Он никогда не умел врать в противоположность гениально сыгранному им Ноздреву: сцены из «Мертвых душ» с Луспекаевым, снятые Лентелефильмом, можно пересматривать бесконечное количество раз, и умел по-настоящему, по-мужски дружить. Он всегда занимался только своим делом, но с полной отдачей, гениально.
«Хочу представить себе Луспекаева режиссером спектакля. Как бы он вел репетицию, ставил свет, – писал о друге Борисов. – Или выпрашивающего для себя роль. Или выступающего с вечером песен… Он, наблюдая однажды, как один из его коллег “ставил”, несколько раз прошел мимо него, задевая локтем и бормоча эпиграф к “Пиковой даме” (прибавляя от себя только одно слово): “…так в ненастные дни занимались они своим делом… так в ненастные дни занимались они своим делом”. Он всю жизнь занимался своим, только своим делом, этот гордый и страстный человек, никогда ни у одного режиссера не выпрашивающий для себя роли, глубоко переживавший несправедливости и удары судьбы, глубоко чувствующий театр, кино, литературу, порой пускавшийся в философию…»
А еще этот мужественный, грубоватый, но по-детски открытый человек был суеверен. У него была трость с редким узором, специально изготовленная для него и подаренная поклонниками. Павел Богдасарович был уверен, что если потеряет ее, то все, жизнь его закончится. Однажды после совместного пиршества он возвращался домой вместе со своим другом, Евгением Весником, с которым их очень сблизило военное прошлое. По дороге сели на скамейку отдохнуть. Проходившая мимо компания молодежи спросила закурить, о чем-то поговорили… Когда настало время продолжать путь, Луспекаев обнаружил, что трости нет. Могучий актер горько заплакал.
Был момент, когда, не находя ключа к новой роли и порядком перебрав по этому поводу, Павел Богдасарович призвал в помощь… сатану.
«Купил водки, заперся в комнате и закричал во все горло: приди! явись! Как у Гёте, – записывал со слов друга Борисов. – “Никто не приходит, – говорит. – Я кричу еще раз – никого. Ну хоть бы намек какой-нибудь… Умоляю его: приди! я хочу удостовериться, что ты есть, хочу попросить об одном одолжении… Был готов биться головой о стенку – никого. Значит, нет никому до меня дела, никому!” И заплакал. У Паши в каждом шаге был бунт, сражение со стихией. Такова его “сквозная идея”».
Вспоминал Олег Иванович и свой разговор с Луспекаевым о Боге:
«Было это давно, но мне хорошо запомнились его рассуждения: “Думаю, там нет никого. Нет, понимаешь?.. Если кто-то и был, то помер. Не может же какое-то существо, пусть даже и Бог, жить бесконечно? Всему наступает конец… С другой стороны, когда мне тяжело и я абсолютно мертвый, меня что-то поднимает, и чувствую, что сейчас взлечу… Что это за сила? Пожалуй, в нее-то я и верю… Иногда мне кажется, что к нам протянуты невидимые проводочки и, как положено, по ним поступает слабенький ток. А когда срок наступает, рубильник включают на полную мощь… и ты готовченко… Вся жизнь, как на электрическом стуле”…»
Мятежная душа ушла в неведомое, воспарила… А на бренной земле остался… таможенник Верещагин, которого любят и чтут по сей день. По сей день сохранилась традиция космонавтов перед вылетом смотреть «Белое солнце пустыни». Памятник на могиле актера поставили петербургские таможенники, называющие Луспекаева главнейшим таможенником России. А еще памятники актеру в образе Верещагина установлены в Луганске и возле штаб-квартиры Федеральной таможенной службы в Москве.
В 1990 году на Венецианском кинофестивале кубок Вольпи, одна из главных актерских наград, неожиданно был присужден русскому артисту, обошедшему таких мировых звезд, как Пол Ньюмен, Гэрри Олдмен и даже Роберт Де Ниро. Последний тщетно искал победителя, чтобы выразить ему свой восторг. Исполнителя главной роли в болгарском фильме «Единственный свидетель» на фестиваль не пустили под предлогом, что картина болгарская, а не советская, и приз за Олега Ивановича Борисова получал режиссер…
Сегодня слово «гений» применяется почем зря, безо всякого разграничения степени таланта. Борисов был действительно гениальным актером, штучным, таким, каких за весь ХХ век можно счесть по пальцам. Он мог сыграть все и оживить одним своим появлением любой проходной фильм или спектакль. Характерна запись в дневнике писателя Виктора Некрасова, дружившего с Олегом Ивановичем: «Дрянной фильм. Олег Борисов только хорош». Такую «рецензию» можно дать довольно многим картинам, в которых снялся актер. Сам же он отмечал, что лучше было сняться в трех – пяти лентах и сыграть в нескольких спектаклях… Когда Олегу Ивановичу пришлось изображать одного из безликих персонажей советской театральной обязаловки «Протокол одного заседания» Гельмана, он презрительно бросил: «Не будем же мы это за роль считать?» Правда, его сын, Юрий, говорил потом, что именно после этой постановки понял, насколько великий актер его отец: «Играть нечего, а он сыграл!»
