Юлик бухал не первый день, и это только подчёркивало его сходство с некоторыми героями Николая Рыбникова. Проглотив полную стопку у меня дома, он запил её кетчупом прямо из горлышка. С вымазанным, будто окровавленным ртом он стал совсем похож на киноактёра. Помесь Марлона Брандо и Рыбникова, чтобы было понятно тем, кто читает эту вещь («Товар для Ротшильда») и смотрит старые фильмы. Нельзя сказать, что Юлик многое помнит и сознательно ценит, но подробностей об эпохе летних кинотеатров, луна-парков и кафе с польскими джюк-боксами ему известно немало, это написано на его обветренном лице, читается в его усталой улыбке — тюрьма, завод, чувихи, чувихи, чувихи. Сколько вечерних сеансов позади, спецотделов, выкуренных до фильтра сигарет, отражённых и пропущенных ударов…
Всё это позади. Оно не может, не желает пересечь границу времени и оказаться снова перед твоим усталым, но тоскующим взглядом. А оказаться в нём — значит прекратить существование. Это называется умереть от любви к живому прошлому. Юлик Ломмель не мастер рассказывать, он считает, что я лучше разбираюсь в деталях, но я уверен в том, что он знает. И поэтому мы не договариваясь пришли сегодня вечером на этот плавучий причал, потому что, когда перед тобою пустынный пляж на другом берегу, почти до самой воды заросший кустарником, и вот уже много лет никто его не посещает, там нет рекламы, ларьков, переправа тоже не работает, легче вспоминать то, что осталось позади, острее ощущается за спиною близость живого прошлого.
Правда о тех, кто опекает Сруля. Барбара Бирозка одна из опекунов. Не новая, правда западногерманская. Её уже слушали. «Не спрашивай меня за Барбару» — была такая песня у Бобби Ви. Я — Бобби, а Ви? Бирозка родом из Быдгощи, некогда немецкого города Бромберг. В среде дешёвых берлинских авангардистов схрюкалась с лидером группы «Coccyx» (Копчик) — неопрятной личностью по фамилии Блях, поступила без экзаменов, как жена жертвы холокоста. Одна из наиболее зловонных звёзд в созвездии Приоткрытая Ширинка. В левой подмышке — Маркс, в правой — Энгельс, между ног — Старовэр; похожа на кожаный самовар.
Словно из-под земли, нет, скорее, как в «Эксперименте доктора Абста», из воды на поплавок выскочили два морских епископа. Оба среднего роста, но стройные. На каблуках, но не мексиканского типа, а скорее под Рафаэля, когда он поёт в «Пусть говорят» предпоследнюю песню. У епископа с бакенбардами на голове сидела пыжиковая ушаночка, но не до такой степени, искажённая, как у Сермяги. Второй выглядел прилично, но был менее различим. В феврале темнеет густо и стремительно, главное попасть в этот надрывающий сердце промежуток, по доброй воле, потому что всё, что связано с морскими епископами, принадлежит истории Третьего Рейха, Халифата Благоденствия Сатаны; когда в бурю равноденствия изображение вспыхнет на экранах проклятых аквацефалами Юдопии летних кинотеатров. И на полотне экранов размноженная языческим кинопрокатом Леонида откроет глаза ведьма Джульетта, и все слова дьявольского возмездия, осыпавшиеся с магнитных плёнок, прозвучат в ночном воздухе, и достигнут острых ушей верных долгу, оповестив их о начале Великой Резни…
Холодный сумрак сковывает слух и зрение, слова барабанят, словно о цинковую перегородку, и, как нигде, понимаешь в этот час, насколько ты враждебен происходящему вокруг, где тебе тысяча незатоптанных цыплят давит на психику «не говори при нём так, потому что у него мама»… Когда стремишься выжить, а тебя толкают в тысячу ненужных направлений, не крой матом, не передразнивай толстяка, не подавай вида, что тебе противно ебать Лену Белую, потому что она…
Чорт знает, сколько лет в феврале от Днепра веет холодом. Епископы достали по поллитре вина, тот, что с бакенбардами, зубом сорвал с обеих бутылок капроновые колпачки. Промочив горло, епископы заговорили о рыбной ловле. Юлий Карлович вдохнул поглубже и глухо окликнул: Привет, Толя! По-прежнему «Белый кадиллак, костюм с отливом и роскошная блондинка на заднем сиденьи?»
