Мгновенная растерянность выдала в новом капитане человека, привыкшего к успеху и не терпящего обид. И удивительно, почему капитан смолчал. Или почувствовал уже, что успех и почет — дело прошлое?..
…Рота, которую принял Ермаков, считалась второстепенной, от ее солдат не требовалось классной квалификации: была бы силенка бегать с катушками!
Иное дело — первая, станционная рота капитана Воркуна. Классные специалисты. Когда в батальон приходило пополнение, Воркун первым отбирал новобранцев для своей роты.
— Образование? Девять? — спрашивал он у новичков. — На музыкальных инструментах играете? Только на хромке? Что ж, и этого достаточно. Записать в первый взвод!
Иным новичкам начинало казаться, что их набирают в какой-то ансамбль: проверяли слух, пальцы… Встречались новички, которые пробовали пройти обманом: «Играю… ну, на этой, на скрыпке…» («Скрыпка» — редкий инструмент; захотят — не найдут, чтоб проверить!) Но «скрыпачей» Воркун не принимал, отсеивал. Сержанты объясняли:
— Важно, чтоб пальцы развитые были, музыкальные. А если радист — так и слух нужен. Вот почему про музыку спрашивают. Ясно?
— А мы думали — плясать набирают…
— Попляшете! — успокаивал сержант.
…Так или иначе, на этот раз Ермаков смолчал. А наутро мало кто помнил о ночном разговоре. С рассветом колонна вытянулась на шоссе, и офицеры ехали порознь, в кабинах машин.
Колонну вел майор Бархатов. Старик Докшин укатил еще ночью. А новенький капитан ехал где-то в хвосте.
Дорога шла ровная. По сторонам мелькали голые, холодные перелески, застывающие неподвижные озерца, и в пустынных полях кое-где островки инея и первого снега… В кабинах было тепло. Не всякий может по-настоящему оценить ровную нетряскую дорогу и пахнущее бензином рабочее тепло автомобильного мотора. Для военного человека, возвращающегося с учений, это — минуты особого, радостного мироощущения. Дело сделано. Машины быстро и легко идут по асфальту. Дистанция между машинами — тридцать метров. Держи скорость, соблюдай дистанцию, и все остальное придет само собой: и отдых, и дом, и семья, и любимая…
ГЛАВА ВТОРАЯ
В ту самую ночь, когда усталые офицеры вели разговор в палатке, за сотни верст от батальонного ночлега, на балу в одном из московских институтов танцевал очень молодой, почти мальчишка, лейтенант в погонах связиста. Вадим Климов — так звали лейтенанта — приехал в Москву, чтобы получить назначение и отгулять отпуск; несколько дней назад он окончил военное училище; октябрь 1953 года стал самым счастливым месяцем в его жизни.
Теперь, на студенческом балу, ничто не сверкало так ярко, как его золотые погоны. Он немножко стыдился своего блеска, словно этот блеск слишком выдавал сокровенное, внутреннее счастье… Ему и в самом деле очень повезло: в девятнадцать лет — золотые погоны! Он боялся выглядеть чересчур молодым для своих погон; наверное, поэтому во всей его стройной, собранной фигуре, в ровных, обдуманных движениях виднелась преувеличенная сдержанность.
Машенька Карелина, с которой он танцевал, знала его давно, по в этот вечер у них никак не клеился разговор.
Когда они стали кружиться медленней, она сказала:
— Тебя, Вадик, наверно, оставят в Москве…
— Почему ты так решила? Повторяешь в третий раз.
— У тебя папины знакомые… Ну, а где бы ты согласился служить?
Она неумело придумала этот вопрос. Вадим почему-то сердился. Обиженно выпятил губы, а серые глаза стали взволнованно большими:
— «Согласился»! Тоже ведь понятие. Я поеду, куда пошлют. И давай не будем…
Она долго — целый вечер! — сносила его не очень-то вежливые ответы. Вежливые! Разве одной только вежливости хотелось ей? Вот уже третьи сутки, с тех пор как он приехал в Москву, она знала, что любит. Она и раньше любила его, но не знала об этом. Такое пришло к ней впервые, и она не могла и не хотела ошибиться в своем чувстве.
Вальс, а потом танго они танцевали молча. Музыка их помирила — ведь они и не желали ссоры. И когда окончились танцы, им долго не хотелось расставаться…
…Ночью на светофорах долгие зеленые огни. Маша всю дорогу видела зеленые. Она жила у тетки; путь к ее дому лежал вдоль широкой Садовой улицы, а потом вился переулками.
Накрапывал дождик. На перекрестках налетал резкий осенний ветер. Маша каждый раз пряталась за плечо Вадима.
— Какой противный этот сырой ветер, — говорила она. — Пора уже и снегу быть. Снег — лучше, правда?
Ее маленькие блестящие ботики скользили на мокром, слегка подмерзшем тротуаре, но сесть в такси она отказалась.
— Не надо. Или ты торопишься домой?
Прижимаясь к плечу Вадима, она пряталась от холода и теперь его же укоряла в изнеженности. Она не лукавила. Она помнила Вадима, каким он был в суворовском училище, в ее родном городе, где они познакомились детьми. И тогда он казался ей мягким, мечтательным, робким. В глубине души она считала, что грубая военная служба — не для него; она вообще не могла понять, как это люди выбирают военную профессию. Вадим объяснял ей много раз — она так и не поняла. Теперь у него праздник — он стал лейтенантом. Может быть, теперь легче понять?..
