло высокий уровень. Подчиненные сыновья использовали новое положение для того, чтобы еще больше облегчить сознание своей вины. За жертвоприношение в его теперешнем виде они совершенно не несут ответственности. Сам бог потребовал и установил его. К этой фазе относятся мифы, в которых бог самостоятельно убивает посвященное ему животное, каковым, собственно говоря, является он сам. Такова самая резкая форма великого злодеяния, положившего начало обществу и сознанию вины. Нельзя не признать и второе значение этого последнего описания жертвоприношения. Оно выражает удовлетворение по поводу отказа от былой замены отца в пользу высшего представления о божестве. Поверхностное, аллегорическое толкование сцены примерно совпадает здесь с ее психоаналитическим толкованием. Оно гласит: здесь изображено, как бог преодолевает животную часть своего существа[431].
Между тем было бы ошибкой считать, что в эти периоды обновленного отцовского авторитета полностью заглохли враждебные психические побуждения, относящиеся к отцовскому комплексу. Скорее, исходя из первых фаз господства двух новых заместителей отца, богов и царей, мы осознаем самые энергетически заряженные проявления той амбивалентности, которая остается характерной для религии.
Фрэзер в своем большом труде «The Golden Bough» высказал предположение, что первыми царями латинских племен были чужеземцы, игравшие роль божества и в этой роли торжественно подвергавшиеся казни в определенный праздничный день. Ежегодное жертвоприношение (вариант: принесение в жертву себя) бога было, видимо, существенной чертой семитских религий. Обряд человеческого жертвоприношения в различных местах обитаемой земли оставляет мало места для сомнения в том, что эти люди находили свою смерть как представители божества, и даже позднее можно выявить этот обычай жертвоприношения в виде замены живого человека неодушевленным подобием (куклой). Богоподобное жертвоприношение, которое здесь, к сожалению, я не могу обсуждать так же глубоко, как жертву животных, ярко освещает суть более древней формы жертвоприношения. Оно с едва ли превосходимой ясностью убеждает, что объект жертвенного действия был всегда один и тот же, а именно тот, кто сегодня почитается как бог, то есть отец. Вопрос о взаимоотношении между жертвами животных и людей теперь легко разрешается. Первоначальная жертва животных была уже заменой жертвоприношения человека, торжественного убийства отца, и когда замена отца опять приобрела человеческий облик, то жертва животного смогла снова превратиться в жертвоприношение человека.
Таким образом, память о том первом великом жертвенном действии не изгладилась, несмотря на все старания его забыть; и именно тогда, когда хотели как можно дальше отстраниться от его мотивов, принося в жертву бога, должно было выйти наружу его неискаженное повторение. В этом месте мне незачем указывать, какое развитие религиозного мышления в виде рационализации сделало возможным это возвращение. Робертсон-Смит, весьма далекий от нашего объяснения жертвоприношения, указывает, что церемониал этих торжеств, на которых древние семиты праздновали смерть божества, объяснялся, как «commemoration of a mystical tragedy»[432], и что оплакивание при этом носило характер не стихийного участия, а чего-то навязанного, продиктованного страхом перед божественным гневом[433]. Мы склонны признать, что эта интерпретация верна и что чувства участников праздника вполне объяснимы ситуацией, лежащей в их основе.
Теперь примем как факт то, что и в дальнейшем развитии религии никогда не теряют силу оба движущих фактора: сознание сыном вины и сыновья непокорность. Всякая попытка решить религиозную проблему, любой способ примирения двух противоборствующих психических сил оказываются в конечном счете неудачными, вероятно под совместным влиянием исторических событий, культурных изменений и внутренних психических преобразований.