Морской епископ, сразу же стало ясно, что между нами три шага, не больше, оборачивается, сверкая невидимым золотым зубом: «Ты забыл «чёрные очки», Юлик. Кадиляк, костюм, блондинка и чёрные очки».
Мифические рафаэли пьют вино с таким неторопливым удовольствием, немного жаль, что у нас опять водка. Понятно, в руках у них не «мiцняк», не «солнце в бокале», явно новая отрава, но морским епископам и она не вредит. Двести «любительской» похожи в полутемноте на халву, они тоже с теперешнего мясокомбината, но выглядят, точно ждали, когда ими закусят достойные люди, года с 66-го, когда пел про 11‑й свой маршрут другой Толя, бесподобный солист Анатолий Королёв.
Даже хорошо, что в этот февральский вечер никто не станет вдаваться в подробности баснословных времён, которым мы все, собравшиеся на причале-поплавке без предварительного сговора, обязаны своим шармом, своей усталой волей к жизни, вопреки, блядь, террору любителей командовать, ну их на хуй, не хочу говорить… Если верить источникам, у нас здесь вроде как совещание на Ванзейском озере, что делать дальше с паутиной процентного рабства, окончательное решение принимаем кивком головы — Гиммлер наливает Борману, Борман наливает Геббельсу, Геббельс Юлику — Эй, лысенький, пить будешь… А чувиха? У меня нет чувихи… В данный момент. И Толя-кадилляк с глубоководным Днепровым епископом в знак согласия с фюрером пьют псевдомицняк, потому что честь и верность для них одно абсолютно. То ли это в Москве, то ли это в Париже — не имеет значения в данный момент. Путь его конечный не ведом, и на кольце не ждут.
— Юлик, ты знал Панасенко?
— Нет, а що?
— Он воровал и на месте кражи оставлял записку «До новой встречи, Фантомас». Знаешь Гуйву, следователя? Это он пишет про Панасенко, теперь Фантомасу придётся держать ответ и за вентилятор, и за радиолу, и за сорочки, и за чулки. По-украински пишет.
— Я знаю, что Гуйва подпрашивал ебать у жены Рудника, и Рудник, опять же якобы, подловил Гуйву в подъезде.
— А с какого он года, если возглавлял общество книголюбов, после того как друг вашего дома Пал Палыч дриснул в Москву?
— Кажется, он ровесник покойного брата Кости, того, что умер прямо в заколдованной форточке, старше меня на чирик, получается, года 44‑го, может 45‑го.
— Понятно. Дурачки аксёновского возраста. Книголюбы. Питание пожилых людей. Бесплатная аптека. Наверняка есть арабы, желающие читать Пастернака, наверняка есть арабы, успевшие даже сходить на «Чижа» и «БГ»… Таким арабам с террористами-мракобесами не по пути. Потому что в случае (кстати неминуемой) победы мракобесов-террористов над добрыми любителями Запада их ожидает смерть. Подпись — Blood Axis (Кровавый Таксист).
— Парасюк, я никогда не мог до конца понять, что ты говоришь, но мне всегда кажется, когда ты говоришь, что это голос из глубины моей собственной души.
Морские епископы удалились туда, откуда пришли. Два года спустя эта часть левого берега будет отрезана от суши цементным забором. Резиденция Нападающего станет похожа на голову любовника, увидевшего летающий, или пытающийся оторваться от земли гроб. Где ж ты так поседел? Такая седина бывает разве что у тех, кого задержали с партией порнографии в багажнике «Запорожца» на венгерской границе.