Они шли медленно, часто молчали. Маша ждала каких-то важных, необыкновенных слов. И попросила:
— Вадик, почитай стихи…
Она была первой и единственной, кто узнал о его поэтических опытах. Все в его стихах принадлежало ей: и «задумчивых глаз синева», и «волнистое золото локонов», и «походка, живая и легкая». В стихах он давно признался в любви «смешливой девушке с негромким русским именем». Теперь он медлил.
Они остановились возле тускло освещенного парадного. Маленькую лампочку плотно окутал светящийся туман измороси, но даже и света этой лампочки хватило, чтобы видеть смущение друг друга.
Они стояли возле дома тетки. И опять напряженное молчание. Впереди много дорог, но сегодня, сейчас, надо спрашивать о самой главной. И может быть — не просить стихов.
— Вадик! А войны не будет? — Маша почти вскрикнула.
Он удивился. В темноте пытался рассмотреть: смеется она или всерьез. Разве так спрашивают об этом? Ответил неуверенно, и мальчишество, наконец, прорвалось в недовольном тоне:
— Не будет, наверное…
— Вадик! Я тебя поцелую за это! — И обхватила теплыми ладонями его щеки. Он покорно наклонил голову, как виноватый…
В светлом коридоре суворовского училища стояло большое — в рост человека — зеркало. Офицер-воспитатель, фронтовик, кавалер многих боевых орденов, весело приказывал мальчикам в погонах: «На вас смотрит Европа! Так удосужьтесь посмотреть сами на себя, товарищи будущие офицеры!» Мальчики подходили к зеркалу, туже затягивали кожаные пояса, отряхивали с алых погон невидимые пылинки.
Там, в светлом коридоре суворовского училища, Вадим Климов впервые увидел сына Героя, похожего, как две капли воды, на самого Вадима.
Это случилось давно.
Ночью в спальне маленьких суворовцев девятилетний мальчик Климов плакал из-за внезапной тоски по дому. Утром его назвали плаксой и генеральским сынком. В следующую ночь он плакал, зарывшись в подушку, — никто не слышал, а подушка промокла.
Невыносимая обида надолго лишила покоя: его назвали генеральским сынком, а сам он никогда не видел отца в форме генерала; до войны его отец был просто майор.:.
«Генеральский сынок!» — в течение месяца он чувствовал за собой это обидное прозвище. А через месяц он узнал, что погиб отец. В ту ночь он снова плакал — в третий и в последний раз. Наутро его обступили товарищи — он был самым младшим из них — и никто не назвал его больше «генеральским сынком». И тогда он впервые услышал — гордое и скорбное: «…Сын генерала Климова, Героя Советского Союза…»
…Вадиму казалось, что он прошел самое трудное в жизни: два училища, а вместе с ними — детство и юность, В неполные двадцать лет из училища выходил отличник, признанный гимнаст и лыжник и не последний плясун курсантского ансамбля. Дорога жизни казалась прямой, как шелковый просвет лейтенантского погона, на котором ничему не пристало быть, кроме новых звездочек.
Письмо от матери, полученное в самый разгар выпускных экзаменов, мало потревожило Климова. До него сначала будто и не дошел смысл короткой строчки: «Хлопочу… чтобы ты оказался ближе к дому…»
Москва была родиной Вадима, но в общей сложности, он прожил в ней четыре года. Он не мог не любить этого города, но его отец был военным и возил семью по всему Союзу. Вадим считал естественным повторить жизнь отца. Может быть, он хотел пройти по его следам, чтобы лучше понять этого человека, которого видел так мало и который погиб, когда сыну было девять лет…
Забытое, унизительное, позорящее память отца имя — «генеральский сынок» — напомнило о себе, едва молодой лейтенант переступил порог родительской квартиры.
Мама хлопотала…
Началось с мягких уговоров и вежливых отказов. Потом послышались жалобы, и упреки, и слезы. Вадим упорствовал. Сестре Майе, пришедшей на помощь матери, он отвечал, не скрывая насмешки:
— Брось, Майка! Я уеду — тебе же лучше будет: квартира твоя, замуж скорее выйдешь.
— Ну, и уезжай, мальчишка! — отвечала сестра.
Майю он и жалел, и недолюбливал. Она всегда была строга к нему, а сама искала в жизни путей полегче. И знакомые у нее были такие, что Вадим, обращаясь к сестре, без особого труда копировал их немудреный жаргон. Кроме всего, Вадим подозревал, что Майя оказывает вредное влияние на маму…
С мамой было труднее.
Из заветного семейного ларца были извлечены реликвии — фронтовые письма генерала Климова; среди пожелтевших, с запахом времени конвертов был и тот, самый дорогой, на котором можно было различить плохо стертую надпись: «Отослать после смерти».
Мать просила о послушании во имя памяти отца. Вадим был уверен, что во имя памяти отца он не должен исполнять материнской просьбы.
Надолго запомнилось утро, когда в квартире ждали полковника Малинина, довоенного друга семьи. Поседевшая, тяжелая, с растерянным и полным надежды лицом, мать суетилась возле стола с таким видом, словно от потертых фарфоровых чашечек, ложечек, рюмочек и графинчика водки зависело счастье ее семьи.