Константин Комаров
Константин Маркович – поэт, литературный критик, литературовед – родился 15 марта 1988 года в Свердловске. Кандидат филологических наук.
Публиковался во многих литературных журналах. Автор нескольких книг стихов и сборников литературно-критических статей и рецензий.
Постоянный участник Форума молодых писателей «Липки» (2010–2023). Член Союза российских писателей, Союза писателей Москвы, Русского ПЕН-центра. Победитель «Филатов-феста» (2020). Лауреат премии «Восхождение» (2021). Финалист многих литературных премий, в т. ч. Премии им. П. Бажова. Лауреат премий журналов «Нева», «Урал», «Вопросы литературы», «Бельские просторы».
Живёт в Екатеринбурге.
Воздаяния здесь редки…Стихи
«Вот поэт идёт за водкой в «Дикси»…»
Вот поэт идёт за водкой в «Дикси» —
это ли не тема для стиха:
крутятся в мозгу цветные диски,
жаркие вздуваются меха.
Ветер приземлëнный, но ретивый
под ноги бросается ему,
но идëт он – в свете перспективы —
на огни, бодяжащие тьму.
Ветхую сетчатку прошивая,
измочален, бледен и колюч,
словно шаль цыганская, шальная,
мечется фонарный утлый луч.
Дыма бесприютного останки
поглощает воздуха река,
а по ней – картонные, как танки —
движутся больные облака.
Но пятном по волглой мгле белёсой,
сам себя встречающий везде,
ты плывëшь, почти что бестелесен,
к беспощадной огненной воде.
«Додымил чинарик…»
Додымил чинарик,
пухнет голова,
ночью сочиняя
сочные слова.
Амфора метафор
треснула от форм,
светом заметает
фонарей фарфор.
Землю снега ряса
выжгла добела,
звëзд дроблëных раса
небо обжила.
Делаю помарки
и тяну тире,
молча иномарки
дремлют на дворе.
Нищие синицы
воду пьют с лица.
Вещие зеницы
закрываются.
«Напрягать кадык…»
Напрягать кадык,
строчками кадить.
Получил под дых —
и давай катись.
По богам беги,
по воде води,
только не солги
и не осуди.
И вернись домой,
где, как новый дом,
храм висит хромой,
разодетый в хром.
«К полночи истёкший лимфой…»
К полночи истёкший лимфой,
сном засыпь тугую глубь,
зафиксированный рифмой,
словно камерой в углу.
В бытии закончить, в быте ль —
ты уже на всё горазд,
но с утра воды водитель
ко зрачкам её подаст.
Сполоснёшься и затянешь
песню лямочную гнуть,
старым воздухом затаришь
распатроненную грудь.
То ли Летов, то ли Визбор —
неразборчива стена.
Ты взывал, взывал и вызвал —
получай теперь сполна.
«Киркою крика прорубив…»
Киркою крика прорубив
путь сквозь горячечную гречку,
я утопил, как в проруби,
страсть к дорогому человечку.
И, на разломе разомлев,
весь в обморок ушёл и вызнал,
как ходят сотни юных дев
на злых протезах протеизма.
«Так, застыв на лестнице покатой…»
Так, застыв на лестнице покатой
и застав добро, придя ко злу,
ловишь, как отстроенный локатор,
лектора молчанья каждый звук.
Мир расписан комиксами «Марвел»,
пятеро остались вчетвером.
Вот и дышишь сквозь тугую марлю,
скрашенную Главным Маляром.
В небесах мерцает точкой птичка —
малое земное божество.
Время, как пространство, эллиптично,
меньшинство уходит в большинство.
Свет – во избежанье распознанья —
накрывает траурный чепец.
Слов не остановишь расползанье,
разве запилить пустой постец.
Пережги в себе пережитое,
пережди, оставшись на ножах
с надобностью самою простою —
ужинать и вечность унижать.
«Воздаяния здесь редки…»
Воздаяния здесь редки —
успокойся и не борзей.
