— Мудрец… Моча… — Стоунзу понравилось, он посмеялся своим смехом, который мы все когда-то умели изображать: И… И… И…
— Саня Пивнев, глубоковерующий человек. Духом вник! В молодости у них была организация. Во главе ее стоял синяк Жека Головня, учитель французского. Так вот, чтобы стать ее членом, надо было выпить мочи. Пивнев сейчас поправился, волоснею зарос. Если ему удалить зубы и ногти, как это делают в Голливуде[6] , мудреца можно засовывать в раздолбанное гузно богатых шейхов-питуриков, чтобы они от его конвульсий ловили свою остроту…
Стоунз слушал внимательно, соображая достойный ответ, но его опередил Навоз, и я сразу вспомнил про его высшее образование.
— Отец, а тебе не кажется, что все это от зависти, — начал великан-барабанщик жалобным голосом, словно заказали что-то из раннего Наутилуса.
— Чему завидовать, Олег? Педерастии? Или кому? Кому в рот насцали? Нормальный человек повесился бы. Да его и не пригласят.
— От зависти, отец, шо про тебя не пишут, не печатают, тебе про других завидно. Потом в Библии (он — историк, еще раз вспомнил я) четко сказано: Не убий. Не матюкайся…
Пошло дело. Был бы я здоров, валялся бы сейчас как удав, переваривая отбивную и поллитра борща под соответствующую музыку. Я плохо себя чувствую. Ян Рубцов привез из турпоездки очень вредных микробов с марксистким душком. Жаль, теперь понятно, как жаль, что нахальные хиппи и Коминтерн не позволили Пентагону как следует прожарить напалмом весь это Индокитай, где кроме наркомана Хошимина, зловонных соусов и карлиц, пускающих пиздою дым, и нет ничего. Все уцелело, и микробы и соусы. Деликатные американцы разве способны что-нибудь толком истребить?
Товарищ Навоз еще долго пересказывал свои неохристианские воззрения. Мы успели купить водку в Овощном, я угостил Стоунза дорогой сигаретой. Навоз скрылся у себя в подъезде, якобы за брошюрой по богословию.
— Слыхал, Навоза поперли с кабака, — капает Стоунз, ну вылитый Питер Лорре. — Пиздит, бабок нет, а я знаю, шо бабки есть. Знаешь скока пластика он продает?!
«Он… Он хо… Он хотел нас разорить!» Зернистое фото на листовке — кому-то перерезают горло. «Смерть неверным баранам!» И рядом повыше мирное объявление: «Музыка для армянских торжеств». Как говорится, лет двадцать назад подобное было бы немыслимо. В каком-то фильме звучали эти слова: «Он хотел нас разорить». Увидев сточную канаву с бурлящими ядовитыми щами, мы с Навозом говорили в унисон: «Кура». Теперь «Кура» — это зловещий кабак, откуда не возвращаются. А дрищущая ядовитыми щами фабрика перешла в руки бараньей нации. Навоз, конечно, работал в кабаке попроще, в обычном кафе с живым звуком, где покупают пиццу и пиво трамвайные попрошайки. «На заречной улице» его название, что ли…
С третьего этажа дробно просыпались козьи орешки джаз-рокового брейка. Голова Навоза в папахе натуральных волос вылезла из окна:
— Чуваки, минуточку терпения, и я к вам спускаюсь.
— Вот увидишь, он не вынесет закусить, — предостерег Стоунз, не вдаваясь в подробности, зачем вообще эта встреча, зачем им я. Если они просто рады меня видеть, не похоже. Выпьем, и Навоз скажет те же слова, что и шесть лет назад: «Отец, ты не меняешься. Это прекрасно».
Торгует планом Мудрец Моча. Саня Пивнев — необычайно важный для России человек. Стоунз никак не отреагировал на «мудреца мочу». Мне припомнилась его сдержанная реакция на рассказ про мальчика, который писался под парту: «Ну и шож-…бывает», — строго вымолвил Стоунз'77, дав понять, что тема эта ему не по душе.
