Он не повар — он Орлан
С ним не слиплась я — сплелась
Слышен слышен русский говор,
Вон шагают Сруль и повар.
И действительно шагают,
И друг другу помогают…
Когда Орлан выпал из гнезда и сломал ногу, Сруль быстро-быстро притащил учебник под редакцией Лампы Чижевского, и давай обучать пищевого родной речи:
— Что на рисунке?
— Колодец.
— Кто в колодце?
— Ба… Бабушка.
— Вот. Я за Тыкву… Тыква?..
— … В микву.
— Молоток.
Потом Срулице стало плохо. Пришлось вспомнить, что «есть на Мясоедовской больница». Кролик, отщёлкавший её конусы на фоне челночной сумки, стал бегать к Сашке, отпустил мех, пропах ладаном. Срулиан приболел от лихого Нэлиного типуна, видно, немецкий организм еврозараза не берёт, ей лишь бы чем лизать было. Кроме того, Сруль не настоящая лесбо, такая, скажем, как Сало или косоротая Прачка, тупой и неинтересный осибирок в галифе бедренного жира. Топлёного, потому что рожалая. Сруль потолстел, голос её стал заметно ниже.
В паху от мая до июля
У Сруля вылез гнойный гуля.
И вздыхая то ох, то ах
Чешет Сруль воспалённый пах.
Крюк Коржов Желтобрюх во 101-ом поколении тоже пришёл на Мясоедовскую, хотя это и не его больница. Чорт знает, что это он вынимает из пристроченного в вонючей Турции кармана. Глядите-ка: пузырёк. Эй, лысенький, со ствола будешь? А чувиха? У меня нет чувихи. Лысенький, выпей, выпей, дай кино посмотреть!
Крышку, я думаю, им оставлять нечего, бормочет Александр, он недолго возится с бутылочкой, но успевает брызнуть на бумажку с направлением, так, что возникает жёлтый кружок. Коржов боится уколов, разумеется, не он один, но забавно наблюдать сильную личность в сомнениях, с мочой покончено, надо взойти на следующую ступень, переступить порог кабинетика, где он тысячу лет не был… Впрочем, вероятно, его должны вызвать, подождём приглашения.
Коржов, сжав обросший волосами рот, читает малоприметные, полустёртые надписи, покрывающие стены помещения на Мясоедовской. Что за Чорт…
Собираю бутылки и блондинки. Шарон плюнул в мечеть. Мартовские Иды. Издательский Дом «Русские гниды». Боулинг продолг, бутылками. Создаёт на суше иллюзию шторма. Бутылки катаются. Шинуазэри какая-то.
Соррор захлопнула Чендлера и открыла люк. Вы решили туда? У вас нет ни единого шанса. Даже призрачного. Призраки останутся здесь. Стоп. Это уже не слова со стены, это как будто бы телефонный разговор где-то там внутри. А, вот ещё надписи: Саша + Наташа = … Ну, мало ли какой Саша. Шарон, посети Сашину дачу… Ненормальный какой-то писал… Вот ещё: Шарон, плюнь Сашке в морду!.. Н-да, н-да. Что ж меня не зовут…
Горе ищущим благочестия,
Ибо они пойдут за шерстью, а вернутся стрижеными.
Презренны богобоязненные,
Ибо они шарахаются от собственного хера.
Душно праведным,
Ибо они не моются.
Нет пощады слабеньким,
Ибо их болезнь толкает их на подлости, они шестерят.
Ну, это уже полнейший вздор. Дешёвый, косноязычный сатанизм. И потом в книжках по сатанизму всё не так написано. Чорт знает, кому доверяют перевод, как тут не осрамиться, когда… Входная дверь стукнула, но никто не вошёл. Коржов пригладил бороду, кашлянул и прошёл в комнату, где брали кровь.
— Gotcha, — сладко полузевнула Инфанта, она произнесла жаркое словечко, громче, чем хотела, из-за наушников, во дворе школы на оккупированных территориях, где никто не догадывался, да и не мог знать, кто она. «Never Learn not to Love» пел ей из 68 года свою песню Чарли Мэнсон, — Gotcha, — повторила инфанта и добавила по-русски воздуху демонов. — Попался.
Сермяга сказал бы «гол», мяч в воротах противника — мрачная фигура среди груды холодных камней не торопилась исчезнуть, всё равно никто не видел его, а если и видел, то не знал, что это Чорт. В три с чем-то по верхнему ярусу моста отбарабанила электричка. Джентльмен в чёрном никуда не спешил, он нигде не был, не чернел, не, пардон, мадам, белел, ничего не забывал и ничего не хотел припомнить. Зачем? Когда все, кому следует помнить, знают, что его нет сегодня вечером, потому что он не отзывается, не гремит вагонами, редко берёт в руки гитару. Какая разница, забыл он или помнит, как в 68‑м помог, не дал разбиться выпрыгнувшему из окна вагона самому яркому убийце. Он ушёл под воду и больше его никто не видел. Ушёл от погони, значит действует. А где и как, жив он или мёртв, подземная вселенная, надземная вселенная — какая разница. «Представьте себе, человек повесился». Это Шандриков. «Ничего страшного» — это Северный. Главное, Инфанта знает Большой Сон. Где Арье Лейбу снится по дороге из Лемберга в Одессу крюк, на крюке клетка, а в ней Товар для Ротшильда.
