И острый нож блеснул в моей реке… руке… Однажды вечером взгрустнулось что-то мне, я вышел из лесу… Однажды вечером…
По ту сторону окна, за шторой, от карниза отвалился кусок штукатурки, звонко и резко стукнулся о цинковый подоконник. Молодой человек, сидящий в центре комнаты на венском стуле, не отводя глаз смотрел на распахнутую дверь.
<…>
Мельник
Рабинович перебросил мне этого француза. На «девятку», ленту тип‑10. Сам привез, вручил запись через порог и быстро убежал. Я к окну — Рабинович садился в старый «Запорожец», за рулем его поджидал какой-то человек. Про такие же малолитражки, только марки Фиат говорили, будто в Италии они стоят дешевле самой дорогой губной помады. Я решил, что Рабинович вымолвит себе под нос, поправляя зеркальце: «Говнистый вырос у Люсинды пацан». «Да и народ говнистый», — ответит кукла-водитель. Машина тронулась, в форточку пахнуло газом и дымом осенних костров.
Были первые числа ноября. По школам, предприятиям и дворцам культуры гремели аплодисментами собрания, концерты с танцами после торжественной части. Гремела жестяная кровля гаража, пока по ней катилась бутылка, потом удар об асфальт, несколько одиноких хлопков. «Зачем, какая-нибудь бабушка подобрала б», — упрекнул за моей спиною Стоунз. «Правильно, — ответил ему за меня Зэлк, — На таких бутылках люди машины покупают». Он повторял это при каждой выпивке. Мы оба ненавидели и людей и машины. Выпивали вчера. Я подговорил их залезть на крышу гаража и отметить «последний звонок».
Меня только что, с большим опозданием приняли в девятый класс, и после полугодовалых каникул я все еще оставался оглушен этим событием… В сентябре, когда стало ясно, что идти никуда не надо, я узнал, что в одном ДК собираются курсы французского, ими руководит Рабинович, по кличке Бебл. Бебл — это прозвище Бельмондо. Рабинович на него действительно немного похож, только голова очень большая. Иногда Бебл брал у меня диски, и что-то расхваливал, подсовывал в ответ какие-то ненужные вещи — комиксы про собачку Пифа, пару пачек «Филипп Моррис». Они словно выпадали со страниц «Плейбоя», обретая многомерность. Туловище с головой Бельмондо любило совершать мелкие обмены.
Советский вечер гасил своим дыханием остатки дневного света в воздухе. На улице не оставалось ничего лишнего, с помощью чего можно было бы тренировать свою наблюдательность. Разве что в неурочной темноте кинозалов кружили голову миражи другой жизни, то увеличенные, то уменьшенные. С обложек дисков кривлялись парализованные фото исполнителей шумной музыки. На порноснимках замерли иностранцы с иностранками… Я покосился туда, где лежала тяжелая пачка этих дел — в коробке от ленты, ее не постеснялся сдать мне на хранение пугливый Зэлк после показавшегося ему подозрительного звонка. Звонил Нос, якобы из милиции. Или все это был дешевый психологический опыт — картинки в обмен на подробности? Иконы в обмен на Талмуд? Зэлк преувеличивал степень моей близости с теми сосками, что, случалось, приходили поболтать со мной о ценах на «котгон» и воззрениях Чарльза Мэнсона. Все потуги Зэлка соригинальничать не достигают цели: «На флоте мне удаляли аппендицит и сделали укол морфия — я понимаю Джимми Хендрикса, старик!» И другое примерно в том же духе. Впрочем, чего бы ни постыдился сделать Зэлк, вообразить нетрудно. Рубщик металла с бородой Хемингуэя и жопой Оскара Уайльда. А скандинавские большей частью любовники застыли на картинках той же расцветки, что и политическая хроника, шевелящаяся на экранах большей частью черно-белых телевизоров. Чередуя порнографию из коробки твердого на ощупь, но мягкосердечного Зэлка с сюжетами новостей, если описывать и то и другое подробно, можно было бы собрать целый роман. Но зачем все запоминать, зачем щеголять знанием деталей? Некоторые дауны помнят наизусть по сорок опер. Остальные тщетно пытаются им подражать. Мне кажется, психологическая достоверность куда важнее при описании не слишком давних времен. Кроме того, повторов следует не опасаться, а делать их как можно чаще, ибо, чем еще, как не повторением можно пробудить в читателе чувственный интерес к вашим героям, и добиться его закрепления, еще и еще раз заставляя переживать эти всегда уродливые, неуместные мгновения восторга: Снова! Будь оно проклято!
Стемнело за полчаса. В КГБ часто хлопала дверь, сотрудники уходили со службы. Дверью магазина внизу тоже стали хлопать чаще, трезвые злые люди ходили туда-сюда. Завитые кассиры наигрывали на кассовых аппаратах магические комбинации, воплощая нехитрые желания покупателей. Отсчитывали сдачу — мелкие деньги с колдовской эмблемой, чью ценность, несравнимую с ценою съедобных пустяков, граждане уже не стеснялись забывать. Женщины убирали монетки в кошелек, мужчины из ладони ссыпали мелочь в карман. Я подумал о порновкладышах в плавленых сырках. Рано. И выпивать после вчерашней встречи со Стоунзом и Зэлком тоже рано. И позвонить этой любительнице итальянской эстрады — тоже рано. Провинциальный рахитик будет капризничать: «Ты похож на одного человека». Нет порновкладышей в плавленых сырках — есть мелочь в кармане возле хуя. Что они друг в друге находят?! Если бы старые члены Политбюро отменили статью за педерастию — девяносто процентов позвякивающих медяками и яйцами мужчин ушли бы из семьи, от казней египетских подальше.
