Встретились они на стрелково-пулеметных курсах летом 1942 года.
Случайно их зачислили в один взвод, и три месяца старшие лейтенанты Иван Эльяшев и Виктор Вербицкий сидели рядом в учебном классе, а их койки в казарме и винтовки в пирамиде тоже стояли рядом.
В часы отдыха они нередко сиживали в конце коридора второго этажа у окна, курили скверный табак под названием «букет моей бабушки» и беседовали с той откровенностью, которая возникает между фронтовиками, когда они не уверены, что им доведется еще раз в жизни встретить друг друга.
Эльяшев, черный, худой парень, рассказывал, что однажды на школьном спектакле в какой-то пьесе изображал без грима турецкого пирата.
Сейчас ему было двадцать три года, и жизнь его была необычайной.
Семи лет он поступил в школу, сразу во второй класс, и учился превосходно. Окончив с отличием среднюю школу, он пошел в авиационное училище. Он был так силен в ту пору, что легко крестился двухпудовой гирей. Доктор обычно говорил, что Эльяшев «двухсердечный».
Из авиационного училища Эльяшева отчислили за озорство. На бреющем полете, почти касаясь земли, он выскочил из-за пригорка и пронесся над головами работающих в поле колхозников. Одна старушка едва не умерла от испуга…
Получив жалобу председателя колхоза, начальник училища вежливо предложил Эльяшеву купить в ближайшем магазине штатский костюм, шляпу и галстук.
Эльяшев не захотел покидать армию и подал рапорт о переводе в кавалерийское училище. На первом же занятии он упал с лошади и сломал себе три ребра. Обидевшись на кавалерию, на самого себя и на весь белый свет, он решил пойти в пехоту, но в это время началась война с белофиннами. Эльяшев записался добровольцем, на фронте выдал себя за лыжника и всю зимнюю кампанию был в лыжном батальоне, получил там за боевое отличие звание младшего лейтенанта.
Так и не стал Иван Эльяшев ни летчиком, ни кавалеристом, ни лыжником, а в 1941 году принял под свою команду роту ополченцев и отступал с нею от Пскова до Пулковской обсерватории…
На курсах Вербицкий и Эльяшев непрерывно ссорились, и это крайне удивляло офицеров. Вбегая после очередной ссоры в казарму, Эльяшев презрительно говорил, что с этой «архивной крысой» он больше не имеет ничего общего.
Через час можно было видеть, как они оба, стоя у окна, курили и мирно беседовали. Виктор Петрович говорил что-то серьезным, наставительным тоном, а Эльяшев сопел и отворачивался.
Незадолго до выпускных экзаменов между ними также произошла размолвка.
В часы самоподготовки они чертили схему: стрелковый батальон в обороне.
Объявили перерыв.
Захлопнув устав, Вербицкий потянулся, сочно зевнул и заявил, что надоело ему заниматься «обеспечением флангов» и «сторожевыми постами»…
— Я научный работник, — сказал Виктор Петрович. — Я историк. После войны с наслаждением сниму форму, надену рубашку с отложным воротничком и тихохонько, пешочком пойду в публичную библиотеку.
— Значит, ты не хочешь воевать? — удивился Эльяшев.
— Это не то, Ваня. Нужно сейчас воевать, так воюю честно. Но я сугубо штатский человек! Тебя, Ваня, вот из армии упорно выгоняли, да ты не ушел… А я бы не хотел быть военным всю жизнь. Я хорошо чувствую себя лишь в библиотеке, в архиве. Лампа под зеленым абажуром. Книги. Фу, черт, как хорошо! — вздохнул он и, вытащив портсигар, сказал: — Дай, пожалуйста, спички…
С презрением Эльяшев взглянул на Виктора Петровича, отрывисто сказал:
— Противно мне, офицеру, слушать такую болтовню!
И быстро вышел.
Если бы он увидел снисходительно-добрую улыбку Виктора Петровича, то обиделся бы еще больше.
В коридоре он встретил лейтенанта Виленчука.
Виленчук отличался крайней молчаливостью. Перед войной он три года прожил на полярном острове Уединения. Так вот, его сослуживцы подсчитали со скуки, что за это время Виленчук произнес всего две тысячи восемьсот тридцать четыре слова.
— Знаешь Вербицкого? — обратился к нему Эльяшев.
Виленчук вынул изо рта трубку, посмотрел вопросительно на Эльяшева, снова сжал зубами мундштук и ничего не сказал.
— Ну, Виктора Петровича, моего соседа, — сказал нетерпеливо Эльяшев. — Я так хорошо думал о нем… Понимаешь, он говорит, что воевать ему не хочется! Мечтает поскорее сбросить гимнастерку… Архивная крыса!
Виленчук открыл рот, хотел что-то сказать, но вместо этого засопел трубкой и пошел дальше по коридору.
— Да постой! — рассердился Эльяшев. — Ты же с ним из одной дивизии!
— Да, — сказал Виленчук и остановился.
— Расскажи!
— Он в августе сорок первого года добровольно ушел рядовым на фронт. Он кандидат исторических наук. Под Волосовом он принял на себя в бою командование батальоном. Умный. Образованный.
За ужином Виктор Петрович сделал вид, что ничего не случилось. Сидя, по обыкновению, между Эльяшевым и Виленчуком, он аккуратно жевал пшенную кашу, со вкусом пил чай и рассказывал лейтенанту Шаповалову об архитектуре Ленинграда.
