Полковник Михаил Николаевич Малинин приехал в двенадцать, как и обещал. Разговор с ним мало походил на разговор двух мужчин. Вадиму казалось, что рассудительному, отягощенному опытом полковнику он смог противопоставить разве лишь упрямство.
— Значит, не хочешь оставаться в Москве? — спросил полковник. — А почему?
— Потому, что наш выпуск назначен в другие места.
— А если тебя оставят?
— По блату? Не хочу.
— Зачем же — по блату? И в Москве требуются лейтенанты.
— У нас особая специальность…
Полковник усмехнулся.
— Послушай, Вадим, — сказал он, подумав. — Я узнал, куда тебя направляют: это Болотинск, захудалый районный городишко. Текстильная фабрика и лесопильный завод. Женский монастырь. Впрочем, можешь сам заглянуть в Брокгауза — Эфрона…
— Почему в Брокгауза? У мамы есть новая…
— Неважно. Этот городок и сейчас не на всякой карте найдешь.
— Комсомольска когда-то…
— Комсомольска! Ты не перебивай, когда тебе говорит полковник, — шутливо заметил Михаил Николаевич. — В этом Болотинске никакого строительства нет. И не будет. Болота, песок, клюква, торф. И в военном отношении это самый настоящий заурядный тыл. Это даже не граница, не Курилы, не Кушка, не Чукотка — там хоть и скука изрядная, но для вас, лейтенантов, какая-то романтика есть: оч-чень, мол, далеко забрались!.. Если тебя привлекают трудности, то поверь мне, старому служаке, что труднее, чем в столице, службы не найдешь. Между нами будь сказано, служится труднее там, где больше начальства. Тут тебе и министерство, и генштаб, и округ, и корреспонденты всякие, не говоря уже о своем, полковом начальстве, которое в столице тоже в три раза злее. Одним словом, не служба, а удовольствие!.. А парады? Красота! Я, старик, ко всему привык, а и то екнет сердечко, когда идет гвардия…
Мать, довольная красноречием полковника, поспешила внести свою, житейскую лепту:
— Вадик, помнишь Алика Туманского? Он тоже в Москве. А Жора Сайкин академию заканчивает, при академии и останется…
— Помню, — нахмурившись, ответил Вадим. И подумал: «Алик, Жора, Бобка — имена-то какие! Как, должно быть, отвратительно звучит и мое уменьшительное имя — «Вадик!» — шалун этакий!»
Полковник уловил, что Екатерина Ивановна чем-то повредила его проповеди. Решил поправить дело:
— Матушку свою, между прочим, слушайся. Ты ведь, Катюша, капитан медслужбы? Так что и сам устав велел!.. Мы ведь с твоей мамашей, дорогой мой Вадим, вместе службу начинали. В Тюмени. Помнишь, Катя?
— Вот видите, в Тюмени, в заурядном тылу, — обрадовался Вадим. У матери опустились руки.
Старый полковник впервые замялся:
— Так это ж мы вам, детям, своим… дорогу… — ответил он с заминкой.
— Это я ему уже говорила! — с отчаянием вмешалась мать. — Разве его этим проймешь? Человек совершенно не хочет понять, что ради его счастья родители переносили лишения. Отец погиб. Этого ему мало…
— Мама! — возмутился Вадим.
— Слушай! — приказала мать, потеряв терпение. Она потребовала, чтобы он вспомнил — да, да, вспомнил — о том, что и она, его мать, прошла с дивизионным медсанбатом от Днепра до Одера…
А ему не требовалось вспоминать. Поэтому он сказал:
— В Москве я не буду служить. Не хочу. Не интересно. Если меня оставят здесь — подам жалобу министру.
Все кончилось проще, чем ожидал Вадим. Мать вздохнула, как вздыхают все матери, прощая бестолковых сыновей.
А когда уходил из дома, слышал рассудительный голос полковника:
— …Надо бы пораньше… Приказу он подчинился бы…
Судьба счастливчика, отвергнувшего выбор, стала обыкновенной, общей судьбой. Климов сразу почувствовал, какой короткий у него отпуск.
Ему еще пришлось услышать последний упрек, неожиданно оказавшийся самым чувствительным — упрек Маши:
— Ты, наверное, не любишь Москву, если решил уехать…
— Я? Не люблю? — Он вспыхнул. — Я здесь родился, понимаешь?
Маша задумчиво улыбнулась. Двумя днями раньше он сам говорил, что право называться москвичом принадлежит в первую очередь тем, кто отдал за Москву жизнь, а не тем, кто в ней родился и прописан. Теперь же он отстаивал и свое право всегда быть москвичом.
Москва — это Родина. «Ты удивишься, но я все-таки скажу. Для меня образ Родины — это Москва-река, кремлевские башни и звезды… Громко сказано? Ты завидуешь? А мы до войны жили на Софийской набережной, напротив Кремля…
Ты не знаешь, что значили для меня эти рубиновые звезды. Мать укладывала меня спать, а я в темноте возвращался к окну и снова глядел на них. Это было вместо сказок, которых мне никогда не рассказывали. Звезды были как живые, они плыли в ночном небе навстречу неподвижным облакам и покачивались в Москве-реке… Я начинал понимать их мигание, я мог разговаривать с ними…
Из-за них я увлекся сразу электротехникой и стихами».
