Или вот, может ли ударить током телефон, упавший в воду? Чисто гипотетически — может. Но разряд такой маленький, что ты и не почувствуешь. Настолько же ничтожный, как боль от укуса комара. В разы меньше, чем от прокусанной обратной стороны щеки.
Или, когда один очень думает о ребенке, а второй и слышать об этом не хочет. Ни собаку не хочет, ни ребенка. Дела, Сонь, очень много дел, Сонь, чертовски много дел, адски мало денег, невыносимо не хочется ответственности. Вот, есть у тебя фикус, поливай его умеренно. У фикуса никогда не будет вертлявого хвоста и чьих-то там глаз, никакого хвоста не будет, никаких глаз. Фикусу не нужно внимание и забота. А в нашем доме, Сонечка, забота и внимание ресурс редкий, реликтовый почти, нам самим его не хватает, вон, фикус чахнет, мы чахнем, зачем сюда ребенка, глупая, незачем, иди лучше посуду помой.
Так это было, Жек?
Что ты подумал, когда я предложила тебе? Не просила еще, не умоляла, не ставила перед фактом. Предложила. Давай попробуем? Мы так давно в этом вакууме нас, нам так удобно в нем, нам так спокойно, здесь хватит места еще для кого-то. Может, для собаки. Может, для человека. Маленького человека. С чьими-то глазами. Но ты выбрал фикус. С ним не страшно. Можно не протирать листья, не прятать от сквозняка. Фикус не станет плакать, фикус не станет грызть ботинки из натуральной замши. Фикус лучше собаки, да, малыш? Фикус лучше малыша, да, Жек?
Мне до сих пор интересно, что ты тогда подумал. Блажь? Вот же выдумала? С ее-то наследственностью? С моей-то занятостью? С нашей-то неустроенностью? Перебесится? Перебесится! Всегда бесится-бесится, а потом хоп! и перебесилась.
Но таблеточки стоит проверить.
Я точно знаю, что ты проверял. Я видела, как ты следил за мной. Воздух становился вязким, я шла на кухню, в фильтре плескалась вода, тоже вязкая, и я была вязкая, и маленькая таблеточка превращалась в кусочек желе, серый и вязкий на вкус. Я проглатывала его под тяжелым взглядом фикуса, он всегда был на твоей стороне. Ему не нужны были лишние соседи. Кто-то, кто может обломать живые еще ветки, порыться в земле, рвануть из ее суховатого нутра тонкие корешки.
Это было невыносимо. Моя дневная одинокость. Тишина. Скрип пола. Пустота комнаты. Одинаковость звукового фона суток. Ненужность сил, времени и тепла. Вот тогда все стало выцветать. Вот тогда все стало ломаться.
Увидеть свое имя на талончике от врача было освобождением. Я специально ходила на прием, чтобы выписали безопасное, чтобы не вредно. Чтобы функции меня во мне подавлялись нежно и ласково. Чтобы хоть что-то было ко мне ласково, Жень. На квитке стояла моя фамилия. Их прописали мне. Пить их моя обязанность, мое решение. А решение можно принять, а можно его не принимать. Можно принять совершенно иное решение. Полная свобода выбора.
И в комнату тут же вернулся цвет. Я таскала свитера, чтобы не мерзнуть, и долбанный кашемир не перехватывал меня злыми лапами ворота, а обнимал. И ты меня обнимал. И даже фикус перестал сохнуть. Невозможно умирать там, где вот-вот случится жизнь. Я так долго искала повода рассказать тебе. Еще не о чем было рассказывать, но сам факт! Само решение, которое ты не мог, а я взяла и приняла. Так упоительно, решать самой. Не в мелочи, вроде ужина, курица или рыба, рыба или курица, нет, в чем-то важном. Это как самой взять собаку, только лучше. Это как выкинуть фикус, наверное, жалко, что я не попробовала.
Я не думала, что так выйдет, Жек. Я не думала, что все так выйдет.
Если бы я только знала. Если бы я могла предположить, чем обернется горстка таблеток в сливе. Если бы я могла нарисовать в своей голове, что именно в этот вечер, именно тогда, когда я решусь, с работы придешь не ты, а Евгений. Если бы кто-то шепнул мне, подсказал. Если бы я сумела предчувствовать это. Если бы фикус скрипнул как-нибудь предостерегающе. Может, был бы пес, он бы заскулил, развалился бы у двери, зарычал бы.
Ничего не было. Никакого знака. На ужин, кстати, я выбрала рыбу. Знаешь, очень быстро приготовить пасту с рыбой, как ты любишь. Смотри, ничего сложного. Берешь макароны, только хорошие. И не переваривай. На сковородку масло — и такое, и такое. Потом чеснок порубленный. Потом кусочками рыбу, лучше, семгу. Потом в нее сливки и специи. А когда макароны почти все, то сливай их и засыпай в сковороду. Пусть потомятся немного. Сверху сыр. И ешь. С белым вином будет просто песня. Легко, правда?
Я запомнила каждый пузырик на вскипевшей воде. Запомнила, как лопнул чеснок под перевернутым плашмя лезвием ножа. Как плохо чистилась от кожицы рыба.
Я помню, как полилось на скатерть сухое белое, когда ты смахнул бокал одним движение. Раз. И кухня пропахла виноградом. Я с тех пор так и не пила вино, представляешь?
А еще я помню наш разговор. Он и разговор не был. Странно, четыре фразы. А после них тотальное ничего. За-тор-мо-жен-нос-ть. Тре-во-га. Пус-то-та. Вы-па-де-ни-е. И миллион ссылок. Если закрыть глаза, то сразу окажешься там. Между четырьмя фразами. Попробуй.
