Товар для Ротшильда (сборник) — страница 24 из 54

Севастьянов и Осовцов назначены Лебедушкой главными экспертами по наследию Свиньи, частично залитому говном, пролившимся не в назначенный срок. Словно нечистоты поторопились и решили заранее оплакать небезразличное им, но обреченное существо.

* * *

Ма́рия Гусь то священность моя…


9–15.05.2002.

Черная стрела

Это произведение мрачное, преисполненное злобы и человеконенавистничества. Игорь Мирошниченко не человек, не личность, не тип, а просто авторская марионетка. Что автор скажет, то он и делает. Скажет: «Пиздани шо-нибудь», и тому приходится говорить…

(Брюс Пупо)


Здесь трезвость. Дядю Калангу поить бесполезно, он и так спился. Зайцев проиграл квартиру Колосу и бродит, со слов Стоунза, по трубам. Выпивать не с кем. Разве что с Сермягой. Но пить с Сермягой — все равно, что пьянствовать со свежевырытой могилой. Рюмку себе, рюмку туда, в яму. Это тоже неполезно, даже опасно. Видимо Саше (Сермяга он не для всех) Данченко, чтоб не умер, или напротив, чтоб не ожил, нужная постоянно смертельная доза алкоголя внутри.

Чего мы ему только не носили! Маршрут к сермягиному порогу лежит мимо танка и детской библиотеки, затем мимо подземной уборной, наискосок и снова прямо. Если посмотреть с неба или из лукошка Чортова Колеса, маршрут должен походить на молнию СС. Средний подъезд, лестница, созданная для прослушивания о чем бормочут, уходя от него, курьеры. Сермяга мастер стоять в дверях и прислушиваться, словно шагнувший из рамы портрет. Поэтому спускаться лучше молча. Вот его синий почтовый ящик, а вот и крыльцо, пустая скамейка под дворовым каштаном… Не каждый выходит из подъезда живым. Указатель жильцов частенько бывает заслонен крышкой дешевого гроба, обитого по советской старинке красным сукном. Раньше Саша делал вид, якобы он не терпит покойников: «Не говорите мне про них, я человек мнительный». Теперь он желанный гость не только за поминальным столом, но и там, где, как поется в нашей версии «Леди Мадонна», кого-то «надо обмывать и одевать».

* * *

Гарик говорит, что напротив здания ТАСС стоит какая-то шашлычная «Кавказ». Там они, большие крысы собираются отмечать особые праздники, пролагающие путь к Большому празднику, когда растает туман, человечество издохнет, и людей останется ровно столько, чтобы хватило в снедь другим людям, которые будут служить крысоголовым любителям безлюдья и безмолвия в качестве подушечек для иголок. Представляю, как он расписывает грядущий «Халифат благоденствия» своим сотрапезникам, а те в ответ кивают коническим крысиным рылом. «Почему ты об этом не пишешь?» — спрашивал я его не раз. С его слов, ему важнее вовремя посрать без помех, чем написать безупречной формы рассказ или повесть. Он утверждает, будто в наше время удачный афоризм, рисунок, сделанный за несколько секунд, интереснее больших книг с идеей. Здоровые люди, считает Гарик, перебрасываются названиями — видел, знаю, чужого не прошу, у меня? Конечно есть! А у тебя откуда? Понятно, одобряю. Согласен, Доктор Ла Вей и Джейн Мэнсфилд прекрасная пара. Мне? Сейчас никто. Когда-то нравились большеротые, скуластые, косолапые. Хитрый, по-своему железный человек. Взрослая крыса, по утопленникам-поплавкам переметнувшаяся на берег грядущего. Впрочем, никто никогда не видел, чтобы он за кем-то бегал или куда-то спешил. О чем мне писать? — разводит он руками со скромностью человека, знающего себе цену, о чем рассказывать? В шкафу одни пластинки, в голове только мозг, Игорь, один мозг, то есть тут у меня явно не чердак с летучими мышами. И знаешь, меня это, в общем-то, радует.

Я помню его в этой полуподвальной библиотеке — сосредоточенный паренек в вишневой вельветовой жилетке, одну за другой одолевающий тяжелые подшивки советской периодики. В одиннадцать лет! В 72‑м году! Помню, шел я в сумерках мимо читального зала, и мальчишка лет пяти, просунув голову в форточку, крикнул: «Тетя! Дядя! Дайте молока!» Чем-то меня потрясла эта выходка, но еще больше я удивился, увидев в дверях библиотеки Гарика. «Ты оценил?» — спросил он с широкой улыбкой.

* * *

Сермяга не знает, как будет по-русски «одолжить», поэтому он по-украински «позычает», точнее, требует голосом детского призрака — «позычь!» Кому охота смотреть на мир из гроба, конечно, ему позычают. Если Данченко требует денег, самое страшное это не тащить их к нему на Глиссерную. Нет. Куда страшнее его приближение за деньгами оттуда. Сермяга надвигается по диагонали — мимо гранитного обелиска, мимо бьющего из-под земли Вечного огня. Газовый факел чудом не гаснет и по сей день, полыхая посреди кладбища в самом центре города. Сермяга идет, нахлобучив островерхую шапку жреца, спрятав желтые кулаки в темно-зеленую мантилью на «молнии», замкнутой под самым горлом. За его спиною с правой стороны католический костел, давно отданный под какие-то склады, а слева — разоренная православная церковь, где читал свои стихи в 1927 году Маяковский. Он появляется из переулка, памятного своей уборной. Она уже много лет замурована щитом из гофрированного железа. И чем-то этот заслон от духов кабин и унитаза напоминает Стену Адриана, выстроенную против шотландских ведьм. Причем в двух шагах от зловещей (мало кто помнит, что в ней делали, почему ее закрыли, мало кто жив из тех, кто в нее заходил) уборной в коротком, но даже в дневное время жутковато-сумрачном переулке начинался маршрут трамвая, что бегал к переправе на Хортицу. Вагон давно пропал, истлели его шумные пассажиры. Семнадцать лет как обезлюдел пляж, хорошо видный с пристани.