…Маша поверила ему. В эти дни он повсюду был с нею. Они торопились заново исходить Москву, словно договорились, чтобы не осталось такого уголка, где б они не побывали вместе. Маша взяла в институте отпуск, но времени не прибавилось, потому что время полетело с новой скоростью.
Какая-то последняя грань, незаметно разделявшая их еще недавно, стерлась в эти дни. Маша узнала нового Вадима, ей помогло пристальное, настороженное внимание ее любви. Она увидела, что застенчивый и строгий юноша, каким она всегда знала Вадима, жадно и нетерпеливо жил в эти дни. Он мог увлекаться без разбору, одинаково восхищаясь половецкими плясками из «Князя Игоря» и похождениями Тарзана. Он всюду искал впечатлений и находил их неожиданно во всем. Маше было весело с ним и тревожно. И даже его любовь к мороженому казалась ей признаком опасной жажды скорых наслаждений.
Свое утешение, как ни странно, она находила в самом характере Вадима. Именно в тех его чертах, которые раньше казались ей непонятными и чуждыми. Она чувствовала ту борьбу, в которой мужественный, волевой Вадим одолевает нежного, податливого Вадика. Она чувствовала это, когда поздним вечером, под окнами ее дома, он первым вырывал свои губы из долгого прощального поцелуя. Такое — трудно простить, но она прощала. Все, что было в нем военного, что раньше удивляло ее, теперь казалось необходимым; она с нежностью смотрела на его погоны, словно в них был залог верности и любви. Теперь она не просила стихов, и говорила:
— Знаешь, Вадим, по-моему, военный связист — это ужасно ответственно. Подумай, своевременный сигнал — и люди успеют спастись от атомных бомб!
В потоке впечатлений он почти не заметил этого, ее наивного интереса. Но Маша стала дороже, ближе.
Любимый город нигде не оставлял их наедине друг с другом, будто знал уже, раньше их самих, об этом не высказанном еще желании…
За полночь они расставались в тихом переулке, возле дома, где жила ее тетка. Вадим с тоской поглядывал на тусклое оконце третьего этажа и знал, что туда, на третий этаж, нельзя зайти: комнатка там тесная, а тетка старая, неразговорчивая и глядит косо…
Маша убегала от него все позднее с каждым вечером.
Все позднее он возвращался домой. И мать, встречая его, все настойчивей просила:
— Побудь напоследок дома. Отдохни. Почитал бы… У Майи хорошие пластинки…
Он спохватился едва ли не в последний день: ему и в голову не приходило, что мать не знакома с его девушкой. Когда-то, давно, этому знакомству помешала его мальчишеская стеснительность. А теперь? Теперь он не видел помех. Две по-разному близкие ему женщины могли вместе лишь увеличить, удвоить его счастье. Он не ошибся. Мать и девушка в эти дни жили для него.
Время ненадолго сбавило ход. Замерло. Словно лыжник перед прыжком…
…Вот вместе с Машей он поднимается по лестнице. Нажимает кнопку звонка. Вот мама открывает дверь.
— Здравствуйте… Так это вы похитили моего сына?! — мать смеется. — Вадим! Ухаживай! Ну, сними же с девушки пальто! Ах, лейтенант!..
Маша тоже смеется. Она держится смело, пока не сели за стол. Ну кому нужен этот чай!
— Вот пирожки, Маня. Возьмите вот этот. Вадим сказал, что вы его коллега. Вы связист? По радио?
Ну кому нужны эти расспросы! Маша, оттого что ее назвали «Маней», сразу растерялась. Ее щеки полыхают. Она с трудом объясняет:
— Я электротехник. Это несколько шире… Несколько… Или… уже… Не знаю…
Кажется, это единственные долгие минуты за целый месяц отпуска. Мучительное чаепитие!..
Мать куда-то торопится. Извиняется: ей необходимо по пенсионному делу. Маша еще больше краснеет:
— Это она из-за меня?
Вадим успокаивает:
— Ну, что ты в самом деле?
Ей так хочется верить ему! Она зовет его.
— Иди же, иди. Здесь можно? Да?
Прощальный гудок паровоза разорвал время на две неравные доли: одна — пролетевшие, как мгновение, последние дни отпуска, другая — месяцы и месяцы разлуки. Но воспоминания еще не начались. Еще шла вдоль перрона, медленно отставая от поезда, тонкая девушка, и вдали, прижавшись друг к другу, стояли мать и сестра.
Поезд набирал скорость. Словно выносил Климова из замкнутого круга радости. Замкнутый круг — это была лишь остановка, лишь отдых в начале пути. Мир гораздо шире. И радость — это не круг, а дорога — вроде той, стальной, по которой несется поезд.
…Офицерский вагон. Из открытой двери купе — разговор — как странный припев к человеческим судьбам под стук колес:
— Собачья жизнь, а люблю. В двадцатый раз с Востока на Запад, с Юга на Север…
— А я с сорок третьего, десять лет, в сопках…
Климов молчал и глядел в окно. Его позвали:
— Лейтенант! В шахматишки!
Он проиграл четыре партии подряд. Партнер сжалился:
— Не до шахмат, а?
Кто-то шутит:
— У него, видал, королева в Москве осталась!..
— Принцесса…
За окном проносится зима. Все больше снега, все белее… Вот они, уже начались воспоминания, они как бы движутся вспять, начинаясь с вокзала и заплаканных голубых глаз. В прозрачных дождинках…