Тоже Родина — страница 21 из 26

Но не выписал, оказался нормальным чуваком. Имел понимание. Расставаясь, мы обменялись рукопожатием.

На обратном пути, разогнав удобный автомобиль до преступной скорости, я думал, что шагать вперед и выше, постоянно имея при себе «чай-курить» — это, конечно, интересно, романтично и круто, однако не всегда весело.

Добравшись до дома, я позвонил в офис и попросил разыскать Аслана. Мне нужны были кое-какие мелкие детали той давней вексельной затеи. Меня могли выдернуть на беседу еще не раз и не два. Требовалось подготовить ответы на все возможные вопросы. Но любитель белых костюмов на связь не вышел. Видимо, испугался. А может, вообразил, что я стану изображать матерого урку, посажу его на понятия и потребую компенсации. За то, что вывел его из-под удара. Среди людей, далеких от преступного мира, распространены всякие заблуждения, сентенции типа «из тюрьмы нормальными не возвращаются». Автор этого обывательского изречения сам крупный преступник.

Но не стал сноб и щеголь Аслан встречаться с бывшим деловым партнером, а ныне отсидевшим уголовником мною. Даже не позвонил. И с тех пор на моем горизонте не появлялся. А мог бы хоть бутылку коньяку поставить, что ли.

Впрочем, коньяком я не беру.

Fucking sovdepia

Летом две тысячи пятого приехал Семен, и мы дали гастроль. Дома сидела любимая, она не выносила даже запаха спиртного (если бы не она, я бы давно издох от цирроза печени), и мы, два придурка — прозаики бля в дешевых ботинках — намылились выпивать в городе. Я знал прикольный кабачок на «трех углах», в пятидесяти метрах от Лубянки, — там мы обосновались, приняли по триста, возбудились колбасно-конфетными запахами центра столицы и другими обстоятельствами, главным образом — нашим статусом (все-таки писатели, птицы редкие) и отправились лазить по Красной площади.

Ред сквер осеняли иноземным щебетанием группы туристов, и даже флуктуировала процессия совершенно классических японцев, с фотокамерами, всякая ценой штук в десять баксов, и другая процессия, столь же классических америкосов: джентльмены в шортах, открывающих розовые подагрические коленки, их герлы в джинсиках и маечках; свисает дряблая семидесятилетняя плоть; голубые глазки с восторгом шарят по краснокирпичным стенам самой знаменитой в мире крепости «Зе Кремль». Промеж туристов перемещались отдельные — прямо скажем, совсем немногочисленные — местные. Ну и мы с Семеном.

Твердо заявляю, что мы двое, только мы двое, в тот вечер, повторю, сахарно-фиолетовый, стопроцентно московский, находясь на священной брусчатке, только мы двое и осознавали до конца всю эту священность.

Для начала мы спели а капелла пару комсомольских хитов. Взвейтесь кострами, синие ночи. И снег, и ветер, и звезд ночной полет, меня мое сердце в тревожную даль зовет.

И ведь звало; звало так, что мало не казалось, звало в такие места, в такие беспредельные космосы — это вам не Интернет с анонимным Живым Журналом, это все было очень серьезно.

Далее мы приблизились к Мавзолею Чеснока и определили непорядок: при входе отсутствовал почетный караул.

Это обстоятельство привело нас в ярость. Где караул? Устал, что ли? Где знаменитые на всю планету кремлевские курсанты, чудо-богатыри, впечатлявшие еще старика Винни Черчилля? Где румяные двухметровые славяне, способные, не моргая, часами охранять покой усопшего вождя?

— А почему, кстати, «чеснок»? — спросил Семен.

— «Чеснок» — тюремная погремуха Ильича, — ответил я, ранее судимый. — Существуют воспоминания зэков, ехавших в одном этапе с вождем. Говорят, что есть и мемуары Надежды Константиновны, где черным по белому написано, что уголовники до такой степени уважали Володю, что во всякое время у него была отдельная миска, ложка и кружка. По тюремной жизни такое возможно только в двух случаях: либо ты — пидор, и вся твоя посуда (и вообще личное имущество) отдельная, либо ты конченый черт, не моешься и не стрижешься, завшивел и запаршивел до последней крайности, и от тебя воняет так, что хавать с тобой из одной посуды западло… Я, конечно, не утверждаю, что Ильич был пидором, но вот насчет второго варианта — очень даже может быть… Что такое чеснок? Острый запах! Впрочем, остынь, брат — то лишь байки старых каторжан, иначе говоря, ГОНЕВО, дошедшее до меня в вольном пересказе…

Буквосочетания «Ильич» и «пидор» я артикулировал довольно громко, хамским баритоном. По всем понятиям, нас, в говно пьяных, в течение двадцати пяти секунд должны были повязать, отпиздить и посадить лет на десять строгого режима, но ничего подобного не произошло, и я восхитился тем, как мощно торжествует новая российская демократия. Рядом с главным трупом страны бродят два козла, горланят песни, матерятся, и оно катит; воистину, от великого до смешного один шаг.

Тут зазвенели куранты на башне, и мы, не сговариваясь, обратили раскрасневшиеся морды в сторону всемирно известного циферблата и отдали пионерский салют. Некие девушки, прогуливающиеся подле, посмотрели на нас с улыбками. Вполне поняли, что происходит.