666
Разные судьбы
Новые урны. Редко встретишь старую. С выпуклым лепным узором, где-нибудь вдали от центра стоит она возле темной скамейки, немного под углом, словно Башня Сатаны. Сохранилась только потому, что никто не забирает на дачу из-за продольной трещины. Такие же стояли через каждые десять шагов в аллеях на проспекте, даже когда по радио уже звучал Duran Duran. Одинаковой формы отлитые из застывшего раствора урны принимали мусор, плевки и окурки более-менее аккуратных граждан с равнодушием подходящих вещей в неподходящей среде. А граждане бредили вибраторами, готовые выполнить любую низость, какую потребуют от них голоса шайтанов, что звучат не смолкая в головах даже тех, кто письменно заявил, что шайтанов не бывает. Люди мусорили, озираясь ненавистью на послевоенные деревья и мраморные колонны. А те сохраняли безмолвное постоянство и смотрели в небо. «Где не наши буквы? Хоть бы одно слово не по-нашему!» Иностранные слова можно было прочесть разве только на лекарствах, даже русских надписей было не много, и половина из них не работала. Праздничную иллюминацию составляли бессмысленные узоры из бесчисленных лампочек. Капризные настроения того времени хорошо изобразил один поэт: Там на дне окурков много, хочешь — ешь, а хочешь — жуй, хочешь — человечью ногу, хочешь — человечий хуй. Нынче виден хуй везде, в жопах хуй грузинов, хуй в влагалищной пизде, хуй и в магазинах[15].
Урны стояли в земле так внушительно, что казалось, это ракетные шахты, связанные с преисподней, где ожидает сигнала секретное оружие возмездия. Взовьются к проводам и скворечням окурки, кошачьи ноги, смятая бумага, и ударят из темных отверстий фонтаны холодного пламени. На зов этих огненных столбов, взметнувшихся до самого неба, откликнутся и прилетят рукокрылые каратели. В последнюю минуту вмешается, заработает санэпиднадзор Империи Зла. Изменникам будет казаться, что мучения не имеют конца, но жертвенный убой лишь приблизит то, что тщетно пытались отдалить добрые люди, и край родной утопит в зелени несрочная весна благоденствия.
Как раз мимо такой урны-одиночки шагали в сумерках к остановке автобуса два товарища. Посреди баклажаньего цвета осыпавшейся листвы она маячила, точно обезвреженная обитель злого духа. Сам демон, все может быть, ждет решения Гаагского суда в специальной лампе, обитой изнутри поролоном. Пощадил, не растерзал вовремя кого следует — теперь сиди. Урны агрессию не отражают. Однако агрессор боится смотреть в трещины и дыры на враждебной территории. А заглянув в темное место, быстро отворачивается и тоскует, бедолага, по невыросшему хвосту.
Один из приятелей, с большой олимпийской сумкой, был телемастер. В телевизоре пропал звук, и он помогал наладить старый ящик своему сверстнику. Выпивать не стали — возраст не тот. Пока обедали и пили чай, почти совсем стемнело. Мастер жил далеко, автобус ходил туда по графику, дважды в час. По пути они увидели дом, где с балкона выступал Гитлер. Но забыли, как называется улица. А на указателе только уцелел номер дома — 23. Посадив друга в автобус, они попрощались дважды, тепло, человек снова прошел мимо урны, трещину в темноте уже не было видно. Зато цифру 23 на углу двухэтажной постройки освещала единственная лампочка.
Дома его никто не ждал. Человек был холост, привык к одиночеству, и умел самостоятельно гасить чрезмерную грусть и веселье. Увидев выключенный телевизор (он что-то пометил в программе на неделю, но фильм показывали поздно, в полпервого ночи) он, беззвучно шевеля губами, повторил пояснения друга-специалиста, что-то про электроны, куда-то гонимые остывающими лампами, а так же что-то по поводу катодов. Катодов… Дело в том, что полное одиночество в квартире холостяка наступило не сразу. Месяц назад он снес на пустырь и похоронил своего кота.
Пустырь вырос за бывшим костелом, словно кислотная клякса. Говорят, землю купили не то армяне, не то бывший лысый физрук, который отмечает все еврейские праздники, несмотря на шукшинское лицо и фамилию классика украинской литературы. Если спрашивали «что там будет» все повторяли один ответ: «стоянка для машин». Точно так же в детстве на вопрос, чем плох Адольф, говорили: «столько людей погубил». Холостяк долго стоял у светофора, пропуская транспорт. Был выходной, включили желтую мигалку, и никто не хотел дать перейти через дорогу единственному пешеходу. Перед похолоданием сгустился странный туман. За сотню метров мало что видно, зато дома и деревья, те, что ближе, выглядят отчетливее и новее. Черные ветки видны до мелочей, как будто сам их рисовал. Нездешний силуэт католического храма красиво выделялся тротуарной серостью на фоне сизоватого неба. Мужчина со спортивной сумкой шел и вспоминал Лазаря, своего давнего кота. Тот не хотел полезать в мешок, сильно метался, пришлось сперва накинуть сетку. Лазарь третий день страдал от чумки, надо было срочно делать уколы. Пассажиры в трамвае косились на шевелившийся мешок. А эту сумку он хотел подарить телемастеру, но тот сказал, спасибо, не надо, мне нужна более просторная. Теперь в сумке лежало угловатое тельце Цезаря, тяжелое, как дрель. За костелом его поджидал Сермяга с лопаткой.