Товстоногов — страница 43 из 91

астями, ведя политические игры с сильными мира сего, он не изменил тому, что составляло суть его деятельности».

Легкомыслие… С этим утверждением польского режиссера можно поспорить. Товстоногову, подобно талантливому полководцу, было свойственно стратегическое мышление, он старался просчитывать каждый шаг той каждодневной невидимой стороннему глазу битвы, которую он вел. А религиозные акценты… То, что являлось шоком для атеистической в большинстве своем публики, было обыденностью для семьи Товстоноговых – Лебедевых, от того и не обращало на себя повышенного внимания. Натела Александровна, будучи глубоко верующим человеком, всегда открыто посещала храм. По воспоминаниям сына, она все время старалась приучить и его, и племянников, чтобы они «…читали теологическую литературу и интересовались этим, ей это было важно, а для отца нет. У него даже часто споры бывали с матерью на эту тему. Потому что для него важнее была внутренняя вера, а мама считала, что внешняя сторона здесь очень влияет на внутреннюю и что это взаимообразный процесс». Кроме того, в БДТ существовала традиция – осенять крестным знамением вслед выходящих на сцену актеров.

Не будучи бунтарем и не чувствуя призвания к мученичеству, Товстоногов, делая ставку на нравственные, совестные мотивы, на пробуждение в зрителе запросов высших, духовных, естественным образом оказывался в конфликте с системой, уже одним этим направлением становился поперек нее. В своих анкетах он всегда гордо писал свое социальное происхождение: дворянин. И принципиально не вступал в партию. Натела Александровна утверждала, что в партию ее брат не вступил бы ни при каких обстоятельствах: «На него постоянно давили, но он не сдавался… У Георгия Александровича и мысли не было об этом, даже если бы он потерял театр, все равно не сделал бы этого!»

О том же свидетельствует и Сергей Юрский:

«Сам Товстоногов был депутатом одно время, но в партию упрямо отказывался вступать. Беспартийный руководитель большого театра – это был нонсенс. Это абсолютно противоречило социалистической практике. И однако…

Наша грузная и громогласная суфлерша Тамара Ивановна Горская, обожавшая театр и при этом трогательно верившая в советскую власть, вошла однажды в кабинет главного режиссера, встала на колени, протянула руки и пошла на коленях с трагическим криком: “Умоляю вас, любимый Георгий Александрович, вступите в нашу славную Коммунистическую партию!” Товстоногов в ужасе отступил к стене… Но не сдался. Не вступил. Кстати сказать, в то время Гога собирался ликвидировать должность суфлера в театре – обязательное знание текста на первых же сценических репетициях было его принципом. Но после трагического демарша Горской шеф, видимо, оценив ее преданность и темперамент, суфлера сохранил».

– Почему я не в партии? Ну, знаете! – воскликнул однажды Товстоногов, отвечая на соответствующий вопрос в приватном кругу. – Чтобы какой-нибудь осветитель учил меня, как ставить спектакли?!

При этом под кровом БДТ находили прибежище всевозможные «бывшие». И не только дети «врагов народа», но и старые лагерники. Одной из таковых была костюмер Вера Григорьевна Грюнберг, горькую историю которой приводит в своих воспоминаниях Олег Басилашвили:

«После революции мать Веры оказалась в Италии, а сама Вера загремела в ГУЛАГ как ЧСИР, член семьи изменника родины. Во время хрущевской оттепели ее выпустили.

Вера вернулась в Ленинград, но на работу никуда не брали. В конце концов решила “хоть куда-нибудь”. Когда познакомилась с Товстоноговым, тот, поняв ее положение, тут же оформил Веру костюмером в театр. “Меня нэ касается, что у вас в паспорте. Мнэ нужны люди, преданные тэатру. Работайтэ”. И Вера Григорьевна, нервно дымя “Беломором”, работала.

“Здравствуйте, – говорила она, входя в нашу гримерную. – Это мы к вам пришли, ваши маленькие друзья!” Очень ответственно помогала одеваться. “Повернись!” – говорила она одетому уже актеру. И щеткой – чик-чик-чик! – обязательно пройдет по пиджаку, брюкам. Потом провожала на сцену. Там опять придирчиво оглядывала актера, опять щирк-щирк щеткой, подталкивала в спину и, незаметно для всех, мелко крестила. Вера была предана театру до конца, не мыслила себя вне его. Была у нее одна маленькая слабость – после спектакля любила чуть выпить. За отсутствием лишних денег иногда баловалась “Тройным одеколоном”. Мы закрывали на это глаза: делу это не мешало.

Ее престарелая мать писала ей письма, приглашала к себе, в Италию. Вера в панике горячечным шепотом советовалась со мной – отвечать ли, ведь могут посадить опять за “связь с изменником Родины”. А если писать, так что наврать? Не рассказывать же, что она живет вместе с дочерью и ее мужем в одной комнате в коммуналке – это будет очернением советской действительности! За это точно посадить могут! Я всячески пытался успокоить ее, говорил, что не те времена. В ответ она испуганно махала сухой ладошкой: “Да что ты, что ты?! Какие другие, что ты?!”

Ее старуха-мать была очень богата, владела в Италии какими-то производствами. Неожиданно Вера получила письмо от матери: “Хочу умереть на родине. Возвращаюсь в Ленинград”. Продала всю свою миллионную собственность и с чемоданом золота и драгоценных камней прилетела на самолете в СССР!