Я засел у большой реки,
только трупы плывут – друзей.
Время рухнуло птицей Рух,
стёртым строем прошли войска,
истончённый весельем дух
навострилась точить тоска.
Прогоревшего света тьма,
первый снег перьевой от крыл.
Всё горя́ от того ума,
что путь к мудрости не открыл.
Нет, не вредно принять вердикт
откипевшего молока.
И другой на меня глядит,
как собака на облака.
«В голове слова плывут попарно…»
В голове слова плывут попарно,
словно титры в стареньком кино.
На бумаге – собрано сопрано,
го́лоса прозрачное панно.
Впитывай, выпытывая звуки,
спрятанную ими немоту,
содержанье сдержанной науки,
массу мяса подавив во рту.
Совершай, направленный впервые
воробьиным выбором пшена,
лёгкие движенья перьевые,
кои заглушает тишина.
Вытащены из огня каштаны,
чёрствых стрелок помягчел тиран.
Засыпай, глашатай голоштанный,
в чистом поле, убранном в буран.
За барханы бархатные духа
уходи, подёрнутые мглой.
И молись, чтоб утреннее ухо
это эхо различить смогло…
«Половинчатый скрип половичный…»
Половинчатый скрип половичный
произносится траурным ртом,
как наждак, нас дождавшийся лично
между строк Антонена Арто.
В этом доблести мало гражданской,
столик стоиком занят уже,
но пока можешь ждать и дождаться —
отчего-то тепло на душе.
И, отплыв на немного саженей
от охотничьей хтони зеркал, —
к утопленьям готов и сожженьям,
потому что своё отсверкал.
Но, с утра ненавязчиво бреясь,
подлость полностью всю осознав,
вновь впадаешь в незримую ересь,
измеряя её не со зла.
«Крона воды вырастает из крана…»
Крона воды вырастает из крана
(дрожь зарожденья с иной не сличить).
Грома гормон запускает искра, но
тихим свеченьям учись у свечи.
О, галереи зарёванных зарев,
злые галеры полуночных трасс!
В русло сознанья вросло наказанье,
что безопасно, как боезапас.
Кто наверху терпит и не торопит,
тот нам велел потерпеть и внизу.
Так же, как Путь искривляют дороги,
взгляд из окна искривляет слезу.
Голос мой, произнесённый, пронзённый,
только напишешь – напыщенно врёт.
Здесь, где дворцы замещают промзоны,
воздух иным возвращается в рот.
В мире рассудочном и расчудесном
не объявляй обновленья. Замри.
И предоставь новоявленным песням
биться о рыхлое рыло земли.
В предощущенье финального слома
гаснет тефлон и молчит телефон.
Но занимается в горле солома:
знает огонь, что ещё в теле – он.
И учащённое сердце так редко
бьётся волной об аорты гранит.
И удалённый маяк сигареткой
в небо своё одиноко дымит.
Влад Шурыгин
Влад Шурыгин
Владислав Владиславович родился в 1963 году в Евпатории.
В 1984 году окончил Львовское высшее военно-политическое училище по специальности «военно-политическая журналистика».
В ноябре 1993 года был уволен из рядов Вооружённых сил РФ. Воинское звание – капитан запаса.
С декабря 1991 года – редактор военного отдела еженедельника «Завтра».
С 1991 по 2016 год более ста двадцати раз выезжал в качестве корреспондента в ряд горячих точек.
Воевал добровольцем в Приднестровье и в Сербии. Был трижды ранен. Награждён многими орденами, медалями и знаками.
С мая 1995-го – член Союза писателей России.
Автор десяти книг и литературных сборников.
Постоянный член «Изборского клуба», военный эксперт.
ПобывкаРассказ
– Егор, братуха! – слышу я за спиной и как ужаленный разворачиваюсь на пятках. Из головы тут же вылетает, куда я шёл и зачем: передо мной стоит – руки в брюки – Серый! Серый! В неизменной, выгоревшей добела «мабуте», стриженный под короткий ёжик. Сутулый. Худой как Кощей. Рот в улыбке до ушей, сверкает на солнце всеми тремя золотыми фиксами. И, блин, свежий, словно мы расстались только вчера…
Мы крепко обнимаемся. Крепко так, как обнимаются мужчины после долгой разлуки.
