— Давно ждете?
— Кого?
— Их.
— Не очень. Я Гарик.
— А я Юра… Мельник.
— Видимо он напиздел худруку, будто я охуенный музыкант, и вообще, охуенный человек, знаешь, как он это любит, рекламу делать, — я плюнул и пожаловался.
— Кто? Саня? Саня вас очень любит.
Я промолчал. Мельник взял гитару и запел: «Приди же милая ко мне, зачем нам ждать прихода ночи… Ай-лазат, Ай-лазат…» Редкие русые волосы, сколько ни отращивай, длинной прически не добьешься, от пения начали топорщиться. Рот у Мельника был пустой и овальный. Ресницы пушистые. Квадратная челюсть.
— Где тут уборная? — спросил я, когда он кончил петь.
— Сразу за вахтой. Вам показать?
— Спасибо. Что я, мальчик, — я нервно рассмеялся суровости собственного тона.
Вместо уборной я направился к выходу. По ступенькам шли Сермяга и худрук. «Мельник явился», — обронил я, уводя Сермягу в сторонку:
— Слушай, не подсовывай ты мне больше никаких людей, — проговорил я, краснея, — Обещаешь?
Сермяга не ответил ничего. Он засопел.
Через неделю, собственно, 7‑го ноября, Сермягу избили по жалобе слабоумного Головатенко. Мы гуляли за Днепром — у Гени Раскольникова: Стоунз, Шурыгинскас, Чуча и я. Тема отдельная, говорят, после моего ухода Шурыгинскас бросал с балкона моченые арбузы. При мне он уже целовал Стоунза, говоря «я не голубой». Мать разыскала меня, потребовала: домой. Сермяга сидел в кресле и сопел. Ебало вроде бы целое. А я, выпив немало, пер чорт-те откуда с двумя пересадками. И для чего?! Он потребовал поставить одну из самых ужасных подачек Бебла (Рабиновича) — ленту, где были записаны Масиас и Азнавур, но чудовищно тихо, едва слышно. Сермяга вслушивался и сопел. Казалось, он сопит на весь Союз.
Прошло два года. Сермяга успел стать отчаянным антисоветчиком. Вблизи его дома поставили памятник Дзержинскому. Монумент скромно стоял в стороне от проспекта, будто уступая дорогу новым веяниям[1] , а в их числе не последнюю роль играла педерастия. Разного калибра гомоэроты попадались на вечерних улицах едва ли не чаще дружинников. В них было что-то от собак, вроде бы все одинаково похожие, и нет ни одной одинаковой. Кроме того, долбал по башке вопрос: Что их друг в друге привлекает? Что толкает одну дворнягу ставить лапы на загривок точно такой же?
Летом в городе побывал фокусник Кио, и я снова услышал про Мельника. Головастик в штанах «бэй сити роллере» ввел Сермягу в круг цирковых уродцев. Один из них ухаживал за обезьянами, и не скрывал своих наклонностей. Однажды, покидая психдиспансер (я ненавидел армию), я заметил Сермягу с этим типом, они шагали среди высокой травы, сорняков, точно два пришельца, в сторону туалета при стадионе — почитать. Библиотеку Сермяга упорно не хотел посещать, злился. Западное радио сделалось сермягиной няней, он обо всем узнавал из эфира. И Чорт знает, какая антенна позволяла ему одолевать глушители.
Ждем Мельника. Он нам споет (не нам, а тебе) — так утверждает Сермяга. Все в доме ждут Юру Омельченко, будущего повара. Гитара, диван, даже я боюсь улизнуть, как в тот раз. Не ждет только вино, уже мы выпили по требованию Сермяги за членов московской Хельсинской Группы, за Щаранского Анатолия. С телевизора смотрит статуэтка — фарфоровая скотница с поросенком в руках. Этот поросенок возник без помощи свиньи-отца, его не жжет клеймо наследственности. Ему не за что благодарить родителей. Слепые игрушки полового инстинкта не могутего упрекнуть: «Мы подарили тебе жизнь, а ты… наши предки путем проб и ошибок создавали образчик свиного рыла и т. д». Он — уникален, этот поросеночек. Чудо-вище, неповторимое, свободное от унизительных конвульсий похоти.
Рот Мельника по-прежнему круглый и пустой вроде дырки от сучка. Знаменитая фраза Сермяги, в ней слышна скорбь знатока: «Как на такое ебало хуй вставал» здесь не нужна, все без слов ясно. Это он про Лимонова. Насчет внешности и обаяния. Мельник, антисоветчик и сын албанского подданного изнывают от безделья. Древесный Медведь Мельник (он похож) берет гитару и, поджав ногу, поет: «Кто не знаю, распускает слухи зря». Сермяга ревностно слушает, песня ему известна. Когда ни успевают все это разучивать? У Древесного Медведя из брюк видны лапы в женских колготках. Кончив песню, он встает с дивана, подходит к столу, чтобы принять из рук Сермяги стакан холодного вина. Очень похож на медведя-гермафродита. Я знаю, дома его ждет мать. Меня интересует отец этой sex-machine. По-моему еще через год Мельнику отнимут палец, Сермяга жестоко передразнит: «Ах, Юрочка, блядь на хуй блядь, пальчик отрезало, мамочка сетует». Иной раз ему весьма кстати не хватает воображения.
