А батюшка сказал: “Давайте я вас к могиле Бунина подведу”. И повел сквозь строй надгробий с надписями на русском языке знакомых русских фамилий: Гагарины, Голицыны, Муравьевы, Апраксины, Волконские, Оболенские… А это – Мережковские. А это – Булгаковы (оба брата Михаила Афанасьевича Булгакова). А это… Бунин. Окаянные дни, окаянная судьба…
Окаянство!
Окаянство! Окаянство!
Мир праху Вашему, Иван Алексеевич!»
В Париже русские актеры посмотрели французскую версию «Идиота». Конечно, передать добела раскаленные страсти персонажей и духовные глубины в ней не удалось. Русская душа оставалась загадкой для иностранцев, к тому же французские актеры щадили себя, боялись боли, а Достоевского нельзя сыграть без боли, и у актеров русских и самой этой боли, собственными судьбами их изрубцевавшей души, и готовности «болеть», жертвовать, хватало с избытком.
Позже ставить «Идиота» Товстоногова пригласили немцы.
«В первые две недели я посмотрел там много спектаклей и уловил общую тенденцию – преобладал в них принцип шокирующей режиссуры. А он чужд всякому артисту, немецкому в том числе, потому что мертвит актерскую природу, – рассказывал Георгий Александрович. – Это форма самовыражения режиссера, для которого исполнитель становится просто марионеткой. Стало быть, ничего не заявляя> и не декларируя, я мог выиграть, пойдя против течения. Правда, я не знал немецкого зрителя, не знал, к кому буду апеллировать, но тут у меня был расчет на всечеловечность Достоевского, я надеялся, что он может пробиться к любой душе».
Товстоногов подолгу работал с педантичными немецкими актерами, объясняя им каждую мелочь, придумал и новый пролог для спектакля, начав действие с конца: «…сидят Рогожин и Мышкин в состоянии безумия, стук в дверь, ни один не двигается, дверь выламывают, входят полицейские, открывают полог и обнаруживают труп Настасьи Филипповны. Все застывают в ужасе, и в тишине звучит смех Мышкина. Фердыщенко говорит полуудивленно, полувопросительно: “Идиот?..” И потом играется весь спектакль – до стука в дверь».
Немецкая постановка вышла в итоге вполне добротной и успешной, но до русской ей, разумеется, было далеко.
Еще до лондонских и парижских гастролей в БДТ на генеральную репетицию «Идиота» пришла баронесса Будберг, фигура загадочная и легендарная.
«Связь многолетняя с Алексеем Максимовичем, архивы Горького, якобы увезенные ею, Марией Игнатьевной, в Англию и “закрытые” до 2000-го года, связь ее с Локкартом, Гербертом Уэллсом и другими прочими – создавали вокруг имени Будберг ореол тайны и еще чего-то зловещего, дразнящего любопытство, – вспоминала Татьяна Доронина. – И вот то, что называется “баронесса Будберг”, – сидит в ложе Товстоногова и смотрит генеральную репетицию “Идиота”.
Владислав Игнатьевич пришел ко мне в гримерную и спросил, почему-то недоумевая: “Ты еще не видела баронессы?” Спросил так, словно я своим невниманием обидела эту самую баронессу, а отсутствием любопытства и интереса к ней обидела его, Владислава Игнатьевича. “Нет, не видела”, – сказала я. “Ну как же так, ты просто обязана с ней познакомиться. Такой счастливый случай. Я только что от нее”, – сказал Слава. “Красивая?” – задала я ему сугубо женский вопрос. Он почти зажмурился от восхищения и произнес: “Очень! Очень! Истинно западная женщина! Иди!”
Идти в ложу к главному режиссеру, да еще во время генеральной? И что сказать? “Я пришла посмотреть на возлюбленную Горького и Уэллса?” Либо: “Извините, я спутала дверь, а кулисы со зрительской частью”. Но Слава смотрел так укоризненно и недоумевающе, что мне ничего не оставалось, как взять в руки длинный шлейф моего белоснежного наряда и пойти в ложу. Ложа была почти пуста. Сидела только, чуть в глубине, очень большая и толстая зрительница. Волосы стянуты в эдакий маленький узелок на макушке. Странное одеяние, наподобие вязаного жакета темно-коричневого цвета, на тяжелых коленях – большая сумка. Вид почти домашний, чья-то бабушка или тетушка, из “не театральных”. Она смотрела на меня, я с огорчением – на нее, поняв, что никакого «знакомства» с баронессой у меня не произойдет. Баронессы здесь нет. Я пошла к двери и наткнулась на входившего в ложу Георгия Александровича. “Простите, – сказала я, – я хотела посмотреть на баронессу Будберг, мне Владислав Игнатьевич сказал, что она здесь”. Георгий Александрович уставился сквозь очки на меня, потом на бабушку с сумкой. После этого стал доставать сигареты и долго закуривать, глядя куда-то в пол. И тут только я поняла, кто эта “бабушка” и что я сотворила. Я уставилась на Георгия Александровича, привычно ища у него спасения. Пауза затянулась. Вывела меня из этой затянувшейся паузы и из этого неудобства – баронесса. Она сказала басом, глядя на меня: “Я встретилась со своею молодостью”. Георгий Александрович произнес сразу, с присущей ему ироничностью, которую уже не в силах был прятать: “Это была историческая встреча”.