И тут чистые руки чекистов приготовили мышеловку. Зная всю подноготную – письма, естественно, просматривались, – старушку, не знающую никаких тамошних правил, они пропустили через таможню, не сказав, что надо заполнить на ввозимые ценности таможенную декларацию. Старушка, не заполнив ее, ступила на родную землю. И мышеловка захлопнулась.

Нагрянули в коммуналку кагэбэшники, все камни и “драгметаллы” реквизировали, а старуху, обвиненную в контрабанде, предали суду. От отчаяния ее разбил паралич, и в суд ее возили на носилках. Вскоре она скончалась.

Вера сильно горевала. Похудела, замкнулась. Но все равно: щеткой – щирк-щирк…

А изобретательные чекисты получили ордена за отлично проведенную операцию. Это мне доподлинно известно».

«Убив» собственными руками «Римскую комедию», Георгий Александрович твердо отстоял другие спектакли, над которыми нависала угроза запрета. Олег Борисов приводит эпизод, связанный со спектаклем «Три мешка сорной пшеницы»:

«На сдачу начальники прислали своих замов. Приехала московская чиновница с сумочкой из крокодиловой кожи. После сдачи, вытирая слезу – такую же крокодиловую, – дрожащим голосом произнесла: “С эмоциональной точки зрения потрясает. Теперь давайте делать конструктивные замечания”. ГА, почувствовав их растерянность, отрезал: “Я не приму ни одного конструктивного замечания!”

Теперь никто не знает, что делать: казнить или миловать. Никто не хочет взять на себя ответственность. <…>

Наконец его вызывает Романов. В театре – траур, никто не ждет ничего хорошего. ГА пишет заявление об уходе и держит его в кармане – наготове. “Олег, если бы вы заглянули в эти бледно-голубые стеклянные глазки! – рассказывал он, возвратясь из Смольного. – Наверное, на смертном одре буду видеть эти глазки!”

Когда-то Екатерина Алексеевна Фурцева устроила ГА настоящий разнос – тогда театр привез в Москву “Генриха”. Она усмотрела в спектакле нападки на советскую власть. Ее заместители выискивали “блох” в тексте, сидели с томиками Шекспира на спектакле (!), и за каждую вольность, за каждое прегрешение против текста она была готова открутить ГА голову. Товстоногов тогда делился с нами впечатлениями:

“Понимаете, корона ей действовала на нервы. Как ее увидела, сразу на стуле заерзала (огромная корона – символ борьбы за власть в английском королевстве – висела прямо над сценой). Решила топнуть ножкой:

– Зачем вы подсветили ее красным? Зачем сделали из нее символ? Вы что, намекаете?.. (И далее, почти как Настасья Тимофеевна из чеховской “Свадьбы” – если хотите, сравните.) Мы вас, Георгий Александрович, по вашим спектаклям почитаем: по “Оптимистической”, по “Варварам”, и сюда, в Москву, пригласили не так просто, а затем, чтоб… Во всяком случае, не для того, чтоб вы намеки разные… Уберите корону! Уберите по-хорошему!

– Как же я уберу, если…

– Ах, так!..

И из ее глаз тогда сверкнули маленькие молнии и томик Шекспира полетел к моим ногам”.

Кроме того, ГА получил вслед нелестные рецензии не только на “Генриха”, но и на “Ревизора” и “Колумба” в придачу. <…>

Когда Товстоногов появился в театре после Смольного, все вздохнули с облегчением. Он сиял:

– Романов на “Три мешка” не придет! Фурцева на “Генриха” прибежала – вот и обос…сь! Оказывается, нужно радоваться, когда начальник про тебя не вспоминает. Романов мне так и сказал: “Цените, Георгий Александрович, что я у вас до сих пор на “Мешках” не был, цените! Если приду, спектакль придется закрыть.

ГА сразу пригласил нас с Демичем и Стржельчиком в свой кабинет, и мы премьеру отметили».

Приведенное столкновение с Фурцевой у Товстоногова было не единственным. В 1968 году, когда на коллегии Министерства культуры бичевали за непартийный подход журнал «Театр», неожиданным диссонансом прозвучало мнение Товстоногова о том, что, несмотря ни на что, журнал все равно будет печатать плохие пьесы.

– Ну а где партийная совесть? – вскипела Фурцева.

– Партийную совесть не взвесишь на весах, она – понятие, которое меняется от обстоятельств, – парировал Георгий Александрович.

Почти подпольно приходилось играть БДТ спектакль «Цена» по пьесе Артура Миллера. После премьеры постановка была тотчас запрещена, так как драматург осудил ввод советских войск в Чехословакию и попал в черный список. Но в этом случае Георгий Александрович с запретом не смирился.

«Раз в две недели мы играли тайно – под видом просмотра, не продавая билетов, – вспоминал Юрский. – Зал был переполнен каждый раз. Товстоногов пытался воздействовать на вершителей судеб, но власти были непреклонны. Им говорили: это, поверьте, о простом американце, который сохранил честь среди торгашеского общества. А они отвечали: “А это, видите ли, не имеет значения, фамилия врага Советского Союза – господина А. Миллера – на афише не появится”.