Навоз видимо ест. Кто может быть там наверху, кроме него, не представляю. Он не приглашает меня в гости с семьдесят девятого года. И, я думаю, когда мы выпьем и спровадим Стоунза, он в очередной раз расскажет, почему. Дело в том, что Навоз уже был однажды взят живым на небо — его вызывали в КГБ. В любимой песне Навоза есть слова: Someone dance to remember, someone dance to forget. Олег Возианов не хочет забывать свою прогулку по лунной дорожке в летающую тарелку, где ему пришлось ответить на несколько вопросов…
— Шо Сермяга?
Каждое «г» Стоунз выговаривал с жарким выдохом, любуясь своей неисправимостью, мне бы так. Обдумывая ответ, я принялся разглядывать кирпичи цвета спекшейся крови, хмурую стену. Болезнь и музыка мешали мне сосредоточиться. Дом Навоза, здание послевоенной постройки, казалось, сейчас пойдет трещинами от бесконечных «тррр-пум-пум» и произойдет Падение Дома Навоза Эшера. Сколько помню, он не мог слушать музыку тихо, несмотря на лирику. Все, что ему нравилось: Матиа Базар, Юра Антонов, ранний Макаревич (сделай тише, снова в летающую тарелку захотел?!) обязательно должно было греметь. Потом дошло дело до джазрока, положение обязывает, и Навоз стал стыдиться тихой понятной лирики, словно это поют какие-нибудь деревенские родственники, а не Смоки со Стюартом. Эх, Олежка… А из окон Сермяги ни звука, хотя это вовсе не означает, что Сермяга не слушает музыку.
У Сермяги на балконе сохнут рваные полотенца. Нет! Флаги не «сохнут» и не «мокнут». Флаги реют. Это эмблема бедности, которая не позволит себя убеждать. Последнее время Сермяга жалуется на безденежье, как на погоду. Он дает понять, что скучает из-за отсутствия средств и виноваты в этом, прежде всего, собеседники, потому что не могут ничего предложить. Значит, рано или поздно, сама жизнь подыщет Сермяге капитал. И он получит его по одной причине, потому что сейчас его у него нет. Кто знает, может прямо сейчас, он, погасив все светильники, останавливает глазами цифры счетчика, снимает трубку под радиоточкой (еле слышно поется украинская песня), звонит: «Слышь, Юрчик, а шо там, ты не знаешь, когда будут бабки выдавать?.. Яссссно». И он их получит. Пропьет, и будет ждать новых неизбежных чудес, в существование чье так же трудно поверить, как точно узнать место и сумму денег, которые Сермяга не пропил, а спрятал.
Мы расположились на скамейке, вблизи бывшей танцплощадки, похожей на след от летающего блюдца. Пили по очереди — Навоз вынес из дома всего одну рюмочку на троих. Я чувствовал себя полой игрушкой с фабричным запахом внутри. Вот так и воняет из хронически больных людей. Стило затянуться табаком, и в нос ударяло жженой гуттаперчей, а вкуса проглоченной водки я и вовсе не ощутил, словно выплеснул ее через плечо. Стоунз с Навозом, кажется, решили незаметно для меня, что говорить о причине нашей встречи со мной не стоит, и явно не знали, о чем говорить вообще. Навоз стал было рассказывать о каком-то Грачике, человек этот успешно «фарширует» аппаратурой клубы и дискотеки, но, сообразив, что мне это неинтересно, брезгливо оглядев меня, смолк. В рассуждении градуса водка оказалась слаба, но другой здесь не пьют лет уж десять. Со столба раздалась музыка. Пел кто-то из кремлевских любимцев. Не-то троегубый в очках, не-то жиряк, что дуется, как пузырь. Вначале тихо что-то лепетал, потом стал криком кричать «наши деды и отцы», высоко, сипло. Словно троегубому всадила пулю в пах кавказская снайперша (на уроке сольфеджио). Навоз слушал внимательно, двигая губами. Видимо он знал слова. Троегубый кобель оплакивал простреленные яйца так пронзительно, словно живьем был подвешен здесь же, среди ветвей.