Француз еще не запел, в фиолетовом сумраке комнаты кричали чайки. Под окном сгружали ящики. Не доставало корабельной сирены. Вместо нее кто-то нажал кнопку звонка, и в прихожей трижды звонко мурлыкнуло. Я метнулся отворять, пока со взрослой половины не вышел дед, пьяный вчера я наговорил много лишнего, желал всем сдохнуть… Француз все-таки подал голос, некоторые слова звучали знакомо — Жаппель, Лёпети шозэ. «Открывай, человек ждет», — поторопили меня из кухни. За дверью на черном резиновом коврике стоял Сермяга, над головой его светились «бараньи яйца» — две лампочки в одном плафоне. С первого взгляда мне показалось, что он пришел не один.
— С тобой хочет поговорить один человек.
Кто-то сделал несколько шагов, шурша болоньей. Я шагнул навстречу. Человек был старше нас лет на десять. Зимняя шапка с козырьком собачьего цвета. Волосы лежат на ушах, и что же эти когда-то вызывающе заросшие уши ожидают от меня услышать?
— Саня говорил, ты немного лабаешь…
— Да, — глотнул я, чтобы не заорать «нет!», хватит и вчерашних воплей.
— В смысле, хаваешь и басовые партии…
Он не производил впечатления зануды, не отталкивал. Просто привычный к неловкости своих просьб и предложений неудачник. Таким женщины не хамят, у таких в записной книжке все телефоны реальных людей. Бу-у. И коры! Коры — опять остроносые, в духе Рафаэля времен «Пусть говорят». Шли, шли, ночевали под вешалками одиноких дам, и вот дотопали до моего порога: Estas botas son para caminar. Сермяга-медиум, Сермяга-следопыт привел ко мне этого искателя талантов. Ему не с кем отыграть вечер в трампарке. Он все понимает, но хотел бы попробовать, что я умею. Хотя бы песен десять. Как? Вдвоем? — Нет, зачем, мы начнем сами. А чуток попозжей придут Короп и Мельник… Песендесять попосжей… Ах, Одесса, Мясоедовская, несколько рок'н'роллов? Что угодно, это же трампарк… Приятный, неагрессивный человек в затруднительном положении. Вроде бы не питурик… А как же тогда Сермяга? Бабы научили не отказывать таким вот опустившимся людишкам. Сермяга распознал в нем родственное триумфальное безволие, и как в журнальчике про садо/мазо «пошел на поводу», метя по дороге мочою и плевками пункты опознания других мужчин, подростков, согласных детей. Короп и Мельник! Послушай, болоньевый принц, а может быть, лучше я возьму рублей сорок, и ты пригласишь каких-нибудь руководительниц кружков? Нет-нет. Надо сделать проще — сказать правду: Дело в том, что я очень плохо играю. А тем более, одновременно играть и петь у меня вообще не получается…
Тут Сермягины чичи вспыхивают, вылезают из орбит, принимая размеры «бараньих яиц», что светят у него надо головой: Ты просто посидишь и пиздец. Петь будет Мельник.
— Мельник так Мельник.
Это рядом, в клубе Водников.
Водников? Это же водяные черти по-чешски! Надо идти. Надо дать им успокоиться, выпить, и когда им самим станет в тягость мое присутствие, я улизну. В конце концов, должна быть Советская Власть в клубе работников речного транспорта или нет?
Дом Водников стоял на одной улице с домом, откуда в картине «Сильные духом» толкает речь Адольф Гитлер. Пускай всего несколько секунд, но это — хроника, и это моя улица, где я живу. Кроме меня на ней обитает ряд интереснейших личностей, созданных явно не Иеговой, и не за шесть дней творения. Моя улица — своеобразный гетто-пантеон отвергаемых богов и демонов. Сразу говорю, вы не встретите на ней ни оборотней, ни сатиров, драконы и единороги тоже скрипят сучьями где-то в других местах, то есть, настоящей экзотикой тут не пахнет, и к счастью, никому не придет в голову охотиться за нею здесь. Драконам и химерам древности пищеварение заменяет внутреннее сгорание, однако никто не кричит при виде каждой выхлопной трубы: «Химера какает!»
На моей улице нет огнедышащих, прохожие обдают перегаром, иногда подпустит выхлопных голубей гебешная «Волга», но никто не говорит, что это дракон. И все-таки, в населяющих ее рядовых гражданах есть что-то неисчерпаемо странное, чему можно изумляться всю жизнь, с благодарностью, не осуждая их за долгие промежутки безынтересной жизни. Здесь, в тесноте средневекового замка живут никому не ведомые еретики, чьи заклинания ты не прочтешь на транспарантах, не увидишь в неоновых сполохах Бродвея. Они малы, как ночные звезды, и остры, как иглы, чей укол вызывает мгновенную смерть… и пробуждение, после которого ты видишь, что теперь в твоем распоряжении все, чего не видят посторонние. И балкон без Гитлера выглядит более фантастично, чем если бы он появлялся там регулярно. И разве…разве мужчина, не скрывающий под зимней шапкой рога, но скрывающий в простуканной и просвеченной икс-лучом груди все пороки, косматые желания, менее интересен, чем Чорт со старинного рисунка?! Здесь воображение притягивает жизнь, холодный спутник Несбывшегося, и если ночью лунною на улице Володарского не раздается вой вурдалаков, значит, все местные вурдалаки просто умеют держать язык за зубами.