охотился за вишнёвым пальто. Йо-хо-хо, тухлэ рунду платим я. Агата даром остриц. Олимпик. Рахиля есть, а сигарет нет. Динамит-Меламед вишнёвое, стародавнее, нестиранное, янтарное. Правда, наша звезда красивая? Мы зайдём. Ты посрёшь. И пойдём дальше.
Вторую очередь ликеро-водочного так и не достроили. Бетонный каркас, особенно неприветливый, когда дуют зимние ветра, летом зарастал сорняками, где кишели бездомные собаки-уродцы. Время от времени трусливый и капризный кобелёк, твёрдо встающий на четвереньки только в период размножения, отведав колбасных обрезков, падал на вымазанную говнецом спину, смешно дрыгая в воздухе слабыми лапами, так что можно было спокойно, одною рукой перехватив его пульсирующее горло, одним рывком острой бритвы удалить ему яички.
Среди славян и немцев многие, если не все, похожи на собачек. Первое сообщение про половой акт с собакой я услышал от Сермяги в 73‑ем году. Это произошло на минифутбольной площадке в присутствии ветеранов войны и труда, которым в к/ф любили приписывать слова, которых они не говорили.
Примерно в это же время угрюмый и маленький Янковский брал у Сермяги дома в рот за порнографию. А когда я после мелкой ссоры спрошу у Лошинского (блядь, одни поляки собрались) между тем, стоит ли с Янковским драться, тот, похожий на кобелька-поросёночка, только мордочкой покачает: «Не вздумай, он тебя отпиздит».
Легенда гласит… какие могут быть легенды, если речь идёт о Сермяге, значит правда, реальность — это он, легенда — это небывалой формы нога сестры Володарского, которую пришлось ампутировать, то чего нет. Онанопаранойя про маминых подрюжек. Лишний вес мифов и легенд, заставляющий нацию обливаться потом при малейшем волнении. Стихи не понравились. Или мозг вызвал эрекцию, а лифт не пришёл. Сермяга — князь, Тренер Мира Сего.
Подсылали убийцу, чтобы застрелил Сермягу, когда тот будет по своей пьяной привычке произносить с балкона утреннюю речь. Киллер пришёл с ружьём на стройплощадку, вошёл в зияющее голыми окнами здание ликерки, поднялся по лестнице до третьего этажа, закурил. Когда балкон в полсотне метров (указанный на фотографии) огласился призывами к оральному сексу, ангел смерти щелчком пальцев отбросил окурок прочь, снял с носа и спрятал во внутренний карман кожаной куртки очки, после чего навёл на оратора ствол с оптическим прицелом. Жить Сермяге оставалось одну-две минуты. Возможно, разлетелась бы его заминированная алкоголем и бессонной ночью тыква, возможно, свинец прошил бы его одержимое своего рода нимфоманией к жизни сердце… Но Питурики-демоны, приотворившие рот Янковского, и десятки других ртов судили иначе.
Едва мужчина, что получил задание убить, увидел в объективе золото сермягиных волос, его надтреснутый носик растлителя, как буквально в несколько мгновений другой ствол, горячий и вертикальный, жгучим крестом на лбу вурдалака, взвился и прилип из только утром надетых импортных подштанников, пристал, точно пластырь, прописанный дьявольским хирургом, другой ствол, откуда у киллера вытекала моча и похожее на сопли вдовы вещество, которого он стеснялся.
Фамилия киллера была вначале отцовская — Ракойид. Но в день свадьбы он, блажь молодожёна, взял фамилию невесты — Якименко. Год спустя жена пропала, осталась одна фамилия, но это не главное. Ракоеду очень хотелось верить, что с новой фамилией изменится и его состояние, болезненная потребность, мелькнув из-под копчика, покинет его нутро, что женитьба избавит душу от злоуханного, но пьянящего облачка, окутавшего его сердце вместе с монастырскими миазмами мужских туалетов эпохи Брежнева. Какое-то время ему казалось, что так и вышло, но вот в объективе возникло лицо жертвы, оплаченной и абсолютно ему безразличной как будто, и в считанные секунды жертва превратилась в повелителя, в жгучий магнит, отняла у суровой и крепкой личности по фамилии Якименко достоинство и волю полностью.
Теперь он снова был Ракойид, молодой, выкуривающий пачку в день, атлет с желаниями стареющей женщины, которой некогда кокетничать, той, что нужно срочно. Чтобы забыть на время про леденящий нутро могильный сквозняк в глотке и холод от вставных зубов… Сермяга продолжал выкрикивать призывы сосать, лизать, обмениваться одеждой. Слова эти мало что значили, если бы не мешки под глазами (когда-то они нравились дамам, мужчины с мешками), неравномерно рассыпавшиеся по черепу золотистые пряди удлинённых по моде начала 70‑х его волос. Они выпадали таким образом, что лишь облагораживали его жуткий лоб гостя из космоса.
Якименко прислонил ружьё к белокаменной стене, и восьмью пальцами обеих рук придавил пряжку ремня, так, чтобы ею оказалась прихвачена головка его хуя. Большие пальцы он утопил в мышцах живота. Впервые за целое утро из его рта вырвался долгий низкий стон. Язык по часовой стрелке облизал напряжённые губы.