Молчал Стоунз из воска в пыльном костюме. Навоз тоже меня не видел и не слышал, но видно было, что он недоволен, мое присутствие оскверняет песню. Я не сумел заметить, где произошло превращение. Белесые клювы портовых кранов одного цвета с воздухом отвлекли мое внимание. Стараясь не задеть восковые фигуры, я, хрустнув суставами, поднялся со скамейки и не оглядываясь, пошел вдоль газона к выходу из сквера…
— Гарри, ты идешь или шо? — они стояли возле гранитной плиты у выхода, а я по-прежнему сидел на скамейке. Сигарета показалась мне такой странной, что вынув изо рта окурок, я недоверчиво повертел его в пальцах. Цыгане их заряжают, что ли… Навоз скорбно качал головой, Стоунз смотрел исподлобья.
Они бранились. Но делали это умело, скрывая причину недовольства друг другом. Стоунз что-то пообещал Навозу, но не сделал. Тогда было решено вызывать из резерва меня, но я чем-то им не подошел, не сумел угадать, чего от меня хотят. «Та сделаю я тебе все, шо ты переживаешь, как пацан», — бормотал Стоунз свою версию Азизянова «сказал отдам — значит отдам».
Перед светофором он, будто спохватившись, выпалил мне со злобой:
— Слышь, Гарри, ты бы хоть сказал, я б тебе в столице дал солидных людей, Петьку Сысоева. Он достанет тебе все, что надо.
— Спасибо, Стоунз. Мне ничего не надо.
— Яссссно. Вы всегда были самостоятельный джентльмен.
— Дело не в этом. Мы знакомы с тобой с семьдесят пятого года. А виделись еще раньше. Ты покупал у меня марки, не помнишь? Лаосских слоников. Мне нужны были деньги, потому что Дула и Крава принесли пачку фоток: Роллинги, Элвис в фильме «Спидвей». Только я тоща не думал, что Стоунз это ты… Если раньше, в благородную эпоху, было неприлично спрашивать: «Сосете вы?» (Навоз дернулся башкой). Парадоксально неприлично, ибо как раз сосали… Шептали за спиной: этот сосет, этот сосет, он берет сосать, образовывая «паровозик» сосущих лицемеров (при каждом «сосет» вздрагивал Bom-again Навоз), — Стоунз слушал заинтересованно, — Вот, а теперь заинтересованному человеку в голову не придет ляпнуть: А сколько у вас, Антон, всего денег? Вопрос этот неприличен не тем, что денег у юноши больше, чем у других, а потому что у Антона на мозг страшная саркома давит — он твердо знает, что денег у него все равно меньше, чем у того, кто позволяет их ему иметь…
— Отец, и шо ты этим хочешь сказать? — подал голос евангелист Навоз, — в Библии ясно сказано…
— Правильно, Олег. Вы здесь еще не видели, как деликатно ведут себя юноши у банкоматов? Они точно приводят себя в порядок. Если подойти сзади и сказать «ку-ку», они обернутся и с наследственной грацией по-женски процедят: «И-ди-от». Деньги — это фигура. И чулки надо подтягивать. Мамы в подъездах поправляли трико, папы на пальицх считали эти свои «палки» несчастные, но все это в прошлом. А помнишь, Стоунз, ты мне бухой говорил, что у тебя на Хортице закопаны пять тысяч колов? Что с ними стало? Размокли на хуй, превратились в замазку, собаки вырыли и съели, как еврейский пряник в чеховской «Степи»? — я говорил, словно не успевал записывать выскакивающие мысли.