Не стану врать, насчет Семена не знаю, но лично я с восьмого по десятый класс значился комсоргом и собирал взносы (две копейки ежемесячно), и хранилась в моем кармане миниатюрная печать с пластмассовым сверху колечком: «Уплачено ВЛКСМ». Впоследствии куда-то делась, а жаль. Раритет. Более того, и в армии, на втором году службы, меня опять выдвинули на ту же должность. И даже предлагали подать заявление в партию коммунистов. Я не подал, а сейчас, бывает, жалею. В другие минуты, наоборот, горжусь.

— А пошли на журфак, — вдруг предложил Семен.

Я ничего не придумал, как ответить модно и грубо:

— Говно вопрос.

От Ред сквера до нашей альма-матер — пять минут пешком. Москва только кажется необъятной. На деле все исторические места находятся в радиусе километра. Итак, мы выбрались с брусчатки, купили за большие деньги две пачки сигарет, оказались на Моховой — и вот он, великий двор великого факультета, напротив Манеж, бронзовый Ломоносов инфернально ухмыляется с постамента, у подножия гасится шобла юнцов с пивком и скейтбордами.

Не знаю, почему, но дети при нашем появлении поспешно ретировались. Вероятно, двое пьяных дядек с мрачными байроническими физиономиями и сигаретинами в зубах, карабкающиеся, несколько неловко, но все же в хорошем воровском стиле, через чугун ограды, — обоим по тридцать шесть (пора на дуэль, но где Дантесы? — не замечены; в тот год после трехсот граммов я был готов пятерых сразу приморить, Дантесов), рубахи по моде десятилетней давности — обломали им их детский кайф.

— Чувствую себя дома, — объявил Семен и уселся на гранитный постамент. — А ты?

— Как-то я подпил в компании отца, — сообщил я. — Он всю жизнь проработал школьным учителем. И сказал ему: папа! Ты вот обижаешься на государство, а того не понимаешь, что ты нужен государству прежде всего как эксперт, выявляющий потенциальных Ломоносовых. Гениев, желающих приехать в столицу с рыбным обозом. Чтобы продвинуть науку и культуру. Ты, — говорю я папе, — сорок лет в школе. Скольких Ломоносовых лично ты выявил и отправил с рыбным обозом?

— И что он ответил?

— Одного, — мрачно произнес я.

Опять же, из дверей факультетского здания должны были выскочить дюжие охранники и немедля изгнать двух пьяных мудаков со двора высшего учебного заведения. Но не выскочили. Впрочем, даже если бы и выскочили, мы бы им все объяснили.

Мы тут учились. Нас тут учили.


Как это часто бывает с пьяными (да и с трезвыми тоже), приступ бурного веселья сменился меланхолическим молчанием — таким, когда лень не только разжимать губы и разговаривать, но даже и думать, а хочется только грустить. Зеленоватый самородок тоже безмолвствовал и выглядел не как памятник себе, а как памятник нашей молодости. Слишком много эмоций пережито было здесь, на этом гранитном пятаке у подножия зеленоватого Ломоносова, возле дверей факультета.

Предались воспоминаниям. О чем говорить? Мы прошли через одни и те же жернова. Когда-то, пятнадцать лет назад, мы вибрировали от пиетета к этому месту. Мы желали стать здесь своими столь страстно, что разум темнел. Абитура, вступительные экзамены, и восторг победы — приняли! Зачислили! Я студент престижнейшего вуза! Я в дамках! Я лучший! Приобщен к элите! Московский университет — это бренд, статус, уважаемая во всем мире контора! Смешно, но иные записывали в тетрадки даже вступительные лекции, разглагольствования популярного доцента Славкина. «Я обращаюсь к прекрасной половине человечества, то есть к мужчинам». «Вы есть отрыжка системы советского среднего образования». И так далее. И не только записывали, но и цитировали друг другу, и приходили в восторг от такого свободомыслия, от неортодоксальности, от интеллектуальной раскованности.

Эйфория была запредельной. Нас шторило и штормило. Что может быть слаще, нежели статус студента МГУ, когда на дворе тысяча девятьсот восемьдесят шестой год?! В стране проживает двести тридцать миллионов, конкурс — семнадцать человек на одно место, а ты — победил, ты сделал всех, и теперь вкусишь высшего знания, преподанного величайшими мудрецами этой земли. Перспективы ошеломляли. Мечты становились реальностью. Англичанин, зачисленный в какой-нибудь Кембридж, менее счастлив, чем первокурсник Московского университета. Француз, пробившийся в Сорбонну, в сто раз менее счастлив. Я избранный, твердил себе каждый из нас, я угодил в команду счастливчиков, и не потому, что мне повезло, и не потому, что мой папа за меня заплатил, а потому что я и есть достойнейший, журналюга божьей милостью, и ныне впереди у меня дорога на самый верх, я стану корреспондентом ведущих газет, репортером намбо уан.

А потом — Хэмингуэем.

А студенты? Был студент Костя Горшков, внешне — копия молодого Маяковского, в качестве обуви он предпочитал кирзовые сапоги; будучи слушателем журфака, посещал еще лекции в историко-архивном и в институте культуры. Он ходил на профессуру, как девчонки ходят на актеров или рок-звезд. Он говорил, что не простит себе, если не послушает лекцию того или иного профессора, потому что когда эта, старая, профессура умрет, с нею умрет и Знание.