Товстоногов — страница 66 из 91

Публика была потрясена. Критика – также. По-своему, надо полагать, были потрясены и партийные блюстители, назвавшие спектакль «реакционной толстовщиной» и вновь попортившие немало крови режиссеру. Анатолий Гребнев свидетельствовал: «Помню вечер с Георгием Александровичем у него в доме. Ждали Евгения Алексеевича, Женю, он играл спектакль, «Историю лошади». Георгий Александрович поглядывал на часы, был неспокоен. На спектакле, как передала «агентура» из театра, присутствовал важный обкомовский чин, некто Андреев, кажется, секретарь по идеологии. Спектакль только начинал свою жизнь, от Андреева, видимо, что-то зависело, не знаю, что конкретно. Тревога в доме передалась и мне: что там в театре?..

И вот вернулся Лебедев, уставший, разгоряченный, как всегда после спектакля.

– Ну что? – накинулся на него Георгий Александрович.

– Досмотрел до конца, уехал, ничего не сказал.

– Что, ни слова?

– Ни слова.

– Да, – сказал со вздохом Георгий Александрович. – Это плохой признак.

Он был не на шутку расстроен, мы успокаивали его и себя. Где он сейчас, этот Андреев? Где они все?

Спектакль увидел свет в 1975 году. Шесть лет спустя БДТ представлял его на заграничных гастролях. В это время умер Брежнев, и труппа тревожно решала, можно ли теперь показать «Холстомера». Дело было в финале постановки и толстовского произведения, в его заключительных словах: «Ходившее по свету, евшее и пившее мертвое тело Серпуховского убрали в землю гораздо после. Ни кожа, ни мясо, ни кости его никуда не пригодились». Кто-то высказал опасения, что эта цитата может вызвать ассоциации… Сразу раздались голоса, что спектакль надо срочно отменять, но на зарубежных гастролях это было бы скандалом. Решились играть, несмотря на «ассоциации». И Басилашвили-Серпуховской не без волнения произносил опасную фразу. Однако на сей раз все обошлось, и никто не обратил внимания на вдруг явившуюся «крамолу».

«История лошади» стала очередным обращением БДТ к главной теме, начатой некогда «Идиотом», – к теме милосердия и совести. Недаром Товстоногов не уставал повторять, что главная задача театра – достучаться до совести зрителя, главное назначение спектакля – растревожить человеческую совесть. Муки Холстомера и весь перемешанный человеко-лошадиный мир всецело отвечали этой сверхзадаче, решая ее на все сто процентов. Ибо плач Холстомера не мог оставить равнодушным никого, в ком еще не была потеряна душа. Пробуждение совести, в свою очередь, могло подтолкнуть дремлющих в волевом параличе к преодолению этого злосчастного недуга, дать заряд для первого шага. Ведь человек, чья совесть разбужена и бьет, и колет его, требуя действовать, как-то реагировать на несправедливость, наверное, по крайней мере не сможет безучастно качать коляску, слушая, как вот-вот убьют неподалеку хорошего человека, его знакомого, гостя…

Птенцы гнезда Товстоногова: Олег Басилашвили и Татьяна Доронина

Они были приняты в труппу БДТ в один день. И сразу получили роли в одном спектакле: она – главную, ставшую ее первым триумфом, он – эпизодическую, обернувшуюся провалом. Он останется верноподданным товстоноговской империи навсегда, она – через несколько лет покинет ее, будет беспощадно судить себя за измену и в конце концов возглавит собственный театр. МХАТ… Они изначально были не схожи друг с другом: бойкая девушка из простой, крестьянской семьи, готовая постоять за себя и других, и застенчивый юноша из семьи московских интеллигентов. Новые времена, в которых оба они проявят активную гражданскую позицию, и вовсе разведут их на противоположные стороны политических баррикад. Впрочем, к тому времени они уже давным-давно будут посторонними людьми. Татьяна Доронина и Олег Басилашвили.

Предки Татьяны Дорониной крестьянствовали в Ярославской губернии, в соседних деревнях – Булатове и Попкове. Отцовская родня держалась старой веры, дед по матери был церковным старостой. В пору раскола МХАТа, когда сторонники Олега Ефремова развернули разнузданную травлю Татьяны Васильевны, Анатолий Смелянский даже попрекнул ее «простым» происхождением, подобно тому, как упрекали в нем отдельные писари третьеэмигрантской волны Солженицына, заявляя, что от страниц его книг пахнет навозом… Выпада против своей семьи Доронина Анатолию Мироновичу не спустила:

«Простите меня, Анатолий Миронович Смелянский. Я опять оскорбляю ваш изысканный вкус. Я обращаю ваш утонченный взгляд на коровьи лепешки, на грязные крестьянские мозолистые ноги, на все, что так не любите вы и так презираете. Простите! Не гневайтесь! Не строчите следующей статейки про мое, столь примитивное и “упрощенное”, глупое происхождение. Вы “глава” над всеми театральными критиками. Вы вхожи в верха, вы преподаете в Америке, вы читаете лекции о МХАТе, который так настойчиво уничтожали. Вы первый среди избранных, из тех, кому ненавистно само понятие “русская деревня”. Видите, я все понимаю, я даже сочувствую вашей чрезмерной степени ненависти, ведь она для вас мучительна. Но я ничего не могу “исправить” в своей жизни и в своем рождении, чувствуя и понимая ваше отвращение ко мне».