Между прочим, если провести диагональ без изгибов, сермягин маршрут упирается в угол здания КГБ, в том месте, где, если верить припадочному Ящерице, сыну эстонского полицая, однажды из окна выпрыгнул священник.

И палящий ветер — их доля из чаши. Окна, через которые Данченко смотрит в мир, выходят на руины. Вторая очередь ликерки[11] мертва. Отвергнутый жизнью бетонный скелет. Под сваями, вбитыми в землю еще при Андропове, приседают собаки. К/т имени Ленина — оба в развалинах, и зимний, где была церковь, и летний. Дорога к порту сплошь в опаснейших, незаживающих рытвинах, словно от палящего ветра из глаз Сермяги гниет асфальт и распухает дробленый камень. Машины виляют, огибая их, давят, сшибают метисов, что расплодились на стройплощадке. Время от времени на столб с обкусанными проводами вешают венок, значит, под колесами пресеклась и человеческая жизнь…

Сермяга не транжир. Известно его бережное отношение к табаку. Он не просто потрошит окурки, но даже собирает табачный дым в холодильнике. Иногда в его окнах открыта лишь одна форточка, иногда — все три. Три форточки приоткрыты под одинаковым углом, только вряд ли ему нужен свежий воздух. Скорее он затягивает с улицы, все что можно. Из выхлопных труб, с волос и ветвей, со дна урн, где «на дне окурков много — хочешь ешь, а хочешь жуй, можешь съесть кошачью ногу или человечий хуй». Данченко знает, что ему необходимо, чтобы жить дольше и лучше среди тех, кого рано или поздно ему предстоит обмывать и одевать.

Отворив форточки, Александр сидит, скрестив ноги на табурете, и сопит, втягивая невидимые вещества. Он сопел, шумно дышал через нос всю жизнь, сколько мы его помним. Накапливает ядовитые витамины. Маленький головастик, покрытый шерстью, вроде шмеля, сопит, и от поросячьего фальцета Сальваторе Адамо его глаза запотевают. Потом он надевает оттянутые в коленках брюки и отправляется позычать. Мимо вечного огня, чей факел повторяет силуэт его шапки, мимо решеток общественного туалета, вырытого под землей в кощунственной близости от братских могил и храмов. Он не раз врывался под его желтоватые своды, надвинув на затылок монгольский малахай Манды Ивановны, и в жажде недосягаемого требовал от питуриков кальмары, Карела Готта, водки на луне и всего, всего. А Манда Ивановна курила с непокрытой головой рядом с Вечным огнем и делала безразличное лицо, ревновала. Форточки в окнах детской библиотеки расположены в точности посередине оконной рамы, поэтому тот мальчик и смог просунуть голову, чтобы выкрикнуть свое: «Тетя! Дядя! Дайте молока!» Он не умел разлагать сивушные масла на витамины. Если Данченко посадить в таз с речной водой, он может и отнерестится белужьей икрой. Есть люди, глядя на чью походку, поневоле воображаешь их гуляющими вдоль колец Сатурна. И среди них — Сермяга! На его сковороде трепещет «зажарка» в городе живых мертвецов! И палящий ветер — их доля из чаши…

Вот окно его спальни. Двойной занавес из марли, зеленая капроновая сетка от комаров. Я знаю, что висит по стенам — Элвис с гитарой в облаках, Элвис с прижатою к щеке карликовою собачкой. Тина Тернер в жакете. И наконец, настоящий портрет в ясеневой рамке — хозяину дома не больше пяти лет: Тетя! Дядя! Дайте молока!

Окно под самой крышей. И кукла-двойник дыбает глазами манекена. Глазами в колбасной оболочке. Сермяги дома нет. В холодильнике охлаждается табачный дым.

Сермяга не может исчезнуть.

Он будет жить здесь и там.

Пропадем мы — он останется здесь, где нам не место.

И там — где мы никогда не будем.

* * *

У трамвайной остановки торговали с прицепа мороженой рыбой. В послеполуденном сумраке между квадратных колонн прохаживался человек. Когда подъезжал трамвай, он останавливался и, улыбаясь уголками губ, смотрел, кто из него выходит. Ниша с колоннами была частью фасада прогоревшей церкви, ее устроили в помещении бывшего кинотеатра, и человек, был он ростом выше среднего, пару раз заглянул в пыльное стекло запертых дверей, припоминая, с какой стороны находились кассы, а с какой буфет. Было самое начало марта, солнце не хотело показываться, полюбоваться им можно было разве что на закате, с пристани.

— Начинаю зябнуть, — вымолвил он и поежился. Он с усмешкой представил сцену, свидетелем которой ему довелось быть вскоре после смерти Черненко: Гарик за столом возился с лоскутами искусственного меха, а напротив сидел Данченко с бутылкой и, вытягивая желтые, вроде ступней, ладони, стонал: «А я им говорю — посмотрите на эти руки, это шо, руки тунеядца?! Сволочи вы, сволочи». Гарику не хватало стажа до пенсии по заболеванию общего типа. Словно по заказу мимо прошагал Сермяга, даже не глянув в нишу, где клубился сумрак и ходил Игорек. Голову Сермяги покрывала пыжиковая тюбетейка, глубокие морщины говорили о затяжном самоубийстве водкой и табаком. Но пока что пропадали водка, табак и другие люди. Сам Сермяга, несмотря на мертвяцкий вид, явно не спешил туда, где многие и многие успели исчезнуть.