Черт. Прямо вижу, как ты поджимаешь губы, отводишь глаза и закрываешься. Я опять тебя обвиняю, да? Демонизирую. Делаю самой плохой. Ты же так любишь кричать об этом, мол, если я такая плохая, то брось меня. Брось меня муравей. Ты постоянно об этом кричишь. Стоит просто спросить — что не так. Что опять не так, Соня? В чем я, мать твою, опять виноват?
Кстати, про мать. Ты рассказала ей, что потратила все деньги за семестр брошенного университета на новый телефон? Он ведь так тебе нужен. Ты же всегда на связи. Со всеми, кроме меня. Ты вообще рассказала ей, что бросила учебу? А почему бросила, рассказала? Или в этом снова виноват только я?
Ты вообще умеешь винить хоть в чем-то себя? В любой твоей проблеме есть только один виновник — я. Твой проект отклонили, значит, это я всех подговорил. Ты не успела сдать документы на визу? Ну так я же тебе не напомнил. Просрочила выплату по кредитке? Это я сказал тебя ее взять. Даже твой сраный фикус засыхает по моей вине. Только хрен там. Я теперь его поливаю. Если хочешь от него избавиться, сама тащи на помойку. Я тебе не помощник. Я давно уже не нужен тебе. Ни для того, чтобы помогать, ни для того, чтобы мешать. Ты сама отлично со всем справляешься.
Я все пытаюсь понять, почему так вышло? Как мы не заметили, что становимся такими? Ломаемся? Крошимся? Что за гребанный червь завелся в голове, заставляя ненавидеть друг друга 24/7? И снова ты скажешь, что я знаю ответы. А если хорошенько подумаю, то и дату вспомню. Но нет же, не там. Не так.
Помнишь, мы поехали в Питер? Тряслись в ночном купе. И ты все ныла, что не можешь больше, что сто раз прокляла уже эту мудацкую поездку. И продолжала ныть, когда мы приехали. Разоралась на меня по среди Невского. Вернулась в отель. Когда я пришел через два часа, ты уже спала. Утром мы уехали домой, отменили планы. И не разговаривали дней десять, кажется.
А помнишь, как мы добирались к морю на автобусе? Давно, в году двенадцатом. Сутки ехали. Сидя. Без кондея. В плюс тридцать пять. Я не видел тебя счастливее, чем тогда. Ты хохотала, обмахивалась журналом, дула мне в шею, было щекотно. На остановках мы покупали у старух персики, кусали их бока, сок лился по рукам, мы забыли салфетки дома, ты слизывала липкие дорожки и хохотала еще громче.
Так в чем же разница, Сонь? Ни в комфорте, ни во времени, ни в месте. В нас. В тебе. Потому что я все такой же. Дубокожий, как ты говоришь. Самодурный. Тупой. Ничтожный. Пустой. Не-да-ле-кий мудак. Тупица. И «этот» еще. Так ты называешь меня в переписках со своими подружками? С Катькой? С кем-то еще?
Меня тошнит от мысли, что кому-то ты говоришь о нас. Что-нибудь, типа, он меня достал. Он меня не слышит. Он ни о чем. Мы давно чужие. Нас нет. Нас не было. Я уже одна, просто еще с ним. Ну вот эти все штуки, что говорят в таких случаях. Меня тошнит, что-то кто-то теперь ближе тебе, чем я. Что кто-то знает о тебе больше. Что кто-то стал тебе ближе, важнее, нужнее меня. Но я бы смог это пережить, Сонь, если бы ты сказала честно.
Дождалась меня вечером. Поднялась бы с постели. С этой своей норы. И сказала — ты — ничтожество, Жек. Я ухожу. Я так решила. Короче, тот самый бред, что настрочила мне. Только словами, а не долбанным письмом, набранном на брошенном среди тряпья ноуте, который я тебе подарил. Ты же не взяла ничего моего. Черт. Как же театрально звучит. Как же это пусто. Ты сама стала пустой, Соня. Ты полая. Ты гулкая. Ты себя потеряла.
