Традиции & Авангард. №2 (21) 2024 г. — страница 11 из 25

Почему «вскоре предстоит», а не «давай расстанемся»? По её версии, потому что иссяк её интерес, или, если угодно, закончилась любовь ко мне. А любви новой, к кому-либо, ещё не случилось. Когда произойдёт этот знаменательный случай – неведомо. Но ей было точно известно, что обижаться мне не на что, потому что друзьями-то мы точно останемся, и пусть наша кратковременная влюблённость будет общей светлой страницей в наших судьбах… Мне казалось, что она была совершенно искренна со мной, в этом вся беда. Оттолкни она меня грубо, жёстко, уйди открыто – я просто махнул бы ей вслед, возможно даже обругав последними словами, как порой бывает. А тут…

Мы продолжали гулять по городу, это была тёплая осень, она серебрила рассветами, золотила закатами, шуршала палыми листьями и шелестела редкими парными дождиками. Рядом со мной шла Анфиса, такая воздушная и свободная теперь. Да, именно такой она стала казаться после того, как известила меня об окончании моего сезона. Теперь я осознал давнюю истину: что уверенность притупляет зрение, а угроза обостряет взор. Я стал замечать морщинки на лицах старушек, идущих мимо, кота на крыше (спина дугой, глаза-фонарики), задумчивый взгляд за мутным стеклом несущегося мимо троллейбуса, слышать, как трётся берёзовая ветка о карниз, как кричит мальчишка, бегущий за мячом… Иногда я намеренно отставал от Анфисы на несколько шагов, чтобы рассмотреть её след на какой-нибудь пыльной или влажной тропинке. Казалось бы, что там выглядывать, один и тот же протектор, но каждый след печатался по-новому, рождённый в оригинальном соседстве листьев, капель, камней, чужих следов и моих настроений.

Мне позволялось идти рядом, а по сути – следом, пока. Я наивно полагал, что смогу, успею, пока она не «определилась», сотворить над собой нечто такое, что позволит ей увидеть меня иными глазами, и на старых дрожжах восстанет что-то, доселе невиданное в любовном мире. И я двигался следом, иногда намеренно след в след, с горькой покорностью; это когда в груди печёт от неутолимого огня, надеешься на выход, но не знаешь его…

Дружище, я вдруг поймал себя на мысли, что мне в трактовке «Янган-тау» всё больше нравится не «сгоревшая» или «горящая», а «горючая» – «Горючая гора». А там недалеко и до «Горькой». Поэтично, не правда ли? Наверное, никто это так ещё не переводил, и я буду первым.

Люблю быть первым. И последним. Но это, как вы поняли, шутка.

Теперь, выходя на прогулку, Эллады дщерь перестала пользоваться очками (носила их в сумочке и водружала на свой греческий нос в крайнем случае), стремилась нарядиться в необычные одежды, вышедшие из моды, из сезона, а то и вовсе напялить на себя какую-нибудь мешковину, нацепить на одно ухо огромную блестящую клипсу, облечь шею крупными негритянскими бусами из фальшивого янтаря, прибавьте сюда кудри и выпуклость очей, и ходить по городу этакой рогатой яловкой, крашенной под зебру, близоруко пяля коровьи глаза на окружающие предметы, ища в обыденном очарование… Да, учтите в описанной карикатуре и слугу, плетущегося рядом-следом…

Анфиса и раньше испытывала неодолимое влечение к необычной натуре, а вскоре, после того как я открыл в ней повышенную смелость и любознательность (следствие её освобождения от меня), она словно ошалела. Мы с ней стали ходить на экзотические представления, где собирались невообразимые оригиналы и неформалы, завели там странные и даже сомнительные знакомства, участвовали в нескольких массовых действах: купание в освящённых лужах, танцы вокруг магического огня с раздеванием, поедание целебной глины, целование мощей и прочая разнузданная глупость. Пару раз курили марихуану, что уже не вписывалось ни в какие рамки.

Мало того, Эллады дщерь стала считать себя обязанной вмешиваться во всё, что покажется ей интересным, достойным внимания. Например, она могла подойти к любому уличному художнику, отвлечь его от работы, прервать лектора, остановить уличного бегуна, похвалить или опровергнуть, а то и обругать любого. Но это невинные шалости. Ужасна суть: ведь она стала находить в подобном вмешательстве в чужую жизнь наслаждение, свою весёлую музу, считая себя правой требовать, влиять, менять… Во всём этом её агрессивном интересе к окружающему чувствовалось предвестие чего-то великого, проявления какого-то яркого творческого устремления, зарождённого в исподнем, которое скоро материализуется, взорвётся вулканом и озарит окрестности, весь мир, удивляя его и, возможно, покоряя. Вот-вот, ещё слегка, ещё грош – и после этого взрыва, уже гудящего где-то в недрах, я отлечу вверх тормашками.

И я, боясь такого конца, цеплялся за неё, Эллады дщерь, чудесницу: вдруг мне удастся уцелеть, ведь ещё недавно я был ей родным – неужели возможно напрочь забыть родство, не оставив, хотя бы на память, ни капли? – а ведь мне, может быть, достаточно капли!.. Я чувствовал, что курки взведены, вот-вот слетит предохранитель, ударит боёк и раздастся выстрел-фейерверк, да не один, а дуплетом, и вторым-парным буду не я.

