Коммунисты не побоялись оглянуться на себя. И первым это сделал Железин: «Как замполит и коммунист, я не отстаивал до конца правильных позиций…» Когда начались прения, Бархатов все еще не верил…
Говорил Воркун, командир первой. Говорил, и не оставалось никаких сомнений относительно вредной затеи с показным взводом. Мастеров и бойцов в теплице не растят. И дело даже не в потере сноровки, а в потере гораздо большего — веры в честность, в справедливость…
Говорил усатый старшина Грачев. «Формализм, как я понимаю, что насос без должного фильтра. Лишь бы качать! А зачем и что — неважно…»
Говорил Борюк. О чем говорил этот угрюмый молчальник?.. Об уважении к человеку, к солдату…
И выходило так, что мягкий, никогда не повышавший голоса майор Бархатов забыл об уважении к человеку… Однако не слишком ли? И почему разговор об одних недостатках? Артанян прямо зубоскалит — рассказывает собранию, как ему приказали подравнивать спящих солдат. Гребешков, откуда он взялся? Молоко на губах! Жалуется, что ему запретили овладеть третьей и четвертой специальностями. Чего, однако, захотел!..
Бархатов с надеждой смотрел на Ермакова: этот выступит по-другому, у этого рота без пяти минут отличная. В последнее время комбат уступил ему во всем… И выступает Ермаков:
— Отличная?.. Это потому, что наших людей, способных горы сдвинуть, мы заставили песочные куличики лепить. Как детишек…
Улыбка разочарования появилась на лице комбата. Кому не ясно, что Ермаков преувеличивает? Хлебом не корми — но дай порисоваться!..
— Надо исходить из того, — продолжает молодой капитан, — что настоящую и окончательную оценку мы получим в бою.
…Улыбка так и не сошла с комбатова лица. Она только медленно каменела, все больше превращаясь в гримасу какого-то непонятного удовольствия. Чуть заметно дернулись и застыли влажные щеки, когда слово взял начальник политотдела… Передышка. Опять о международном положении… А потом, как в дурном сне, когда жарко вдруг становится, Бархатов неожиданно сознает, что не успевает следить за словами, не успевает схватывать их смысл. Он отирает лоб и виски, словно торопит мысли.
Что с ним? Ведь он и теперь прекрасно понимает, что ему грозит, ну, самое большее — вернуться на прежнюю должность. Ниже не поставят. Все-таки — майор, воевал, есть два ордена…
А полковник уже заканчивает выступление. Заканчивает, зачем-то повторяя Ермакова:
— Да. Правильно. Оценку получим в бою…
Никто не произнес этих традиционных слов: «Справедливость восторжествовала». Просто в батальоне все встало на свои места. Комбата вернули прежнего — старика Докшина, и кто не слышал знаменитой его поговорки, теперь ее услышали:
— И как это можно двигаться медленно? Ведь это удовольствие — двигаться быстро!..
…В эту пору навсегда выходила из употребления другая, несравнимо более знаменитая пословица, бытовавшая в армии со времен Суворова: «Тяжело в учении — легко в бою…» Солдаты середины XX века прекрасно понимали, что ни при каких обстоятельствах, ни при какой погоде не могло быть легко в тех боях и в той войне, к которым готовиться являлось их долгом. Солдаты середины XX века были не менее отважны, чем солдаты предшествующих веков. И солдатского пота стекало с них не меньше… Но это не для того, чтобы «легко» было на войне. Каждый из них отдал бы жизнь, чтобы войны не было.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Прошла неделя после отъезда Маши. Климов торопил время и радовался работе, которой привалило по горло.
Лагерь жил ожиданием больших учений, и время само бежало навстречу Климову. Ротный не жалел лейтенанта, и никто никого не жалел в эту горячую пору. Проверяли людей, оружие, моторы…
И вдруг, неожиданно для всех, пришло это воскресенье — огромный, незаполненный, свободный день. День, как ловушка, устроенная для того, чтобы осмыслить едва ли не целую жизнь.
И в лагере как будто никто не верил, что прошла целая неделя — и ни тревог, ни учений! Даже спортивные состязания позабыли запланировать на этот негаданный выходной!..
Огромный безоблачный день, бесконечный, как небо…
…Климов не заметил, как очутился на дальнем, обрывистом и диком берегу озера. Он брел сюда лесом, один, уходя от размышлений, а пришел — и они настигли его — здесь, на краю обрыва. Он огляделся вокруг. Внизу негромко всплескивало озеро; вдоль берега, по самому обрыву, тянулся частокол колючей проволоки — надпись на фанерном щите: «Не ходи! Стреляют!» — там, за проволокой, полигон…
«Витязь на распутье», — подумал он о себе.
