— Ну, много вас ходит! — грубо сказал Сережа. — В Озерки вот тоже пришли на лыжах, говорят: «Мы партизаны», а повесили Митюху Васильева… У нас нет школы! — с отчаянием закричал он.
— Я доволен тобою, Сережа, — сказал серьезным тоном Константин Иванович, положил на плечо лыжи и крупными шагами пошел к дому.
На крыльцо вышла невысокая полная женщина в синем платье. Ее седые волосы были тщательно расчесаны, на плечи была накинута пуховая шаль. Тревожным взглядом она встретила Константина Ивановича.
— Если не ошибаюсь, вы учительница Пахомова, — сказал, снимая шапку и низко кланяясь, Константин Иванович.
— Я бывшая учительница, — холодно сказала женщина. — Разве вы не знаете, что фашистские власти закрыли школу? Я занимаюсь сельским хозяйством…
— Я командир партизанского отряда. Ваш ученик Сережа…
Старушка вздрогнула и с негодованием посмотрела на мальчика.
— Нет, нет, ничего не сказал. Молодец! Он прокусил мне руку, — показал Константин Иванович кровавый след мелких зубов. — Надежный часовой, даже не заплакал… Ты слышишь меня, Сережа?
Стоящий за его спиной мальчик смущенно ответил:
— Слышу!
— Здесь нет никакой школы, — твердо повторила женщина, настороженно глядя на автомат немецкой марки, висевший на груди Константина Ивановича.
— Мы не берем у Красной Армии оружия. Это было бы по ряду причин неблагоразумным, — успокоил ее Константин Иванович. — И поэтому обходимся трофейными автоматами. Пусть не беспокоит вас это обстоятельство, уважаемая…
— Елена Владимировна.
— …уважаемая Елена Владимировна!
Он неотрывно глядел на темное, морщинистое лицо Елены Владимировны, на усталые глаза ее и чувствовал, что она начинает ему верить.
— У вас был ученик Семен Никодимов?
— Да, он хорошо занимался по географии, — живо откликнулась Елена Владимировна, но сразу осеклась и угрюмо добавила: — Зачем теперь вспоминать о нем?
Константин Иванович сделал вид, что не заметил этого.
— Семен Никодимов погиб при нападении моего отряда на вражескую комендатуру, — сказал он.
— Идемте в дом, — тихо проговорила Елена Владимировна. — Я верю, у вас глаза совестливые! У фашистских агентов — а есть такие, есть! — глаза шныряют, как мыши, и руки почему-то всегда потные, даже на морозе…
Смахнув веником снег с валенок, Константин Иванович вошел по застланному половиками, светло блестевшему полу в горенку, неуклюже, в полушубке и ватных штанах, присел на стул.
— Я не хочу, чтобы вы долго оставались в нашей деревне, это опасно, — с волнением говорила Елена Владимировна. — Коротко: я не могу жить без школы, и, пока жива, наша школа будет действовать! Плохо лишь, что у нас всего один учебник истории… Фашисты все книги и учебники сожгли. Вот по этому учебнику мы и проходим русский, арифметику, ну, разумеется, историю и прочие предметы. Это и понятно: мы все живем историей России, не так ли? Учебник я разделила на отдельные страницы. У каждого ученика одна страничка. Он ее прячет в укромном месте.
— Это правильно, — одобрил Константин Иванович и неожиданно для себя закашлялся.
У него была сильная воля, но сейчас он мог заплакать.
— У меня хранится еще одно педагогическое пособие, — так же ровно, мерно говорила Елена Владимировна, стоя у окна. — Сейчас покажу…
Она легко вышла, тотчас вернулась и показала Константину Ивановичу крохотный, вырезанный из газеты портрет Ленина.
— Не подумайте, что этого мало для плодотворной деятельности школы. Учебник истории и портрет — дети на этом великолепно, я бы сказала творчески, понимают смысл всех событий…
— А главное-то — ваша душа, Елена Владимировна, — сказал Константин Иванович и зачем-то провел рукой по лицу.
— Ах, не будем говорить об этом! — вздохнула старушка, зябко кутаясь в платок. — Я здесь преподаю тридцать два года. Иногда тяжело: враги кругом… Но у меня — дети!
Лампадка кротко мерцала перед иконой, синий отсвет от сугробов в палисаднике наполнял комнату.
— Вы, вероятно, сами так много пережили…
— Мне двадцать три года, — сказал Константин Иванович, — я зоотехник…
— Вас старит борода, — смутилась Елена Владимировна.
Константин Иванович подошел к ней.
— Разрешите мне побеседовать с детьми, — попросил он. — Мои часовые на шоссе и в лесу.
— Я буду очень рада! — И Елена Владимировна негромко позвала: — Сережа!
Скрипнула дверь, выглянула вихрастая голова мальчика.
…На полу, на стульях, на сундуке перед Константином Ивановичем сидели школьники. Вот невдалеке девочка такой строгой, такой чистой красоты, что, пожалуй, только словами древней песни можно поведать о ней. А этот совсем еще пухлый, толстогубый малыш — воробей. Рябая Соня с печальными, полными невыплаканного горя глазами. Узнал Константин Иванович, что ее отца повесили фашисты, а старший брат погиб на фронте. У дверей, как часовой, стоял настороженный Сережа. Мальчишки — Петька-черкес, с багровой царапиной через тугую, как яблоко, скулу, и сутулый, болезненного вида Ванька Коноплев — жадно, страстно разглядывали автомат Константина Ивановича.