Я не стал спрашивать Ломмеля, кто это был, так же и морские епископы не поинтересуются у него, кто это длинный, где-то мы его видели. Мы все друг друга видели, потому что остановились в одной точке — «Днепр‑11». Иногда мы посещаем «Весну‑2». Немёртвые среди мёртвых и неживые среди живых. Мы не можем причинить большой вред современному обществу. Не больше, чем не протянуть руку тётке, поскользнувшейся в проливной ливень на асфальте.
— Вот, Юлий Карлович, мы здесь с тобою сидим на покрышке от КАМАЗа уже почти два часа, повидали морского епископа и не мёрзнем. Мне нравится, когда возвращается то же самое, то, что успел полюбить, потерять из вида. В такой атмосфере, когда темнеет, я переживаю прилив спокойствия и мощи, как будто это восход солнца. Сумерки заковывают меня в доспехи. Невидимая рука ставит мелодию, которую тщетно искал, ожидал услышать, пытался воссоздать по крупицам, отслеживал в старом фильме, где она и звучит-то считанные секунды в обрезанном склейками эпизоде… Ты, кстати, помнишь, как мы слушали у тебя довольно неуместный в 79‑м году сингл Элвиса: я принёс, раз десять, точно. Чувака, чей он был, врача, собьёт в 99‑м машина, вместе с женою, насмерть. Тогда к тебе прилез какой-то дружинник, его семья не захотела жить в Израиле, и вы вспоминали, как дезертир отстреливался с чердака у вас во дворе и раздробил пулей коленную чашечку, прибывшему уговаривать его сдаться, полковнику. Эта жирная образина больше всего поразила меня своим преклонением перед Хурдой. Хурда и мне был интересен, как монстр, как, блядь, фрик, но его методы… У-ля-ля. Дтя конца 70‑х, конечно, в твоём культурном доме это был урод. В сравнении с Лёвой, Светой, тружеником-бухариком Клыкадзе он смотрелся как жуткое антисемитское пугало. Мне хотелось, обхватив парик большими пальцами, разрыдаться, выпихивая вздохи в духе женского фальшоргазма: «Сволочи, сволочи»… Знаешь, кто, где и когда так повторял это слово? Сермяга на стадионе «Локомотив» вечером одного из последних августовских дней 74‑го года. Наливай. Хорошо, что мы взяли стопки… А помнишь, выпивали из рюмок, когда ты привёл новую худую чувиху, во дворе ебанутого Блохи?
— Сермяга, это Саня-Геополитик, и Нападающий тоже он…
— Да. Сермяга — это Нападающий. 220 — это Азизян. Сруль — Товар для Ротшильда. А Парасюк — это я.
— Я чтобы голову не ломать…
— Правильно. Ноздря ломал голову и не раз. И, представь себе, он её таки сломал. Однажды зимой в голове его нашими фокусами был приведён в действие некий механизм. Он перестал пить. Заставил Сёрика и Цаплю разучивать ненужные песни Челентано, каждая из них после первого исполнения с глухим, так мне казалось, плеском уходила под мёртвую зыбь кабацкого паркета, точно утопленник с камнем на ногах. Видно было, что Ноздря ломает голову. Меня и Смакабумбу перестали пускать в оркестровку, как будто боялись, что нам станет известно про водопад и пропасть сразу за порогом. Как-то раз, прослушав все новинки коллектива Скандинава Игоря (о скандинавском происхождении ему напиздела «первая скрипка на кладбище» пресловутый Беззубченко), мы уходили из кабака, и попытались просунуть в оркестровку треть бутылки водки. Дверь приоткрылась, бутылку взяли, и прежде чем снова запереться изнутри, голос Ноздри произносит: «Придёте — допьёте». В чём-то Ноздря был прав, он хотел сказать: «Если бы вы приходили допивать не через день, а раз в три года, мы и по сей день играли бы в «Берёзках». Узнав о том, что я возобновил выступления, он, говорят, улыбнулся по-старому и заявил: «О! Значит, пацанчик тоже понял, что лучше играть живому в «Ноздриках», чем мёртвому у Джима Хендрикса»…