– Серый! Ёк-макарёк! Ты!
…Мы сидим в парковой беседке. Между нами стол, по которому обычно в будни стучат костяшками домино бодрые
пенсионные мужички. Но сегодня беседка пуста, и мы сидим напротив друг друга.
– …А ты так и катаешься по войнам?
Я киваю.
– Катаюсь, но уже нечасто. Возраст уже не тот. Не то что трудно, но неудобно. Для нынешних солдат я уже почти что дед. У них командиры мне в сыновья годятся. Вот и норовят под зад подтолкнуть, когда на «бэху» карабкаюсь. Типа подстраховать дедулю. Не олень уже. Стыдно стать для них обузой. Да и уже войн таких нет…
– Эх, видел бы ты сегодняшнюю экипировку! – вдруг соскакиваю я на милитари стайл. – Никакой самодеятельности! Помнишь ваши самопальные разгрузки? Теперь всё штатно! И броники, и разгрузки – всё отличного качества. Обувь вашу помнишь? Кто в чём ходил, кто в кирзе ещё советской, кто в кроссовках, кто в берцах покупных. Не армия, а банда махновцев. Теперь всё как на картинках…
Серый задумчиво смотрит на меня. Потом хмыкает:
– Егор, а не пох мне, как там теперь в армии? Я своё отслужил. Хорошо, наверное, что теперь не так, каку нас было. Только по барабану мне всё это. Сам понимаешь…
Я растерянно киваю. Действительно, чего меня понесло не пойми куда? Не виделись столько лет – и про разгрузки, берцы…
– А как у тебя в личной жизни? – вдруг спрашивает он. – Ты тогда нам такие стихи читал классные про любовь.
Я лихорадочно пытаюсь вспомнить, как у меня было тогда, когда мы в последний раз виделись. Тогда я холостяковал. Потом был женат. Потом снова развёлся. Потом… Это уже неважно.
– Да всё так же, один живу.
– Что, вот так прямо, совсем один? – недоверчиво поднимает он бровь.
– Нет, ну, конечно, всякое бывает. Я подкидную доску не ломал и из большого спорта не уходил… Но в глобальном смысле – не женат.
– А чего так?
Я задумываюсь. Рассказывать всю историю подробно – времени надо много, да и не к месту. Зачем ему это? Лишняя, как говорится, информация. И я отшучиваюсь:
– Да всё ждал царевну, а с ними, сам знаешь, неурожай. Всех большевики извели. А теперь зачем уже жениться? Полтинник давно разменял… – и я растерянно смотрю на него. Разговор о возрасте как-то сейчас совсем не к месту. И я с нарочитой бодростью в голосе почти рапортую, как на встрече с одноклассниками: – Нет, правда, всё хорошо! Сын вырос. Двое внуков уже. Старший в школу осенью пойдёт. Живу для себя. Никуда уже не тороплюсь. Встречу нормальную женщину, глядишь, и склеится. Только сложно такую встретить, бро…
Он снова удивлённо поднимает бровь уголком – всё тем же, знакомым мне, манером.
– Кто?
– Извини, Серый. Молодёжный сленг. Бро – это по-нынешнему «брат».
– А-а-а… – протягивает он и скребёт пальцами щетину. Под ногтями я вижу ободки грязи, указательный и средний всё так же прокурены до желтизны. Видимо, это уже навсегда. – Понятно. Не ценишь ты своего счастья! Вот когда запрут тебя в клетке одного, тогда и поймёшь, что баба – это друг человека. И что она значит в человеческой жизни. А вы тут выёживаетесь, выбираете. Эта вам не та, и та вам не эта. А потом только и останется, что вспоминать и думать, какой же я дурак был.
– Наверное, ты прав, Серый, – дипломатично киваю я, хотя его идея строительства семейной жизни не вызывает у меня согласия. – Мы тут вообще ничего не ценим. Живём себе, года, как костяшки на старых счётах, слева направо перегоняем…
Серый шумно вздыхает.
– Уже двадцать три года прошло, Серый… – говорю я негромко. – Мы двадцать три года не виделись…
Меня так и тянет спросить его, как там у него, но я почему-то не решаюсь…
Лицо его мрачнеет. Он ещё сильнее сутулится. Молча достаёт из нагрудного кармана мятую пачку сигарет, из кармана штанов – зажигалку Zippo с черепом и костями, выгравированными на боковине, и на меня накатывает тёплая волна: Zippo – мой подарок! Я подарил её Серому на его день рождения, который мы отметили на следующий день после взятия Бамута. Точнее, день рождения был за три дня до этого, но в горах было не до него. А тут вспомнили. Zippo эта была мною куплена в каком-то моздокском ларьке и очень вовремя тогда оказалась в кармане…
Серый перехватывает мой взгляд и улыбается, подбрасывает её на ладони:
– Твоя! Храню!
Характерным щелчком открывает, чиркает колёсиком о кремень и прикуривает от жёлтого, как у свечи, огонька. Глубоко затягивается и медленно, с наслаждением выдыхает. Потом откидывается на спинку скамьи. Лицо снова становится хмурым. Его так и звали в роте: «Хмурым» – за это выражение лица и вечную сутулость. Это для меня он был Серым. Потому как Сергей. Механик-водитель нашей бээмпэшки, с которым мы бок о бок прожили полторы недели в апреле девяносто шестого. Странным образом Серый во мне сразу признал авторитета, величал меня «писателем» и непрерывно засыпал вопросами буквально обо всём, когда позволяла обстановка. И вообще стал мне как ординарец. Забивал лучшее место для ночлега, приносил еду себе и мне. Даже добыл где-то старую сидушку от какой-то машины, чтобы мне было удобнее ездить сверху на броне, за что на него даже обиделся его комвзвода Макс, у которого под задом был чёрный от грязи обычный ватник…
– У меня тут вообще мало кто остался. Мать пять лет как преставилась. Степаныч… Помнишь моего друга Ивана Дергачёва из Нижнего? – Я киваю, не очень уверенный, что в памяти моей именно он. – Иван на Второй чеченской свою пулю поймал. Есть ещё наш Петрович. Но он давно уже в попах. В деревне под Муромом в церкви. Брюхо, как у тебя, отъел. Вот с ним и вижусь иногда…
Он гасит сигарету о край стола и шумно вздыхает. Потом потягивается.
– Эх, как же хорошо! Воздух – просто мёд! Не ценят люди своего счастья. Всё куда-то несутся, ловят удачу за хвост, поймают, а хвост-то крысиный… а счастье, вот оно – вздохни полной грудью! Почувствуй жизнь!
– Ага! После никотина! – подкалываю я его…
– Так после него особенно! – отбивает он подкол. – А ты книжку-то написал? – вдруг спрашивает Серый. – Ты хотел книжку написать про войну. Написал?
И я хватаюсь за вопрос как за соломинку.
– Да! И про роту нашу, то есть вашу, в ней есть рассказы. Там, конечно, имена другие и события изменены, но всё узнаваемо…
– Ух ты! Почитать бы!
– Так в Сети всё выложено, можно найти, – почти на автомате говорю я и тут же осекаюсь. В его краях Интернета нет… – Помнишь твою историю, как ты чеченку с сыном прямо через боевиков провёз в госпиталь? Когда он на мине подорвался, ногу ему искромсало. А чечи дорогу перерезали, и ты прямо на них с их флагом зелёным попёр…
– Помню! – в глазах Серого вспыхивают лукавые огоньки. – Думал, от страха обос…сь. Либо на подъезде сожгут, либо, когда подъеду, голову отрежут. Но пропустили. Не звери были…
– Вот об этом есть рассказ, – довольно говорю я, – и про то, как у соседей-вэвэшников бабу украли…
– Ну, не украли, положим, а выкупили на пару дней за ящик прокисшего чешского пива, – весело подхватывает Серый, – его в разбитом магазине нашли. Кисляк! Но вованы-то не знали. Устроили с ними «ченч»[7]. Видел бы ты их рожи, когда мы через два дня её им обратно привезли. Но всё по-честному. Мы же не знали, что оно скисло…
– Так одно же попробовали?
– И что? Петрович потом в эту бутылку дос…ал до полной и пробку обжал.
Этой детали я уже не знал…
– Сурово вы с ними…
– Да козлы они были. Мародёрничали и беспределили. А нам за них от чечей прилетало. Один у них был светлый человек – Светлана, широкой души женщина. Никому не отказывала…
– Вот обо всём этом моя книга.
– И вот так прямо, как было, и написал?
– Да! – с гордостью говорю я.
Серый улыбается, глядя на меня.
– Когда вышла?
– Десять лет назад.
– Давно. А ещё?
Я смешался. Вопрос был под дых…
– Да как-то не срослось, – смутился я, – в стол пишу. Деньги нужно зарабатывать. – И вспоминаю, что «в столе» лежат лишь пара начатых, но так и не дописанных повестей да десяток полузабытых черновиков. – Писательство сегодня не кормит…
– Да-а-а, не весело, – говорит Серый, но в его голосе я не слышу участия – скорее, разочарование. – Стол – не книжная полка, жизнь-то проходит…
В груди эклектической сваркой вспыхивает раздражение. Что мне ему объяснять? Что гонорар за книжку сегодня меньше, чем зарплата дворника-узбека? И тот её каждый месяц получает, а книгу написать – это полгода минимум…
– Проходит… – соглашаюсь я. – Такие нынче времена.
– Так, а живёшь-то для чего тогда? – неожиданно почти хамски, в лоб спрашивает Серый. – Ты же ярый был, смелый! Помнишь, тогда под Бамутом рассказывал про то, как Россию олигархи захватили. Про то, что объединяться надо, что бороться надо против них. Я тогда тебя слушал и думал: вот, блин, умеет человек всё понятно и ясно по полочкам разложить – кто за нас, кто против и что делать. Я даже хотел, как вернусь, найти этих самых… ну, как их… – он морщит лоб, пытаясь вспомнить, – в «Белом доме» которые сидели, националисты…
– Баркашовцы? – вспоминаю я.
– Вот-вот! Баркашовцы. Думал вступить. Из-за тебя, между прочим…
Я молчу. Мне нечего сказать. Баркашовцы теперь – такое моё далёкое прошлое, что, если бы Серый не напомнил, я сам бы и не вспомнил…
– Нет, Серый, больше баркашовцев, и вступать больше некуда. Только в «Единую Россию», но это уже полный «зашквар»…
– Вот так прямо и «зашквар»? – хмыкает он. – И больше некуда вступать? Небогатый у вас выбор. А с олигархами как? Всех извели?
– Одних извели, другие выползли, – мрачно отвечаю я.
Серый задумчиво трёт щетину на подбородке.
– В общем, понятно… Россию ты так и не освободил. Не женился. Детей больше не родил. Книжки больше не пишешь. Одни сплошные «не». А я по-другому твою жизнь себе представлял…
Обида ожогом впивается в душу. Я не выдерживаю и зло, обиженно цежу:
– Конечно! Всё я! Не освободил, не сделал, не спас, не написал. А с тебя какой спрос? С тебя спросу нет! Ты погиб в девяносто шестом. И на этом всё!
Я вижу, как лицо его мгновенно каменеет. Каменеет так страшно, что на глазах превращается в высеченный на могильном угольном граните портрет. И я уже в ужасе ору:
– Не-е-ет! Серёга, брат, прости! Не уходи! Ты во всём прав! Ни хера я своею подаренной жизнью не смог толком распорядиться! Ничего толком не сделал. Просто прожил, бл…, спустил годы в унитаз. Плыл по течению, как бревно…
Я закрываю лицо руками, чувствуя едкую горечь под веками.
– Ну ладно тебе! – слышу я вдруг знакомый голос. – Ты ещё зареви мне тут…
Я торопливо убираю ладони от лица. Сергей по-прежнему сидит напротив меня за изъеденным дождями бугристым столом парковой беседки. Он смотрит на меня долго-долго, и в глазах его нет ни печали, ни обиды.
– Я же не судить тебя пришёл. Меня просто отпустили. На побывку, так сказать. Вот о тебе и вспомнил. Интересно с тобой было, прикольно. Писатель! Вот и захотелось увидеть, поболтать…
Я с удивлением смотрю на него.
– Вот прямо ко мне?
Он кивает.
– Прямо к тебе. Не к кому больше. Про мать я тебе сказал. А брат через два года после меня от «палёнки» рядом со мной улёгся. И больше никого. Ни жены, ни детей. Всё тоже царевну ждал. И дождался! В голову…
…Серый погиб девятого августа. Его рота попала в засаду на площади за Координационным центром, к которому смогла пробиться сквозь все заслоны боевиков. Пробилась и пошла на выручку окружённой пехоте, и сама попала в засаду. Его БМП подожгли первым же выстрелом «граника». Серый с пулемётом прикрывал отход. Но сам выйти из мешка не смог. Его тело нашли только через неделю…
И на меня снова накатывает волна стыда.
– Ты прости меня, Серёга. Жизнь я действительно прожил не пойми как…
– Да хватит тебе! – обрывает он меня с раздражением. – Мне моралей Петровича по горло! Ещё ты тут будешь! Я не в сорок первом под Москвой лёг. А в центре Грозного. Того, который мы за два года в руины превратили. И не за Родину, за Сталина, а за три миллиона рублей в месяц – за пятьсот долларов «контрактных». Потому что ни работы, ни зарплаты в моём Иванове не было. Так что не надо! Никто мне ничего не должен. И я – никому! И покаяния твоего мне не надо. Ты же не за меня, а за себя живёшь. Думаешь, кто-то другой правильно живёт? Ты же не первый, с кем свиделся. Кто бухает по-чёрному, кто бомжует, кто по тюрьмам пошёл. Такая вот теперь наша бешеная разведрота. Самые нормальные женились, детей завели и теперь льготами трясут где надо и где не надо. Ветераны, блин… Петрович вон один за всех молится, ну так это Петрович…
Серый проводит рукой по ёжику волос, и пальцы его вдруг липко чернеют. Он поворачивает их к солнцу, и я вижу, что это алая кровь…
Пуля снайпера попала Серёге в висок над правым ухом.
– Пора, – спокойно говорит он, – мне пора.
Легко встаёт. Я тяжело, медведем выбираюсь за ним из-за стола.
Он с усмешкой смотрит на меня.
– Да, пятьдесят – не тридцать…
– Это точно, – соглашаюсь я.
…В девяносто шестом нам обоим было по тридцать…
По заросшей мхом крыше беседки начинает глухо барабанить дождь, набирая силу и превращаясь в сизую ливневую пелену.
Он коротко обнимает меня, и под выцветшей «афганкой» я чувствую крепкое, тёплое тело. Потом он выходит под дождь, и струи тут же начинают жадно расчерчивать его белую «афганку» в серую косую линейку. Он делает пару шагов, потом неожиданно оборачивается:
– Знаешь, я за мужиков наших воевал. За Иваново своё, чтобы эти туда не пришли… А деньги… Галыгина помнишь, прапора нашего? Ему мою зарплату отдали, чтобы матери отвёз. Так он ещё до Москвы её пропил. Деньги – херня! Ну, бывай, писатель! Увидимся! Только не спрашивай, когда, я и сам не знаю…
Я слышу, как крупные капли дождя глухо стучат по его плечам и где-то далеко-далеко третьим петухом верещит будильник…