Может это все-таки носки? Нет, носки короткие, была бы кожа видна, а это полускафандр. Западником его не назовешь, Америку не хвалит, репертуар с пластинок «Мелодия». Вон как зоб раздувает… Мельник старательно выводил фразы свежей вещицы: «Вечелл коснулся клиш, и туман над водой, песню мою услишь, парленек молодой». Сермяга курил с видом мудреца. Странно, он еще не внушил Мельнику, что тому не позволяет развернуться, «где так вольно дышит человек», власть завистливых ничтожеств. Имея рот подобной формы, Мельник обречен коверкать буквы, тем не менее, он им поет, испытующе закатывая глаза коалы, представьте себе, возбуждает мужчин.
Любые параллели между творчеством и размножением недопустимы. К продлению рода себе подобных склоняет ярмо полового инстинкта. Творчество — дело темное, его порыв идет от волнующей своею непостижимостью глубины — хочется приблизить дно, все увидеть и выбрать. Желание распознать и выделить неповторимые магические свойства рядовых людей и предметов требует точности и осторожности ритуального резника. Иначе вас арестуют.
Бегство фарфорового поросенка, это конечно галлюцинация. Но она постоянно возникает под крышей сермягиного дома. Поросенок вздрагивает, вырывается из могучих рук колхозницы. Спрыгнув на пол, он перелетает через жирные ломти скумбрии и носится по газете «Сельская жизнь», топоча фарфоровыми ножками. Сермяга спешно убирает бутылку. Он не знает, что думать, чье существование доказывает это диво — бога, сатаны? Наконец фигурка падает со стола и разбивается у ног Мельника. «Сельская жизнь», разостлана на столе, будто и не было колдовского оживления. Вместо поросенка мог бегать жук или крупная муха. Об пол разбилась рюмка и так далее… Пропал один из тех, кого Еврейский Бог не делал в шесть дней творения. Цель размножения — замусоривать планету одинаковым, посредственным потомством. Родители головы поддержать любую подлость ради гарантированной возможности повторить эту подлость их детям.
Миллион поцелуев за сына. Миллион поцелуев за дочь. Мельник просунул за щеку указательный палец и ловко хлопнул своим нестандартным ртом. «Юрчику надо выступать в цирке, — похвалил Сермяга, — пошлют на гастроли в Штаты…» Он смолк и задумался. Через переносицу пролегла делоновская складка. Меня томило любопытство. Пошуровать в холодильнике… Зачем в серванте стоит пустая пачка от сигарет «Друг»? Где-то должен быть продолговатый пенал, где лежат запасные фарфоровые поросята! Или так выглядят под микроскопом сперматозоиды… Его сперматозоиды. Мельник глотает, глотает, а потом во сне у него изо рта выскакивают белые, гладкие, полые свинки… «Да, эксцентричный парень, — кивнул я, — колоритный парень». «А эксцентричный парень в этой стране — обреченный парень, — вздохнул Сермяга, — В этой стране», — повторил он так, что было ясно — стране остается недолго.
Эксцентричные с точки зрения ровесников поступки не приветствовались: пауза, недоуменное молчание — верный признак, человек сморозил что-то не то. Достаточно сравнить кого-то с древесным медведем, обосрать пугачевское «Зеркало души», поставить запись Кости Беляева — и ваша дьявольская сущность разгадана.
Щепетильность, в общем-то, не очень, чуть более гигиеничных, чем их родители, подростков изобличала их несамостоятельность, тупую приверженность предрассудкам мира взрослых. Гитлер, «жиды», Мэнсон — были далекие, из другой галактики, прототипы Чертей на стенах деревенской церкви. Зато любитель пососать в городском саду, питурик с сеткой был «классный чувак» и «добрый человек» в глазах податливых юношей. Не эксцентричными, основательными моим сверстникам казались бармены, картежники, моряки. Люди, усыпившие инстинкт самосохранения всегда убеждены, что знают о жизни (бара, корабля) все. Но, судя по писку надо им было немного. Во время своего наслаждения жизнью они напоминали мне кусающих подушку мазохистов. Еще минута и предвкушение сменяется тревогой. Потом повернут усатые мордочки и обнаружат — за спиною никого. Ремень висит на дверной ручке. Деньги целы. Молодость, мускулы, милые женственные черты — имеется все, но никому не надо. В распахнутую дверь с лестницы удаляются шаги.
«Ты, клоун длинный» — обозвал меня один из таких и обознался. Это их клоунада затянулась. Впрочем, именно этот любитель рисковать повесился на трапеции, проиграв кому-то какие-то рубли. Вчера клоуна длинного спросили — чем закусывать будем, селедкой? В нашем возрасте слово селедка во сне изо рта вываливается — ответил верный себе фигляр, и криво высунул язык. Ему мерещились клоуны, про него говорили «мальчик-прелесть». Защекотали комплиментами, вот он и сел играть картами Длинного Клоуна.
Восьмидесятые. Вирус гнева Иеговы развязывает руки гомофобам. Во время секс-поездки в Харьков Мельнику ломают челюсть. «Больно мерзок он показался в ту минуту» — говорят злые языки. Мерзок и смел.
Азизян вспоминает пластинку польского ансамбля НО ТО ЦО с песней «Зачем мне жениться»: рядом дописка — «Мельник сказал». Челюсть давно вылечили. Скворечник ходит по городу, готовый приютить скворца, увязшего в паху, и терзать пока птичка не обмякнет. Ощипанный скин-сосисочка. Да, он похож на скворечник.
Девяностые. Прыщ проговорился, что самый большой друг Мельника некто Дмитресса (под пятьдесят, но выглядит на тридцать пять). А покровительствует движению Игорь Григорьевич — замдиректора облморга… Рабинович умер. Единственный его ребенок от непутевой девицы тоже когда-то умер. Рабинович похоронил младенца вместе с квартирой. С богом, заувэк