Вот ты сидишь за столом. Скатерть свежая, чуть бугриться на месте перегиба через сушилку. Тарелка белая, глубокая. Бокал с синеватым отливом. Паста бантиком, рыба чуть соленая, сыр с плесенью.
— Ты чего не пьешь?
Ты говоришь это, а сам еще в телефоне, кажется, кто-то скинул смешной видос в рабочий чат. Я выхватываю телефон из твоих пальцев. Уже тогда нужно было понять, что домой вернулся не ты, а он. У тебя пальцы теплые, у него холодные. А тогда были просто ледяные. И глаза. Прозрачные глаза, которым никого не жалко.
— А я больше не пью вино.
Мне еще кажется, что все идет по плану. Скатерть свежая, паста горячая, вино сухое, сыр с плесенью. Решение принято.
— Почему?
Ты бы еще не понял. А Евгений уже начал понимать. Между бровей легла морщина, я тогда подумала, мол, надо же как рано. Надо будет купить тебе крем. Но вопрос повис между нами, на него нужно было ответить. Сделать глоток воздуха, хмельного до сухости, куда хмельнее вина. И ответить.
— Потому что я больше не пью таблетки.
И все. Дальше не нужно вспоминать. Ничего больше не нужно. Ничего дальше не было. Провал в месяц. Провал во второй. И вот я сижу в холодной воде. Мертвый телефон не может дать мне ссылку на бесконечные — за-тор-мо-жен-нос-ть-тре-во-га-пус-то-та.
Вы-па-де-ни-е. Волос из головы. Головы из жизни. Жизни из всеобщего хода. Тебя из меня. Меня из тебя. Тебя из себя. Меня из меня. Фикуса из мира без сквозняков, но с умеренным поливом. Цвета из кашемира. Кашемира из свитера.
Он до сих пор серый, Жек. Фикус до сих пор сухой. Я до сих пор не знаю, как перестать жмуриться.
Это четвертое письмо.
Оно закончилось.
Паста бантиком, рыба соленая, сыр с плесенью. Я помню все это. Помню это, помню до этого, помню после. Я помню. Помню, как ты помнишь. Помню лучше тебя. А главное я помню тебя.
Ты никогда не была стабильной, Сонь. Погоди, не начинай орать. Я не пытаюсь обидеть. Я даже задеть тебя не хочу. Я так устал причинять тебе боль, что готов перестать названивать, писать, искать и требовать ответа. Я готов просто закончить все на недописанном письме. Какое оно по счету? Четвертое? На третьем я решил, что тебе нужно вернуться. Но ты, конечно, не вернулась. Даже не позвонила.
Этого письма не должно было быть. Я так решил. Но ты прислала свое. Пугающе в срок. Минута в минуту даже. И это так на тебя не похоже, что порой мне начинает казаться, тебя похитили инопланетяне. Или ты попала в секту. Или придумала новый проект, где я — главный объект твоих странных исследований. Могу представить, как ты сидишь в белом халате посередине абсолютно белой комнаты и наблюдаешь за мной через камеру ноута.
Если так, то вот я сейчас в нее смотрю. И пишу тебе, что это все давно уже перестало быть занятным, свежим и милым. Я бы не ответил тебе, правда. Я всю неделю думал. Я очень злился. Не знаю, Евгений ли во мне сейчас говорит, но если бы я мог, то просто забыл тебя. Навсегда. Как в том фильме с Джимом Керри. Помнишь, там еще синие волосы у кого-то? И они лежат на льду. Вот так. Взять и забыть тебя.
Но потом я понял, что ты сейчас спасаешь не меня и не нас. А себя. И все эти дурацкие письма, твой выдуманный алгоритм принятия — терапия. Вывернутая наизнанку, страшная, негуманная терапия, в которой ты раз в неделю залезаешь грязными руками в живое, копаешься там, а потом оставляешь на семь дней. Гнить, воспаляться, нарывать и сочиться. И снова возвращаешься, срываешь корочку. И все начинается заново.
Я бы так хотел не подыгрывать тебе хоть в этот раз. Я бы ни за что не стал продолжать. Но ты написала то, что написала. Я всю неделю думал, зачем? Почему сейчас, скрывшись, не дав нам шанса обсудить словами, произнесенными вслух? Почему вот так? Что за извращение? Что за маниакальность?
Ты не стала обсуждать. Ты не разрешала возвращаться в тот вечер. Ты делала вид, что ничего не произошло. Ты так и сказала — ничего, норм, проехали. Справимся. И я поверил, мне так легко было поверить. Но я хотя бы спросил. А ты спросила меня, как я? Какого мне было после? Вовремя? До? Что делать со мной? С тем, что во мне? С тем, живым и гниющим, что ты оставила?
Хочешь поговорить? Но не можешь говорить? Давай так. Давай хоть так. Пусть мне и кажется уже, что это бесполезно. Вечер, значит. Свежая скатерть, паста с рыбой, белое и сухое. Ненавижу белое и сухое.
А до него месяцы тотального безденежья. Брошенная учеба, сорванные курсы, один проект на все затраты. Десять часов в день у монитора — глаза слепит, шея в камень, кисть гнется с трудом. Растворимый кофе 3в1, крошки между клавишами. Дорога домой час в одну сторону среди потеющего, тесного и чужого тела. Вечер в обиженной тишине. Перманентный скандал. Раскаленное добела раздражение.
Что там с тобой? Кто там в тебе? Кто ты?
Пустота. Пустота с нами, Сонь. Как можно было решить, что в нас есть право на еще одного жителя этой бескрайней пустоты? Откуда взять ресурс тепла, участия, сил и уверенности, если на самих-то не хватает ни тепла, ни участия, а силы с уверенностью давно распроданы по дешевке за бумажки, которые мы обменяли на еду?