Тожесть. Сборник рассказов (СИ) — страница 3 из 20

тоже или нет пока, еще держусь? А если да, что она сделает? Позвонит, куда следует. Самой ничего делать не нужно. Только заметить. Распознать, что началось, сушите весла. Старуха все. Старуха, как они теперь. ТОЖЕ.

Интересно, им раздают брошюры? Социальные буклеты, листовки, справочные памятки, что делать, если ваш старик тоже. Куда звонить, чем отвлекать. Как потом обрабатывать его пыльную берлогу. Нет, это не передается от человека к человеку, механизм куда более сложный. К сожалению, мы пока не можем установить точно, как он запускается. Но фактов прямой передачи не установлено. Пустая предосторожность. Пройтись пару раз. Чистящей жидкостью, санителем. Проветрить. Ничего сложного, просто, так спокойнее.

Главное вовремя распознать, что началось. Что вот эта милая старушка, как все они, тоже. Приносим свои соболезнования, но что вы хотите, возраст. Моей мама было семьдесят, когда она тоже. Ну, сами понимаете, кто-то раньше, кто-то позже. Закономерный процесс. Сходят себе с ума, потихонечку, не верят, что время их прошло. Я же еще молодой, кричат! Не было! Не верю! Где мои годы! Куда вы их дели? Это все вы, чертовы дети, вы забрали их! Вы их забрали? Вы хотели вырасти, вы забыли, что ваша взрослость — это наша старость! Куда вы их дели мое время? Отдайте! Отдайте! Да что рассказывать, со всеми одно и тоже. Да, Анечка?

Молчу. Прячу руки под стол, стискиваю пальцы. Они отвечают ноющей болью. К дождю. Аня смахивает крошки с колен, поднимается. Смотрит внимательно, сканирует, выискивает признаки. Хрен тебе, Анечка. Пусть я и тоже, а хрен. Улыбаюсь ей. Встаю. Ноги подкашиваются, но я держусь.

— Я зайду через неделю, — медленно говорит Аня.

— Да не рвись, я ничего, справляюсь, — получается ненатурально, голос вздрагивает.

— Так надо. Раз в неделю. Надо, вы же знаете.

Знаю, теперь знаю. Прийти, проверить, не пора ли, как остальным, тоже на покой? Не пора. Еще не пора.

По коридору мы идем молча. Я хватаюсь за стены, Аня загребает носками пол. Дурацкая привычка, надо же, так и осталась. Было бы смешно, не будь так жутко. Жутью пропитаны сами стены, наше молчание, скрип ее дутой куртки, и щелчок, с которым она застегивает ботинки.

— Хорошего вечера, — прощается Аня.

Я вижу, как сворачиваются в кольцо кончики ее волос. Когда-то я целовала ее шейку сзади, там пахло молоком. Может быть, это было вчера. Или тридцать лет назад. Или вообще не было. Кто разберет? Если я, как и все, кто был тогда, жил тогда, ходил, думал, ждал, любил, пил вино и закусывал безвкусным курабье, тоже? Если все мы, как один. Все мы. Все. Тоже.

— Я не хотела ее сдавать. Маму… — шепчет Аня, хватаясь за ручку двери. — Но ведь она…

— Тоже?..

— Да, как все остальные. Понимаете? Вот вы еще держитесь… А она нет. Там все признаки на лицо были. А что, если это заразно? Если бы я… Если бы я тоже? У меня сын, он еще маленький. Мне нельзя… Неужели вы раньше не боялись?.. Ну, тех, которые тоже?..

Я молчу. Это проверка. Она сама не понимает этого, но проверка. Проживи я годы, что не прожила, разве вспомнила бы, как уже тогда боялась. Стать, как они. Стать тожеТоже старой? Тоже сумасшедшей? Тоже беспомощной? Тоже больной? Тоже доживающей? Как смотрела в грязный пол метро, лишь бы не встретиться с их водянистыми, жалобными глазами. Уступала место, лишь бы не почувствовать запах старого немытого тела. Как испытывала неизбывную вину перед ними. И безотчетное раздражение.

Это вы здорово выдумали, Анечка, прятать тех, кто стал тоже. Ссылать. Упекать. Бог знает, что вы там делаете. Главное не видеть, не знать, не жалеть, не злиться. И ни в коем случае, не становиться такими же. Поколением зарядки от айфона. Не заработавшими пенсию, не заслужившими любви.

— Вы меня осуждаете, — чуть слышно шепчет она, тянет на себя дверь и шагает прочь, пока еще не тоже, но все мы там будем, Анечка, все.

Дверь запирается на два замка и цепочку. Удивляюсь мимоходом, когда это успела повесить ее. У меня было время. Тридцать лет. Теперь я вспоминаю их. Тусклые проблески памяти. Аня росла. Мы взрослели. Жизнь шла своим чередом. Те, кто старел перед нами, умирали. Потом мы тоже начали стареть.

Я возвращаюсь на кухню. Влажное курабье крошится в пальцах. Мои руки обтянуты пергаментом старой кожи, темные пятна на ней, как следы от пролитого кофе. Пока иду к дивану, вспоминаю, как пахла лавандой взбитая пенка рафа в киоске за углом.

Я еще надеюсь вернуть свои тридцать лет. Но они прошли. Сколько лавандового рафа я выпила, сколько коробок курабье залила вином? Кто целовал меня, кто приносил воды, кто звонил, увериться, что я в порядке? Чем полнились эти годы, если я так легко забыла их? И вспомню ли теперь, в ожидании четверга, когда Аня поймет, что я тоже.