— Во всех или почти во всех городах пока что существуют отдельные здания. Иногда хорошие, красивые, иногда бездарные. Лишь в Ленинграде есть архитектурная симфония. Кажется, Гейне говорил, что архитектура — окаменелая музыка. Когда я вспоминаю набережную Невы и Адмиралтейство, то слышу музыку Глинки, стихи Пушкина…
Эльяшев не знал, можно ли употреблять слово «симфония» в разговоре об архитектуре. И потому он злился. Конечно, он понимал, что глупо злиться из-за этого, и все же настойчиво думал: «Вот ты какой, Виктор Петрович, магистр изящных искусств, черт тебя побери! Батальоном командовал… Может, ты смеешься надо мною? У меня и высшего образования нет». Он залпом выпил остывший чай.
— А что такое архитектурная симфония? — грубо спросил он вдруг и, раздувая ноздри, с потемневшим от волнения лицом, вызывающе посмотрел на сидящих вокруг офицеров.
Не глядя на него и обращаясь как будто к Шаповалову, Виктор Петрович мягко сказал:
— Это…
— Выходи строиться! — раздалась громкая команда.
Офицеры, гремя тяжелыми сапогами, вышли во двор.
«10 августа 1942 года.
Отступление. Боль расставания с русскими городами и селами — есть ли в мире горечь тяжелее и мучительнее? Я вспоминаю, как мы уходили из Волосова, как мы целовали родную землю, брали горсть земли, соленой от пота наших отцов и дедов, и зашивали ее кто во что мог.
Вчера моя рота оборонялась. Это было на тактических занятиях. Но почему-то мне невольно вспомнились скорбные дни осени прошлого года…
Моя рота, цепляясь за линии мелиоративных канав, отходила к реке. Через реку был переброшен деревянный мост. Кусты лозняка росли на отлогом берегу.
Солдаты, то есть наши слушатели, бежали, камнем падали на сухую землю, стреляли из винтовок и пулеметов. Пелена пыли висела в знойном воздухе. Я лежал на куче песка и глядел в бинокль на березовую рощу.
Там был «противник», которым командовал Ваня Эльяшев. Там глухо гремели минометы, и трескучие очереди станковых пулеметов надоедливо растекались волна за волною по долине.
Моя рота отходила. Я знал, что слушатели измучены долгим маршем по солнцепеку. Я знал, что на взвод Кузьмина «противник» обрушил бурю огня. Пусть условно! Офицеру и на занятиях надо наглядно вообразить это, чтобы правильно руководить боем.
Взвод Кузьмина удерживал третью линию мелиоративных канав. Его солдаты вынесли то, что, казалось, не могли вынести люди. Как яростно, как упорно атаковала этот взвод рота Эльяшева!
Кузьмин прислал со связным записку: «Держусь!»
Если бы т о г д а, под Волосовом, я получил от командира взвода Михальцова такую записку…
Мне нужно было продержаться еще полчаса. Не больше. Я приказал третьему взводу при поддержке «огня» станковых пулеметов отойти к песчаным холмам, послал два расчета бронебойщиков на левый фланг: там — шоссе, там могли пройти танки «противника». Минометы неустанно обстреливали рощу. Солдаты Эльяшева откатывались. Я посмотрел на часы. Еще двадцать минут. Вновь атака! Какая по счету?
Неожиданно позади раздалась дикая «стрельба». Конечно, учебные трещотки, имитирующие пулеметный огонь, загремели. Я растерянно оглянулся и выронил бинокль. По берегу, среди лозняка, бежали к мосту автоматчики Эльяшева!
Посредник объявил отбой. И в самом деле — все понятно. Я уже проиграл «бой», проиграл глупо, постыдно!
Посредник — умный, насмешливый полковник, — разрешив слушателям сесть на землю и курить, начал свою речь. Я сейчас записываю ее так подробно, ибо мне надо много думать над нею не только в отношении чисто тактических вопросов, но и моего офицерского характера, моей офицерской судьбы.
«У советского офицера, товарищи, должно быть богатое воображение. Что это значит? Это значит, что он в зависимости от местности и обстановки, создавшейся на поле боя, обязан представить себе характер своего противостоящего врага — неприятельского офицера. Да, представить его характер, оценить его боевой опыт, понять его поведение и благодаря этому разгадать его замыслы. Трудно? Да, очень трудно! А разве я, товарищи слушатели, когда-либо говорил, что воевать легко? На тактических занятиях процесс «угадывания» противника, его поведения, его замыслов протекает несравненно легче, ибо вы знаете друг друга… Старший лейтенант Эльяшев — а я был в его роте — мне прямо говорил: «Вербицкий расчетлив, умен, упорен, в лоб его не возьмешь!» Следовательно, фронтовые атаки Эльяшева были явной демонстрацией, а решил он обходным маневром, по оврагам, бросить автоматчиков и захватить мост. Этот маневр Эльяшев провел блестяще!.. Старший лейтенант Вербицкий отлично оборонялся. Но я удивлен: почему он, зная смелость, даже лихость (мне показалось, что при этих словах полковник чуть заметно улыбнулся) и серьезный боевой опыт своего друга, поверил, что тот ограничится фронтальной атакой…»
А Ваня Эльяшев, заломив пилотку и выпустив на лоб тщательно расчесанный иссиня-черный чуб, лукаво и, пожалуй, хвастливо улыбался.