Два детских глаза следили с того места, куда упал окурок. Два детских глаза видели, как высокий мужчина, что стоит у окна на верхней площадке спиною к лестнице, прислонил к стене похожее на настоящее ружьё и, сцепив руки где-то в области живота, дёргает прикрытым чёрными джинсами задом. Мальчик, по возрасту уже не «сабля», с тревожным лицом Джейми Ли Куртис, докурил брошенную взрослым сигарету и старался дышать открытым ртом, чтобы не сопеть; ждал, что будет дальше. «Зашёл посцать с высоты и мотню заело, или увидел голую бабу», — думал он и ждал, что будет дальше.
Вскоре Якименко почувствовал себя зыбко, нехорошо. Без оптического прицела между ним и Сермягой снова пролегли не семь, а семьдесят метров. В отдалении приговорённый к смерти напоминал скачущую по балкону сардельку. Мало-помалу долг возобладал над желанием, и в руках Якименко опять оказалось ружьё. Но едва навёл он резкость, как правая рука его опустилась, рванула молнию, расстегнула пояс, и пока левая поддерживала оптический возбудитель, скользила, уже не останавливаясь, по хую, который редко бывал так напряжён вблизи гражданки Якименко.
Начал моросить, переставший было под утро мелкий, но плотный дождик. Сейчас ствол и хуй могли быть видны из соседнего окна, настолько близко подошёл к краю площадки хозяин того и другого. Внизу от ограждавшего строительство забора отделилась стайка жалкого вида дворняжек, у одной из них задняя лапа была хромая. Сермяга закончил особенно длинный фрагмент своей речи, он глубоко дышит, шевеля бакенбардами, словно это у него жабры.
По замутнённости рыбьих глаз, по тому, как густеет чернота в складках, очерчивающих его рот, видно, что он «настраивается» к непоправимо откровенному финалу. «Как теперь в глаза смотреть?!» — говорит он после поступков такого сорта, но в голосе слышится тайная бравада.
Вот опять начинают шевелиться его губы. Бес Якименко торопливо, вослед их движению, старается вкладывать в них вожделенные слова. Бесшумный занавес дождевой пыли глушит сермягин голос. Доносятся только гласньге звуки. В основном гортанные «а» или «о»: «зА этО оскАр уАйльд лОрду Атьфреду пОпочку лизАл»… Хромоногий пёс поворачивает морду и смотрит снизу вверх, улавливая близость пролития из кожаной куклы того, что можно будет слизать языком и отправить в контролируемый глистами желудок. «тОля ивАнОв говорит, сАня, ты лежишшшь, А мужиклижеттебе йА-ицА». Сермяга опрокидывает голову назад и, показывая профиль, шевелит высунутым языком. Долгий низкий стон, выдох. Якименко дробится на несколько коротких гудков, горсть тяжёлых, недождевых капель, взлетев в воздух, падает вниз, а за ними следом, роняя ружьё и всё ещё переживая свой последний оргазм, валится припадочный киллер Ракойид. Туда, где, успев покрыться ржавчиной за годы простоя, торчат из шершавого цемента железные прутья оголённой арматуры. Рухнув на них лицом к земле, он постепенно становится похож на поэта Бродского. Безымянный мальчик, тот, что докурил последнюю сигарету Якименко, пока это происходит, успевает утащить в никому не известное место, отлетевшее в заросли негодной травы ружьё. «Значит, есть бабы, которые показывают пизду в окно и сами от этого тащатся», — бормочет он с серьёзным видом, будучи уверен, что эту легенду только что подтвердила сам жизнь. Четыре штыря смотрят в действительно свинцовое небо. И только один парализованный хрящ готов воткнуться, но не может — в землю. Дождь усиливается. Сермяги на балконе нет.
— Я не люблю, когда мужчину зовут в гости и сажают за стол баб…
— О! Ты тоже это заметил! На хуя это надо, они что, рассчитывают, я буду серьёзно разговаривать при них? Серьёзные вещи, даже если в них много юмора, обсуждают с глазу на глаз. Раз они готовы говорить с тобой в присутствии своей коряги, значит — они не считают тебя серьёзным собеседником, значит ты — пидорас, это оскорбление.
— Причем ладно ты подживаешь там с какой-то, нашёл себе кусок манды, она видит твои конвульсии, твои выделения, зырит на тебя в темноте, разбуженная твоим храпом, пиздит про волшебные свойства бирюзы, так не срамись! Отправь её куда-нибудь. Хуй. Зовут, а припрёшься, они сидят. Хуй выпьешь, хуй покуришь, закуска не лезет, потому что это, считай, стол накрывать в женской параше. Держать в доме этот бурдючек и делать вид, что так надо, что это даже почётно в сорок-то лет, это всё равно, что слушать в эти же сорок лет Дю Папл, нюхать у покойника под хвостом.
— «Не говори мне о них», как говорит Сермяга.
— А ты дослушай, Фогель, ты дослушай… Эти создания, больше похожие на похожих на них неудачных зверушек, уверены, что добились господства именно сейчас, и дёргают себя за яйца, чтобы сигналить как последняя дешёвая свадьба при въезде во двор, на весь, бля, мир. Поэтому для них так важно преувеличивать достижения современности и обсерать музыку, кино, духовное превосходство романтического прошлого, как опять же баба ругает фраера, который выступал с нею выступал, потом ему стало противно, и он её бросил. Смотри, сегодня бездомный пьяница и банкир одеты по одним и тем же картинкам, просто у одного лахи почище и поновее. Если банкир поносит свой гардероб лишний сезон, он у него тоже истреплется до синяцкого состояния, причём очень быстро.