С юношеских фотографий Борисова на нас смотрит лучезарно улыбающийся человек, человек-солнце, беспечный, сияющий. На фотографиях зрелых лежит печать скорби, иногда даже жесткости. Что стало причиной такой перемены в актере, как будто бы не обделенном ролями ни в театре, ни в кино? Болезнь собственная, с которой мужественно боролся он 17 лет, не давая себе поблажек, не жалуясь, даже не ставя в известность о ней режиссеров и партнеров, с которыми работал… Болезнь единственного сына, с которым всегда были они как одно целое, понимали друг друга без слов, с детского голоса которого он учил свои роли… Предательство коллег…
Детство Олега Ивановича прошло в ярославской деревне Карабиха. Отец был директором сельхозтехникума, мать – агрономом. В годы война Борисов-старший отправился на фронт, был тяжело контужен. Семья была эвакуирована в Чимкент, где Олег работал в колхозе на лесопилке, а затем освоил управление трактором. После войны Борисовы обосновались в подмосковном поселке фабрики «Победа труда». Жили очень бедно, парень не имел иной обуви, кроме кирзовых сапог, и весьма скверно учился, так как нужно было помогать родителям по хозяйству. «Если бы на экзаменах нужно было сдавать столярное ремесло, паяльное, лудильное, парикмахерское – это были бы пятерки», – вспоминал актер. Но сдавать нужно было совсем другие предметы. И если по русскому языку с трудом натягивалась тройка, то с точными науками все обстояло совсем плачевно. Тем не менее Олег тянулся к искусству, играл в школьной самодеятельности. Увидев парня… в роли убийцы Кирова, учитель математики сказал:
– Я не хочу портить тебе жизнь. Из тебя может вырасти хороший комик. На экзамене я подсуну тебе билет, который ты заранее выучишь наизусть, и поставлю тебе тройку. Но ты в тот же вечер на костре сожжешь все учебники по математике и дашь клятву, что больше никогда к точным наукам не прикоснешься. Ты слышал – клятву! Будешь пересчитывать зарплату – на это твоих знаний хватит!
Борисов все исполнил в точности и, кое-как получив аттестат зрелости, отправился в Москву, где без подобного шулерства неожиданно сумел поступить в Московский институт востоковедения на японское отделение. Вот только не влекла юношу серьезная научная стезя, и, забрав документы, он с легкостью поступил в Школу-студию МХАТ.
Кирзовые сапоги, волжское окание, манеры шпаны, которая была его подростковой компанией…
– Пора бы уже сменить кирзу! – посоветовали в институте.
– Рад бы, да не на что!
Манеры будущим артистам преподавала княгиня Волконская… Однажды она спустилась к студентам в столовую:
– Можно поприсутствовать? Я бы хотела разделить с вами трапезу. Не против?
Трапеза состояла из толстых, синюшных макарон. «Она сначала улыбалась, пока макароны остывали, а мы от неожиданности, голодные, между собой переглядывались, – вспоминал Олег Иванович. – “Знаете, как у Чехова?.. ‘По-моему, наши русские макароны лучше, чем италианские. Я вам докажу! Однажды в Ницце мне подали севрюги, так я чуть не зарыдала!’ ” – процитировала она и начала аккуратнейшим образом заворачивать макароны на вилку. Ей эта процедура не давалась – макароны, напоминавшие переваренную лапшу, слетали обратно в тарелку. “Вот видите, доказать, что наши макароны лучше италианских, мне пока не удается”, – и отставила от себя тарелку. Я сидел рядом с ней. Поймал ее взгляд на моих черных, неаккуратно срезанных ногтях. Ту руку, которая была ближе к ней, тут же убрал в карман, другая держала на весу вилку с макаронами. “Вам нечего стыдиться своих ногтей, – поспешила успокоить княгиня. – Вы, наверное, успеваете еще работать в саду… Вот если бы вы содержали или посещали какой-нибудь салон, вам бы пришлось отпустить длинные ногти. Длинные настолько, чтобы они только могли держаться, и прицепить в виде запонок блюдечки, чтобы на протяжении всего вечера нельзя бы было пошевелить руками. Помните, что говорит Облонский Левину: ‘В чем цель любого образования – изо всего сделать наслаждение!..’ ” <…> Елизавета Григорьевна, еще раз попробовав намотать макароны, вскоре от этой затеи вовсе отказалась и попросила каши. Мы ждали с замиранием сердца. “По-моему, гречневая каша – тоже очень изысканное блюдо. Грубая пища вообще полезна…” – сказала она, но мы уже не дождались, когда она донесет свою ложку до тарелки. Мы стремительно заглотнули свои макароны (секунд за 30–40 нами опустошалось любое блюдо, особенно мной и Брянцевым), а княгиня Волконская еще только тянулась к своей каше. Мы урчали, втягивали не только макароны, но и воздух. Она снисходительно реагировала на наш стук вилками: “Боже мой, разве я вас так учила?! Пусть это и не суп прентаньер, и не тюрбо сос Бомарше… Будьте осторожны, Борисов, не проглотите свои пальцы!” Когда в конце трапезы я громко попросил “поджарить нам воды” (имелось в виду – подогреть чай), Елизавета Григорьевна не выдержала и убежала со словами: “Фуй, Борисов, этого от вас я не ожидала!”».
Такой «моветон» не мешал Олегу Ивановичу быть в числе лучших учеников. По окончании Школы-студии он был распределен в Киев в Театр русской драмы имени Леси Украинки.