Когда я спускалась по лестнице, увидела трясущуюся от смеха спину Славочки. Он не мог оглянуться на меня, не мог ничего сказать. Смех сотрясал его всего, пуговицы на его генеральском мундире почти подпрыгивали и смеялись вместе с ним. Я смеялась в своей гримерной. Сердиться на этот розыгрыш было глупо, да и не хотелось.
В Лондоне, в здании театра “Олдвик”, проходили наши гастроли. Баронесса Будберг присутствовала на всех представлениях, а в антрактах была за кулисами. Я старалась избегать встречи с ней, но это было трудно – закулисье было тесным и неудобным. Она остановилась передо мной, перекрыв собою узкий проход, и, глядя на меня строго и, как мне показалось, надменно, сказала: “Мне довелось видеть на сцене Веру Федоровну Комиссаржевскую. Своей манерой игры вы мне ее напоминаете. Я сказала об этом Товстоногову, он со мной согласен”».
Именем Комиссаржевской Товстоногов впоследствии будет защищать свою приму, которую отдельные критики станут обвинять в однообразии: «Актриса имеет индивидуальность, то есть неповторимость. С вашей точки зрения, наверное, и Комиссаржевская повторялась».
Самым «достоевским» в блестящем ансамбле «Идиота» был актер, чья работа в этом спектакле оказалась в тени Смоктуновского и Лебедева – Олег Борисов, исполнявший роль Гани Иволгина. Для него Федор Михайлович был «альфой и омегой», «всем». Его произведения были им изучены вдоль и поперек, глубоко проанализированы, из них, из персонажей Достоевского черпал он материал для героев совсем иных авторов, которых доводилось ему играть: Генриха IV в БДТ, Рафферти в одноименном фильме и др. Вот что сам актер писал об этом в своем дневнике:
«…одна из глав в “Бесах”, посвященная Николаю Всеволодовичу Ставрогину, называется “Принц Гарри”. Это сравнение с шекспировским принцем исходит от Степана Трофимовича Верховенского, он уверял мать Ставрогина, что это только первые, буйные порывы слишком богатой организации, что море уляжется и что все это похоже на юность принца Гарри, кутившего с Фальстафом… Варвара Петровна… очень прислушалась, велела растолковать себе подробнее, сама взяла Шекспира и с чрезвычайным вниманием прочла бессмертную хронику. Но хроника ее не успокоила, да и сходства она не так много нашла. <…>
Надо подумать, нет ли поблизости примера какого-нибудь “российского американца”. Достоевский описал Лужина. Вот портрет Ганечки Иволгина: “…улыбка при всей ее любезности была что-то уж слишком тонка; зубы выставлялись при этом что-то уж слишком жемчужно-ровно…” А что говорит ему Рогожин: “Да покажи я тебе три целковых, вынь теперь из кармана, так ты на Васильевский за ними доползешь на карачках… Душа твоя такова!”
Тут есть перегиб. Конечно, на карачках не поползет. Ведь и в камин не бросился. Однако в Ганечке – сам того не ведая – я когда-то сыграл зародыш этого Рафферти».
Неудивительно, что такому поклоннику Достоевского была предложена и роль самого писателя. Предложение исходило от режиссера Зархи, который решил ставить фильм «Двадцать шесть дней из жизни Достоевского». Видевшие Борисова в образе утверждают, что отличить его от «оригинала» было невозможно. Однажды Олег Иванович даже прогулялся в оном по улицам Ленинграда до своего дома. Но… прохожие не обратили внимания на «воскресшего» Достоевского. А открывшая дверь жена, не узнавшая мужа в гриме, лишь спросила: «Вам кого?»
В фильме Зархи в итоге снялся Анатолий Солоницын. Понимание личности Федора Михайловича у Борисова радикально разошлось с трактовкой режиссера, и играть «балаганного Достоевского» он отказался.
«По дороге в Карловы Вары узнал любопытные подробности, – вспоминал Олег Иванович. – Вот, оказывается, под какую идею “запустили” Зархи: “Достоевский – предтеча революционных интеллигентов”. Даже рука не поднимается такое писать. Толстой был “зеркалом русской революции”, и Ф. М. туда же. Естественно, от нас эта “идея” скрывалась. Он доказывал в ЦК, что Раскольников правильно порешил бабусю – она занималась накопительством, и автор ее за это наказывает. При этом путал бабуленьку из “Игрока” со старухой из “Преступления и наказания”».
Последней каплей стало требование режиссера, чтобы Борисов – Достоевский плюнул в икону.
– Я этого делать не стану! – категорически ответил артист, почувствовавший, как от самого этого требования все оборвалось внутри.
Разрыв с Зархи стоил Олегу Ивановичу двухлетнего запрета на съемки в кино. После краткого разговора с директором «Мосфильма» Сизовым актер писал:
«Я чувствовал себя постаревшим Чацким, готовым выкрикнуть: “Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок!” Моя “Софья” – Женечка Симонова (она играла в фильме роль жены Достоевского) – хотела совершить такой же поступок – уйти с картины, но я, как мне кажется, отговорил ее: “Тебе нельзя этого делать. Перетерпи. Тебя больнее накажут”. И еще с сожалением подумал, что горе мое – не от большого ума, а от недомыслия – совершенно непозволительного в моем возрасте. За это и наказан…»
Товстоногов решение Борисова одобрил и тотчас пришел на выручку своему актеру. Посмотрев фотопробы, констатировал: