О, ваша философия только прибавляла моему раздражению – всем, всем, во главе с вами, странно меняющим в речи корреспондентскую штамповку чуть ли не на блатное арго и в завершение подбивающим фразу философским изыском. И очень хотелось стряхнуть с себя вашу похмельно-задумчивую грусть, заквашенную на истории и на её трактовках, смрадно живущую в перегаре ваших вздохов, плывущую в серости салона, пассажиров и заоконной мути. Нестерпимо вдруг захотелось ухватиться за ярый поручень, расшатать его, вырвать из всей этой пытки и улететь на звенящем копье куда-нибудь в Древнюю Грецию, залитую солнцем…
Стоп.
Итак, мой новый знакомец-папарацци, давайте я лучше развлеку вас и расскажу действительно о греках. После чего, надеюсь, вы, провинциальный инквизитор, возросший на климатической суровости и исторических дефицитах, огорошитесь тысячелетним светом заморских баллад и, восторженно ослеплённый, наконец перестанете тянуть из меня жилы, прекратив свои упрёки…
Но моё греческое «давайте» появилось потом, когда и след ваш простыл (я силён задним умом). То есть позже вашего выхода вон из мрачного автобуса, где вы оставили меня одного за несколько ночных километров до моего санатория, сунув мне в руку свою визитку с золотистым орнаментом – будто вы не корреспондент, а главный редактор (кстати, не все и «степенные» учёные, к коим можно отнести и вашего покорного слугу, заводят такие кричащие карточки). Поэтому о греках – позже. К тому же о балладах – это я для красного словца, чтобы уйти от мышиной серости, в которой протекала наша беседа; не будет никаких баллад, простите, что обнадёжил…
А санаторий, дружище папарацци, – какой облегчающий контраст! – действительно, как вы и обещали, показался ночной зимней сказкой, в которую я вошёл всего через минуту после мрачного автобуса.
Мерцающее княжество, застывшее в январском мороке, как световая колба, обложенная смутными вершинами, буграми, лесными стенами, замершее в разноцветном снегу и слабом, невесомом, тёплом морозе. Невысокие строения, будто части крепостной стены, сложенные из крупных пластин с чёткими углами, с благородным господством густых колеров: ультрамариновый, безупречно-белый, вишнёвый. И, конечно, зелёный (масть пророка), который кажется всего лишь частью хвойного изумруда, подсвеченного низкими фонарями и спящего в ночных соснах, проросших там и сям сквозь рельефное тело курорта.
Прежде чем зайти в приёмное отделение, я долго стоял на тропе, означенной цепочкой млечных огней, силясь увидеть, угадать «Горящую гору»: чем она выдаст себя? Грозным ли очерком главной вершины и облаком пара над ней? Или её разоблачит сама архитектура санатория, зодческими чудесами рисуя восторженный вектор к титульному пику, не оставляя других вариантов взгляду чужака?.. Тщетно, очерки ночных далей размыты, небо, как мутное какао, без оттенков, и нрав архитектуры умиряющий, а не зовущий.
Оттепель. Сверху, рядом и в отдалении, то и дело срываются рухляди снега, спрессованного теплотой крыш и собственной сыростью. Мне его по большей части не видно, но слышно. Восхищаюсь тем, кто придумал, рассчитал геометрию кровли так, чтобы снег не скапливался сокрушительными горами на плоских лотках с режущими кромками, волнорезно секущих мокрую шугу, которая, набрав массу, необходимую для преодоления трения, несётся с шумом по крыше и через секундную паузу с грохотом свергается на землю, – и кажется, в этой паузе вечность – ожидание падения, предчувствие удара (зажмуриваюсь, втягиваю голову в плечи), грохот и – тишина.
Извините, отвлёкся. Итак, о греках.
Вы знаете, что представляют собой кавказцы в общежитиях, когда их хотя бы небольшая стайка? Если говорить вообще, то они держат в тонусе тысячу джентльменов, которые отличаются от «земляков» тем, что у них, «благородных мужчин», атрофировано чувство стадности, и потому каждый сам за себя. Но когда «дело доходит до дела», тогда, как выясняется, и за себя-то не у всех благородных получается – и в этом ничего удивительного: ведь ясно, чем оборачивается война с коллективом, пусть даже маленьким. В лучшем случае – ничем.
В нашем студенческом общежитии присутствовало подобное компактное сообщество – греки. Они были не в полной мере греками, у них, смешно вспомнить, даже не было собственно греческого языка, они даже не знали, что это такое, да-да, я вам расскажу, если уж начал.
Их было человек пятнадцать, грузинских греков, то есть выходцев из Грузии. Повторюсь и расшифрую: это не те греки, которых мы с вами знаем по картинкам, не стройные, изящномускулистые, светлокожие и кудрявые. Нет, более всего, как мне казалось, они походили на смесь грузин и турок. Очень смуглые, черноволосые, приземистые, с вечной щетиной на лице. Спроси вас про такого: угадайте, мол, кто перед вами; и вы, не задумываясь, ответите: лицо кавказской национальности. Типично грузинские имена: Зураб, Вано, Илларион, Котэ… Родной язык – смесь турецкого с азербайджанским, вот так, и не иначе. Винегрет-с, согласитесь!.. Но те, самые что ни на есть типичные по облику и манерам, кавказцы тем не менее называли себя с преувеличенным, нам казалось, достоинством: греки. Полюбопытствуйте у такого Зураба: «Кто ты, о мужчина?» И мужчина с удовольствием отчитается, грубя голос и непроизвольно откидывая голову назад: «Грэк!»
Какими-либо выдающимися способностями наши греки не отличались, и скорее не потому, что все они были сельские жители, что называется, народ, спустившийся с гор, – просто такая вот случилась подборка. В учёбе многое списывалось на их «иноземность», при том, что русским они владели не хуже нашего хотя бы потому, что школу окончили русскую, а не грузинскую или, скажем, азербайджанскую. Но на экзаменах горцы начинали едва ворочать языком, изображая сильнейший, просто фантастический акцент. Ну и так далее, думаю, это вам знакомо – разумеется, я имею в виду не ваши способности по части выдавливания, то есть выпячивания из себя акцента с целью получения дивидендов, нет, вы произвели впечатление как раз другого человека.
Греческую группу, в целом мирную и в то же время очень дружную – один за всех и все за одного, – в шутку и без шуток называли «могучей кучкой». Если бы возникла задача придумать для этой кучки лозунг, то самым подходящим были бы слова из песни: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути!».
Одним из любимых занятий на ниве развлечения у греков было следующее: расположиться возле общежития в кружок и с помощью переносного магнитофона демонстративно слушать гения квазиоперного вокала Демиса Руссоса, самого знаменитого, на взгляд «могучей кучки», грека. Причём «кучкующиеся» искренне полагали, что этот визгливо-пронзительный толстяк поёт на их родном языке, точнее, на языке их предков, славных и далёких, на языке, которого они не знали и, как следствие, просто не могли угадать на слух.
Когда знакомый грек Илларион, поймав меня за рукав, похвастался: «Слушай! Почувствуй, какой наш великий грек, какой у нас красивый язык!» – я был поражён и в ответ не мог вымолвить ни слова, только молча улыбался (наверное, растерянно и глупо), слушая From Souvenirs To Souvenirs. Мне было так смешно, что я просто испугался. Да, испугался того, что, засмеявшись, обижу до глубины души всех греков вместе взятых.
Илларион отличался от собратьев тем, что был высок, у него были голубые глаза и волнистые волосы. Он активно занимался культуризмом. Этакая груда мышц. Красавец. В моём понимании, от греков ему хоть что-то досталось.
Почему я так иронизирую? Отчасти потому, что как раз в то время у меня была девчонка (или, как тогда говорилось, у меня был роман с…) – девчонка со славным и редким для той эпохи именем Анфиса и, что немаловажно для моего повествования о греках, со средиземноморскими, я бы сказал, параметрами – стат́ ью и ликом: изящная, кудрявая, с чёрными навыкат глазами, а нос и подбородок… Впрочем, буду краток, а то я перед вами как соловей. Словом, Анфису я называл «Эллады дщерь». Ей это нравилось. Зачем инверсия супротив обычного и почему дщерь, а не дочь? Не отвечу, ибо ответ будет бедным и бледным, у каждой влюблённости свои закорючки.
Вот и сравните теперь коренную сибирячку, носящую греческое имя «Цветущая», эту Эллады дщерь, с коренными кавказцами, номинальными «грэками». Возможно, улыбнётесь; а нет – так и не в анекдотичности внешних контрастов суть моего повествования.
К слову, и я в этой моей истории был своеобразен. Север сказался в моих генах: я был, как и сейчас, строен, голубоглаз и светлогрив, а не седовлас, как теперь. У меня были подвижные оленьи ноги, длинные жилистые руки, я занимался боксом, хотя моей стати больше подходила бы, допустим, лёгкая атлетика или, извините, балет. Меня прозывали по-разному: и «Баттерфляй», и «Левый аист», и «Белый шмель», и даже «Кобра». Догадайтесь почему… Я летал, порхал по рингу, и клевал, и жалил. Только что не жужжал. К тому же я левша. Правой рукой я играл как змеёй, отвлекая противника, а бил левой. Меня можно было одолеть, только если я пропущу сильный удар, что случалось редко. Я бы, думаю, достиг больших успехов, но распрощался с этим спортом ещё в студенчестве.
Градус моей любви к Анфисе стал стремительно повышаться с тех пор, как она мягко оповестила меня, что вскоре нам предстоит расстаться.
Нет, давайте по порядку. У нас с ней была игра. Допустим, мы спорили о чём-то. И если дело доходило до того, что нужно было признать мою правоту или её неправоту (что, строго говоря, не одно и то же), то она вдруг делала весьма трогательный жест – снимала очки (она была слегка близорука), закрывала лицо ладошками и умолкала без дальнейших движений. В этой позе читалась смиренная обида, или, точнее, кротость, замешанная на несогласии, возникал некий крепкий узелок, который требовал одного – чтобы его, простите за штамп, разрубили. Я подходил и отрывал ладони. Из-под ладоней – знакомый фыркающий смех, взрыв смеха. Но однажды, против ожидания, там обнаружились слёзы. Тихие, непонятные. Это потрясло меня, как удар в челюсть.