Ты лежишь в своей норе и жалеешь себя. Ты вообще пыталась посмотреть со стороны? Все эти пыльные футболки, мешковатые свитерки, штаны не по размеру. Когда ты влезла в них? Почему так и не вылезла? Ты же прячешься, я понимаю это. От всех — от них, от нас, от себя, от меня. Если тебе нужна помощь, попроси! Если тебе нужен воздух, выйди на него. Но не сиди сутками в четырех стенах, сделай уже хоть что-нибудь.
И не смей прятаться за ТЕМ днем. Ты лелеешь его, как любимую мозоль. Ты тупо боишься излечиться от той боли, потому что она дает тебе право ничего не делать, ничего не менять, только жалеть, обвинять и прятаться. В конце концов, мне тоже больно. Меня это тоже касается. Но ты забыла про это. Ты легко забываешь все, что не вписывается в твою стратегию ничего-не-меня-ния. Долбанного пассивного разложения.
В глубине души, я даже рад, что ты решилась хоть на что-то. Пусть на такую дурость, как сбежать. Но это лучше, чем ходить кругами. Если постараться, я смогу разглядеть вытоптанную тобой траекторию передвижения по комнате — диван, стул у окна, кресло у стола, книжная полка и диван. Мне кажется, ты даже не ешь ничего. Я почти уверен, что ты что-то пьешь. Но и это перестало быть моим делом в день, когда ты так решила. Ты перестала меня касаться. Единочасно. Единосторонне.
Ты даже не посчитала нужным сказать мне, что уходишь. А теперь я сижу и пишу это гребанное письмо, просто чтобы не сойти с ума в ожидании, когда ты объявишься. Если этого не случится до завтрашнего утра, я позвоню твоей матери. Не шучу. Я позвоню ей. Пусть тебе же будет хуже.
Фикус я полил. Прошины звонили сами, не ответил. У тебя шесть часов, Сонь. Объявись. Нет ничего хуже, чем звонок твоим. Но я это сделаю. Потому что ты совсем уже крышей поехала. Совсем поехала, Сонь.
Жека, привет! Поймала себя на мысли, что твое имя очень разное, как хочешь, так его и крути. Ну попробуй сам.
Ев-ге-ний.
И сразу ты строгий, пахнешь острым и чужим, на шее следы от колючего воротника пальто. И глаза, знаешь, какие у тебя бывают глаза, когда они злые? Прозрачные, Жек. Если ты злишься, не просто раздражен, а именно что в ярости, то они светлеют до той странной степени, когда становятся НИКАКИМИ, потому что все в тебе — злоба, а ей нужно столько силы, что не хватает ресурса поддерживать цветность радужки. Ты смотришь прозрачными своими глазами, и я чувствую, как по спине начинается течь первая капля пота. Я боюсь Евгения. Он безжалостен в своей холодной ярости. Он весь — звенящий полет сорвавшейся пружины. Евгений способен на все. Схватить, толкнуть, крикнуть, вынести приговор, выбить из колеи одним-единственным замечанием. Не хочу о нем. Не хочу и не буду. Не сейчас. Сейчас еще не могу.
Лучше о Жене.
Женя милый. Женя — рубаха парень, ходит в помятых джинсах, откидывает челку таким небрежным, тоже помятым движением, смотрит ласково, улыбается лукаво. Женю все любят. С Женей здороваются первым. Тянут руку через стол — привет, Женька, чего там, как? Женя травит байки и сам гогочет над ними, тащит всех в Питер на перекладных и сидячих, пьет пивас из бутылки, но пьянеет ровно настолько, чтобы стать еще очаровательнее. Женю любят девушки, он их тоже, но каждую держит чуть на расстоянии, потому что Женя всем друг, Женя всем брат, Женя всем «не, ну, Женя вообще красавец».