Доведённый до отчаянья, до бессонницы, до разговоров с самим собой, однажды я спросил её: «Когда же ты наконец уйдёшь? Поставь мне какое-нибудь условие!»

А она, смеясь, чувствуя свою власть надо мной, сказала: «Давай договоримся: как только проиграешь свой боксёрский бой – я уйду, так будет легче, без объяснений и лишних прощаний».

Ну, вот и хорошо, вздохнул я с облегчением и…

И, что называется, ринулся в бой. Я знал, что рано или поздно проиграю, но страстно желал, чтобы это произошло как можно позже. Выходя на ринг, я бился изо всех сил, зная истинную цену бою, и побеждал за явным преимуществом, иногда нокаутом. Тренер был в восторге и строил планы невероятных масштабов, не понимая, что я работаю на допинге, который скоро подорвёт меня, и я проиграю и никогда больше не повторю таких результатов.

Последним боем на ринге была встреча с одним крепким «армейцем», к которому пришлось применить весь свой арсенал: и «кобру», и «аиста», и «бабочку», и «шмеля». Нокаутировать его не удалось, но после боя у него была «нечитаемой» вся правая часть лица, и он прижимал ладонь к правому боку: здорово я поработал – и сверху, и снизу. Победа досталась, естественно, мне. И тем не менее это, как я уже сказал, был мой последний официальный бой.

И вот почему.

На тех воскресных танцах, которые, как обычно, проходили в холле нашего общежития, Илларион – конечно, он, а зачем же я, по-вашему, морочил вам голову греками? – тот самый Илларион пригласил мою (ещё мою) Анфиску на танец. Надо ли уточнять, что на танцплощадке пронзительно визжал греческий соловей: «I’ll Be Your Friend».

Всё бы ничего, но последовали второе приглашение и третье. Эллады дщерь не отказывалась и тем более не просила у меня разрешения: к тому времени в этом уже не было необходимости.

Но для окружающих, в тех наших понятиях, назойливые приглашения выглядели уже беспардонностью. Это унижало меня. Все смотрели на Белого шмеля с сожалением. «Goodbye My Love!» – плакал великий грек.

Короче.

Куда-то делась Анфиса. Как выяснилось после, поднялась к себе на пятый этаж.

Я подошёл к «грэку» и спросил так, чтобы слышали многие: «Один на один?» Грек ответил: «Конэчно!» – сказал радостно, как будто давно ждал моего вызова. Мы вышли.

Это было неслыханно: вызвать грека на дуэль. Иллариона, эту груду мышц, кавказского яка, подпёртого отарой верных земляков. Но неповоротливую, красующуюся собой гору мышц я, Левый аист, как раз и не боялся; а насчёт земляков был уверен, что они не посмеют нарушить «один на один», заказанный на глазах у всех. Разве что по-азиатски отомстят потом. Но в тот момент перспектива закулисных неприятностей не пугала, мною овладел нерационально-возвышенный кураж, заквашенный на рыцарской решимости, – бесперспективность обладания, но необходимость остаться мужчиной.

Едва наш грозный культурист попробовал достать Шмеля своей правой кувалдой, как сейчас же получил в нос моим левым жалом. О, это знаменитое зрелище – гора мускул с кровоточащим носом, говорю вам как бывший light heavy-weight.

Издеваясь, я выкрикнул: «Be careful, I’m а boxer!..» – чем привёл в восторг публику и в ярость Иллариона, потому что он ничего не понимал и видел, что это его непонимание доступно всем так же, как всем «понятно» его окровавленное сопло. Я порхал, как бабочка, он рычал, как медведь, и двигался соответственно.

Но мой баттерфляй продолжался недолго. Вскоре я, безупречно сосредоточенный по фронту, получил несколько ударов сзади: сначала по затылку, потом по почкам и, наконец, по ногам. Я подломился, упал навзничь, ударился спиной и головой, сбил дыхание, но быстро пришёл в себя, собрал глаза в кучу, огляделся.

Вокруг были они – кавказское стадо. Меня приподняли, держа за руки. Илларион подошёл и врезал мне сначала в солнечное сплетение. Я согнулся, однако потом с трудом, но гордо распрямился. Тогда – или, точнее сказать, «за это» – получил по лицу. Я тоже закровил, но, в отличие от Иллариона, ртом… Были зрители, как я упомянул, в том числе те, кто, перегнувшись, смотрел из окон; но никто не пришёл, не встал на мою сторону.

Культурист поднял руку: хватит! Стадо отпустило меня, вернее, бросило на землю. И бык спросил, нависая над шмелём: «Будешь ещё обижать грэка?..»

Так и сказал, издеваясь, запихивая углы носового платка в свои бычьи ноздри.

Я сел, упёршись руками в землю, разбросав ноги в стороны. И сказал, плюясь красной слюной: «Вы не гордые кавказцы, вы не греки, вы – азиатское стадо, горные гибриды!»

Стадо вероломных гибридов, не стыдящихся бить сзади и кучей, задохнулось в одном порыве, зашевелилось, закорёжилось от моей отчаянной смелости. Всё вокруг затихло, прямо космическая тишина в безвоздушном пространстве.

А я добавил, хрипя от ненависти: «А Демис Руссос, про которого вы, двоечники, скоты туфлекопытные, говорите “наш”, – он совсем не ваш! И поёт он по-английски и по-немецки. Но не по-гречески!»

И выдохнул последнее, сплюнув Иллариону под ноги: «А ты – не мужчина».