Судьба предков Дорониной хотя и сложилась счастливее иных русских крестьян, сосланных на верную гибель в северные края, заключенных в лагеря или просто расстрелянных, но была типична для поры «великого перелома русского хребта». Хозяйства их были разорены, сами они вынуждены покинуть свою поколениями возделываемую землю.

«Дед был выбран всей деревней в церковные старосты. Его уважали за трезвость, доброту и за могучую работоспособность, – вспоминала Татьяна Васильевна. – Он не знал усталости и работал вместе со своими сыновьями “одним хозяйством”, пока всё не разорили, не обманули и чуть не убили. И вели его на расстрел два пьяных никчемных мужика из ближней деревни. Вели расстрелять как “кулака”, а моя Нюра бежала рядом со своей старшей сестрой Лизой и просила: “Дяденьки, отпустите. Дяденьки, не трогайте”. А дед сказал: “Отведите подальше, чтобы девочки не видели”. Тут верхом на лошади подъехал третий (“начальство, наверное, ихнее”, – как мама сказала) и закричал: “Отпустить Сергеева велено. Не было у него работников”».

И чудом избежавший смерти «кулак», держа за руку младшую дочь, побрел домой. Добили его не власти, а нечестные люди:

«Дед привык верить на слово, и его никогда не обманывали, а тут вдруг обманули. Время трудное, куда “повернет”, не поймешь. И решил он продать быков… Да мерзавец деду попался, они ведь живут во все времена – мерзавцы. Быков взял, а деньги не заплатил. “Потом”, – сказал. А когда дед “потом” пришел за деньгами, мерзавец сказал: “А какие еще деньги? Скажи спасибо, что тебя живого оставили” И дед слег».

Случилось это вскоре после женитьбы родителей Дорониной. Мать, Анна Ивановна, вот-вот должна была родить. Но ее первенцам, двойняшкам, не суждено было появиться на свет. Семнадцатилетняя Нюра на последнем сроке беременности продолжала работать в поле. Однажды конь испугался большой птицы и понес…

«Борона ударяла его по ногам. Он скакал быстро, неровно, и моя юная, моя многострадальная мать пахала землю своим животом, – писала Татьяна Васильевна в своих мемуарах. – Борона прыгала и переворачивалась пред нею, словно пыталась вспахать вместо земли, разорвать ее женское, ее заветное от века, должное рожать чрево, и освободиться от этого чудовищного пахотного действа она не могла. Вожжи, крепко обвязанные на кистях рук, впились в эти кисти, проникая до костей. И бросить, сбросить их было не в человеческих силах.

Сбежались все, кто работал на соседних полосках, и все кричали: “Бросай, дура, вожжи! Да бросай же… мать твою!” Наверное, смотреть на девчонку, которая пашет землю собою, своим животом, своими нерожденными детьми, своими окровавленными руками, своим черным от земли и крови лицом – было тяжело и страшно. Красавчик остановился сам, тяжело дыша ввалившимися внутрь боками и поводя огромными, красивыми, почти вылезшими из орбит глазами. Мама кричала: “Не бейте, не бейте его! Он еще молодой! Не бейте!”

Ей освободили от вожжей руки, она утерла их о передник, утерла лицо и медленно пошла к избе.

Схватки начались ночью. Никаких акушеров не было. Была только тетя Маня. Она и приняла – сначала мальчика, потом девочку. Стук в окно раздался в четыре часа утра. “Кто это?” – спросила тетя Маня. “Маня – это я…” Вася пришел ночью… Он отпросился из Питера пораньше, чтобы побыть с Нюрой в последний месяц до родов. Не успел…»

После этой трагедии, – продолжает актриса, – «распродали все, что сумела создать, сработать Нюра-поскребыш, и отбыли мои крестьяне-христиане в новую городскую, чужую для Нюры жизнь, в которой не нужны были ее таланты и ее умение – жать, пахать, любить свою животину. Покинули тот мир, где было высокое небо и воздух, наполненный запахом трав и цветов».

Сперва осиротевшие супруги работали на Волховстрое – вербовка на стройки в ту пору была единственной возможностью для вновь закрепощенных, лишенных паспортов крестьян спастись из колхозного рабства. После перебрались в Ленинград, где комната в коммуналке показалась почти раем после барака… Но на эту комнату тотчас положил глаз жадный сосед.

Горько оплакивавшая отца Анна Ивановна всем показывала его единственную фотографию: на улице, у избы, за длинным столом сидят семь мужиков, а над ними, на стене, висит портрет Николая II. Сосед написал на нее донос.

«Смысл “накатки” заключался в обвинении мамы, что у нее отец не советский и она сама не советская, и показывает на кухне портрет царя Николашки, – вспоминает Доронина. – Бедная моя наивная мать, которой казалось, что фотография отца ее всем так нравится, ничего не смогла ответить следователю, кроме: “Вы кого хотите спросите в Попкове, все скажут, какой это был человек. Ведь он – церковный староста. Общее это мнение. Плохих не выбирали”. Следователь что-то записал, посмотрел так неприятно и сказал: “Вызовем скоро”».

Анна Ивановна в ту пору вновь была беременна. Спасло ее вмешательство дальнего родственника, занимавшего высокий пост в Москве.