Женя меня не цепанул. Я помню, как мы встретились у Костика на даче, глупая была вписка — темень, мороз, лес кругом, конец февраля, помнишь? Что-то праздновали, не могу вспомнить, ты бы вспомнил, конечно, а я нет. Я не рубаха-парень, я вообще не парень, так, обратная сторона его подкладки. Ну, не суть. Это были мои друзья. Сейчас уже сложно поверить, но мои. Катька тогда еще не Прошина, ходила в кожаном мини на запахе, подводила глаза синими стрелками, крутила локоны и курила вишневые. У Костика на нее давно по лбу бил, а Катька как раз отделалась от очередного мудака, вот мы и поехали к ребятам. Не знаю, рассказывала тебе это? Наверное, да. Я всегда тебе все рассказываю, я же не ты.
Но не суть. Женя.
Женя мне не понравился. Я не люблю всешних. Ну, тех, которых все любят. Которые всем в десны. Которые для всего хороши. И для шашлыков в мороз, и для пьяных дебатов на крыльце и для «вот, возьми мой свитер, ты замерзла». Но свитер я взяла, и правда было холодно. А он был мягким. Пах чем-то восточным, кажется. У Жени такой запах. Сладковатый, чуть мускусный, немного пряный. Запах всеобщих обнимашек. Я уже выпила кастрюлю горячего вина. А тут еще свитер, и запах, и ты так смотрел, что я подумала, нет, ну и черт с этой всеобщей любовью, вдруг, он правда ничего, а?
Ты и правда был ничего. Заботливый, с десятком мягких свитеров. Кашемировый Женя. Немного приторный, но надежный. Катька как раз осела на хате у Прошина, одинокие мои вечера стали еще пустыннее. А ты привозил мне кофе на кокосовом молоке, помогал надеть пальто и дышал в макушку, пока мы ждали ребят у знакомой пивнушки.
Я ничего не чувствовала особенного к Жене. Катька давила, что ты милый. Все кругом говорили, что ты милый. Никто не задумывается отчего-то, что нет худшего определения для человека, чем милый. Лучше моральный урод, маньяк и психопат. Лучше ленивое чмо. Лучше невыносимый неврозник и педант. Бывший нарик. Задолбленный в школе ботан. Патологический лгун. Всезнайка. Сексист и абьюзер. Тварь дрожащая. Мамин сынок. Любое определение лучше, чем МИ-ЛЫ-Й.
Прости, Жек, но твой Женя — милый.
Я почти решила тихонечко слиться, пока он не перевез ко мне многочисленные свои свитера. Но ты вдруг приехал без предупреждения. Я точно помню, мы не договаривались. Я уже собиралась влезть в пижаму и по новому кругу врубить Друзей. Но ты приехал. Без кофе. Зашел, разулся, включил свет на кухне, спросил, чего можно пожрать. Кажется, мы успели посмотреть до Росса, понявшего, наконец, что Рейчел его любит. В тот момент и до меня, наконец, дошло, что для всех ты можешь быть кем угодно — милым Женей, лучшим другом дворовых котят, главным соратником пивного марафона и обладателем десяти кашемировых свитеров на вынос. Но вот этот парень, поедающий мои запасы орешков и вяленой клюквы под чай с егерем, он только мой.
Мы целовались, пока Моника заставляла Чендлера бегать. Они не знали еще, что жениться им только в седьмом сезоне, а детей усыновлять к самому концу. Мы не знали и того больше. Но тогда я узнала Жеку.
Жека пахнет шампунем с ментолом и кофейной пастой для волос. Жека уморительно смешной, тотально заботливый, а еще отъявленный бездарь, неуместное хамло и невыносимый нытик. Жека любит макароны с тушенкой, ненавидит белое вино и сыр с плесенью, играет в танки, не носит тапочек и оглушительно пукает в туалете.