Над головой и по всему берегу дальше катился неторопливый сосновый шум. Берег вклинивался темно-зеленой полоской леса в одноцветно-голубую стихию неба и воды. Шелестела трава, лохмато свисающая с обрыва; сюда впервые после многих дней жары прибежал душистый лесной ветерок…
Солнечная голубая прохлада. Озеро… Климов с головой окунулся в траву и, раздвинув ладонями густую стенку стеблей, вглядывался вдаль. Мысли уносились в прошлое. И скоро где-то в стороне остались события минувшей недели и вспомнился мальчик в алых суворовских погонах — мальчик, сын Героя, Вадик Климов… Рядом с ним — голубоглазая школьница. В ее родном городе они вместе мечтают о подвигах своей жизни, и каждый раз по-новому рисуются подвиги в ее и его воображении. Они спорят. Маша говорит: «Понимаешь, подвиг состоит из многих дней…» А он отвечает ей: «Нет. Из одного дня. И может быть, из одной минуты…» Разве и погоны свои он любил не за то, что они обещали много-много таких минут?.. Мальчик вырос и стал лейтенантом, полюбил батальонные будни, но где-то почти подсознательно жила мечта о минуте подвига.
Голубоглазая школьница оказалась права. «Много, много дней…» Как знать? Чтобы совершить первый, самый обыкновенный подвиг — подвиг верности — нужна целая жизнь…
…Он думал о многих-многих днях, а его подстерегала минута. И странно, она возвестила о своем приближении звонкими и хлопотливыми голосами мальчишек, неведомо как очутившихся поблизости. Климов отчетливо различил два ребячьих голоса, доносившихся откуда-то снизу, из кустарника, нависшего над водой.
— Надо ее сначала высушить, а потом бросать, — рассуждал один из мальчиков.
— Она уже высохла, она только сверху мокрая, — возражал другой. И Климов узнал этот второй голос; конечно же, это был маленький Тарас, сын капитана Воркуна, командира первой. «А вы про войну что-нибудь знаете?.. Ведь мы еще увидимся?» — вспомнил Климов свое майское знакомство с маленьким Воркуном.
«Воркун добрый, в сущности… На службе строгий, почти педант, а дома, говорят, до невозможности любящий отец…»
Сквозь листву Климов разглядел небольшой плотик, на котором мальчуганы проскочили на границу запретной зоны. «Не ходи! Стреляют!» — наверное, для них это звучит, как «Скорее, со всех ног — сюда!» Впрочем, сегодня не стреляли, и только мальчишечьи голоса звонко летели над озером.
— Говорю тебе, она мокрая! — не унимался там, внизу, один мореход.
— А вот увидим, — не сдавался другой.
«Увидим!» Увидеть, молниеносно представить не наступившее еще мгновение, выпало на долю Климова. «Она мокрая» — это была ручная граната старого образца, с которой маленький босой Тарас силился сдернуть приржавевший предохранитель. Отчетливей, чем наяву, мелькнули эти обожженные солнцем ручонки — тонкие, упрямые, нетерпеливые…
…Меньше чем на мгновение замерло время. И если бы Климов не только увидел, но и успел бы осмыслить каждую из представших перед ним подробностей, он понял бы: в этой минуте есть все, чем должна обладать та особенная минута его жизни, которую он ждал так долго. В этой минуте есть страшнейшая из опасностей — смерть. Есть жизни двух мальчиков. И есть его, Климова, жизнь. Что же еще нужно — для подвига?..
О подвиге он думал еще минуту назад. Теперь он не колебался, он знал, что и как делать. Но все, что он делал, он никогда не назвал бы сверкающим словом «подвиг», заветным словом мечты… Мальчик внизу, на плотике, ковырял гвоздем заржавевшую гранату… Мальчики могли умереть прежде, чем Климов сделает хотя бы шаг.
Безмолвное эхо одной из войн, одной из войн, к которой опоздал родиться Климов. Еще недавно для него это значило: опоздать к подвигу… Безмолвное эхо. Нет, еще не разорвавшись, еще не став самою смертью, оно не было безмолвным. Железо скрежетало по железу. Обожженные солнцем, нетерпеливые ручонки ковыряли гвоздем заржавевшую гранату…
…Нет, он ни о чем не успел подумать, хотя секунды были долгими, каждая длиною в год.
— Здравствуй, Тарас!.. Обожди. Минуточку. Я научу, как лучше ее бросить!..
Может быть, это не те слова? Он крикнул их, прыгая с обрыва…
— Здравствуйте, дядя Вадим! — раздалось навстречу, совсем рядом, из прибрежных зарослей. — Я умею сам…
Ветки хлещут по лицу, громче секунд стучит сердце, а оттуда, с плотика, спокойный мальчишечий голос, как ни в чем ни бывало обращенный к приятелю: «Не бойся. Свои. Это дядя Вадим, лейтенант»… И снова скрежет — железо но железу.
— Минуточку, Тарас!..
Но хитрость и дипломатия уже ни к чему. Ржавый предохранитель сдернут. Качнуло под ногами маленький плотик, взвизгнула под плотиком вода, а потом сразу, с грохотом качнулось небо, из голубого сделавшись красным.
…Климов успел вырвать гранату из рук мальчугана и швырнуть ее, не размахнувшись. Граната разорвалась в воздухе, не долетев до воды. Залитый кровью, изуродованный лейтенант придавил спиной оторопевших мальчишек…
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Валя Бархатова уехала от мужа тихо, без скандала. Художник уехал днем раньше и ждал ее на станции. У Вали был короткий, но вполне корректный разговор с мужем. Майор выслушал ее спокойно, лишь пожал плечами, а на прощание сказал:
— Вот так и в батальоне… Поднял, поставил на ноги, а дальше — без меня…