Потому что все мы тоже.

Когда-нибудь. Рано или поздно. Но обязательно.

Все мы тоже.

Принесите счет

Катя.


На часах опасливо замигало. 18.32. Катя обтерла рукой зеркало, мельком бросила на себя взгляд и тут же отвела. После обжигающего душа она стала красной и распаренной, глаза блестели лихорадочно, кончики пальцев сморщились, как у старухи. Поливать себя кипятком в первом триместре — та ещё забава, но удержаться Катя не смогла.

Вода била по плечам, отскакивала брызгами, пар окутывал тело, забивался в нос и рот, слепил глаза. Катя хватала воздух, пульс стучал в каждой клеточке тела, и она чувствовала себя защищено. Горячо, душно, щекотно и спокойно. Как нигде больше. Как ни с кем. И пахло здесь ментолом и ромашкой, ванилью и мятой, чем угодно, только не манго. Никакого сраного манго. Никогда.

Будильник, который она притащила с собой в ванну, запиликал в половине седьмого. Катя досчитала до пятидесяти и выключила воду. Стылая тишина ударила по ушам. Катя перелезла через бортик, распаренные ступни обожгло ледяным кафелем, и принялась методично обтирать себя полотенцем.

Она безжалостно скребла по ногам — лодыжки ещё худые, бедра пока упругие; по ягодицам — ни единой ямочки целлюлита; по животу — плоский, да что же ты сволочь такая, плоский? Вверх по набухшей груди, по потемневшим соскам, и дальше — шею, руки, в конце спину, пропустив полотенце через плечо и подмышку.

Катя привыкла считать своё тело, если не идеальным, то близким к тому. Часы в зале, километры, накрученные по дорожкам бассейна. Диета, детокс, массажи и обертывания. Все, чтобы быть ровней. Все, чтобы быть идеальной. А теперь единственное, о чем она могла мечтать, так это разойтись в боках, отрастить огромную грудь, арбузом надуть живот. Лишь бы внешнее наконец подтвердило внутренне. Но куда там. Тело, привыкшее к строгости, не желало набирать вес.

Катя бросила на себя взгляд и отвернулась с отвращением. Потом обтерла лицо тоником, так же не глядя, смазала кремом, и голая вышла в комнату.

Когда-то квартира вызывала в ней неудержимые приступы возбуждения. Стоило только ступить на холодный паркет, вдохнуть запах мужского парфюма — горечь и строгость, табачные нотки, немного дерева, увидеть, как поблескивает в темноте подвешенный на стену велосипед, стоимостью в приличную машину, и тут же хотелось стащить с себя одежду, вышагнуть из упавших на пол трусиков, разбежаться и прыгнуть, точно зная, что сильные руки поймают, притянут, сожмут.

А потом они будут лежать на холодном паркете, обмякшие и потные, как после стремительного кардио, а по телу разольется кристальная пустота. И четверть часа ей не придется держать лицо, отбивать колкости, выдумывать свои, жестко защищая границы. Не потому что ей этого хочется, а потому что он так любит. Потому что у них так заведено.

Они жили под гнетом негласных правил, так в их мире сохранялся тот самый мир. Овсянка на воде на завтрак, быстрый секс, если нет тренировки, работа для головы до обеда, на обед много белка, говорить об успехах, смеяться коротко и зло над неудачами, чужими, разумеется. Про свои ни слова. Свои Катя научилась быстро выплакивать под контрастным душем. Еще быстрее, чем доводить Глеба до короткой, но сильной разрядки, как он любит — молча, без одеяла, но закрыв глаза.

Она всему научилась, все смогла. С первого дня, как увидела его на подготовительных и решила, что он, широкий в плечах, узкий в бедрах, с серьезными глазами цвета графита и какой-то абсолютно детской улыбкой, будет ее. Когда эта улыбка исчезла, Катя не заметила. Спохватилось, но было поздно.

Поздно. Слово ее преследовало. Поздно учиться говорить с человеком, который приходит каждый вечер домой, чтобы утром уйти из дома. Поздно быть ему родной. Поздно искать в нем родного. Поздно узнавать, какой он на самом деле. Поздно рассказывать ему, какая на самом деле она. Даже ребенка рожать ему поздновато уже, не обманывай себя, глупая.

Детей Катя не любила. Чужих еще может быть. Племянников всяких, крестников, соседских карапузов. Когда можно умильно сюсюкать полчаса, а потом бежать домой, выдохнуть в лифте, слава Богу, что это не моя проблема. Катя дорожила своим подтянутым телом и свободой, которую даровала ей бездетность.

Осознание, что свобода эта принадлежит не только ей, но и ему, пришло сразу после свадьбы. Они вернулись с берегов теплого океана загоревшие, но чуть уставшие друг от друга. Держать лицо круглые сутки оказалось утомительно, раздражение разлилось между, запачкало все, даже простыни, которые их никогда не подводили. Катя выдохнула, когда Глеб уехал на работу, плюнув на джетлаг, и совсем не расстроилась, когда позвонил, мол, задержится допоздна. Весь день заказывала новые полотенца и коврики, выбирала шторы в спальню, решала, не передвинуть ли кухонный стол к окну. Глеб приехал, когда она уже спала. Завалился в постель. От него пахло уставшим телом и спелым манго, которые они привезли в подарок ребятам.

— Ты долго, — шепнула она, утыкаясь ему в плечо.