— Ребята, — сказал Константин Иванович охрипшим от стужи голосом, — зимой лед покрывает реки и озера. Умирает ли подо льдом вода?
— Нет! — уверенно заявил Сережа, и все ребятишки, как птичья стая, разноголосо закричали:
— Нет! Нет!
— А почему?
— Вода — живая, — сказала Соня и сразу густо покраснела.
— Так и Советская власть, ребята! Сейчас кругом фашисты, злые враги. А Советская власть — живая, вечно живая, ибо она в ваших душах, ребята, в сердце вашей учительницы Елены Владимировны, в нашем партизанском отряде…
Однажды утром гул самолета заставил Елену Владимировну подойти к окну.
Низко над избами кружил самолет. Он был неуклюжий, похожий на книжную этажерку; мотор тарахтел, словно швейная машинка. На крыльях были красные звезды.
Елена Владимировна подышала на окно, потерла платком мутное стекло и снова посмотрела. Ровными, медлительными кругами плыл самолет, а на крыльях — красные звезды.
Она вдруг догадалась, что летчик высматривает с высоты, нет ли в деревне немцев. Задыхаясь от волнения, Елена Владимировна вытащила из комода красную, в розах, ковровую шаль, накинула на плечи, вышла торопливо из дому и остановилась посредине улицы. И глухой рокот мотора на миг затих в вышине. На широко распростертых крыльях, словно огромная птица, самолет скользнул вниз. Два больших тюка выпали из кабины, и ветер снес их в овраг.
И Елена Владимировна побежала за ними. Она уже не видела, как приветливо замахал ей рукой летчик, как скрылся за облаками самолет… Она бежала, увязая, барахтаясь в глубоком снегу, падала и снова поднималась.
Два больших, зашитых в холст и туго стянутых бечевками тюка лежали у корней сломанной березы. Крупными буквами на них было написано: «Учебники, тетради, карандаши школьникам деревни Светлый Ручей».
Елена Владимировна стояла на коленях у березы, не чувствуя, как снег обжигает ее ноги, и, взволнованная, растроганная, с тяжело бьющимся сердцем, ждала бегущих к ней из деревни школьников.
ВОСПОМИНАНИЯ ВОЕННЫХ ЛЕТ
Наша дивизия отступала, я с нею отступал последним. Накануне, в бою, взрыв вражеского снаряда легко, словно тряпичную, набитую опилками куклу, взметнул меня вверх, а затем с размаху шваркнул о булыжник шоссе.
Как меня не раздавили здесь — до сих пор не пойму.
Очнулся я ночью в кювете. Вероятно, какой-то шофер оттащил меня за ноги в канаву.
Всю ночь и почти весь день я и провалялся тут. На шоссе скрипели отходящие обозы, словно множество точильщиков точили ножи. Я не мог двигаться, не мог говорить, стонать. Живыми в моем теле были глаза. Только глаза вбирали, впитывали прохладу ночи. Потом мне показалось, что я лежу под цветущей яблоней, но это была не яблоня, а фосфоресцирующее звездное небо.
На рассвете обильная роса смочила мое лицо, но я не смог, как ни пытался, облизать губы, чтобы хоть слегка утолить жажду, и тяжелые, словно оловянные, капли лежали на мне, как на придорожном камне, пока не испарились.
А днем солнечные лучи через глаза, как через капилляры, начали насыщать мое тело жизнью, и я пробудился от забытья.
Рассказывать, как я сперва полз, а потом передвигался на четвереньках, словно кошка с перешибленным хребтом, а потом ковылял, цепляясь за кусты и ветки деревьев, — утомительно и неинтересно.
К вечеру я, опираясь на выломанную из плетня жердь, уже шагал, медленно, очень медленно.
Было тихо, как в театре перед самым поднятием занавеса, и когда я увидел старинный готический собор, а вокруг него приземистый одноэтажный русско-польско-еврейский городок, то мне показалось, что присутствую на опере «Тарас Бульба».
Ни единой души не было на улицах, листва в палисадниках висела неподвижно, как перед грозой, и, повторяю, было так тихо, что я пошел не по мостовой и не по тротуару, чтобы не стучать сапогами, а по канаве.
Дома были ослеплены, без огней, а некоторые зажмурились, захлопнув ставни, то ли от ужаса, то ли от отчаяния.
Внезапно передо мной открылась площадь, выложенная каменными плитами, словно я вышел к горному озеру. На площади стояли вражеские танки.
Помню, я не удивился и не испугался.
Вероятно, в тот вечер во мне вообще не существовало нервной системы. Вместо того чтобы нырнуть в темный переулок и убежать, я пошел прямо на немецкие танки.
Танкисты спали на плитах, подложив под себя плащи и одеяла.
Это было необычайным, в это нельзя поверить, но действительно я стоял среди спящих, видел полуоткрытые рты, глазницы, затененные вечерней мглой, словно засыпанные могильной землей, слышал то ровное дыхание, то всхрапывание, то болезненные стоны.
Здесь были безбородые юноши в распахнутых мундирах, с могучими грудными клетками и скульптурной мускулатурой спортсменов и пожилые унтер-офицеры с изможденными лицами и слипшимися от пыли и пота усами.