Руководство общины энергично использовало «административный ресурс» для личного обогащения. В июне 1810 года выборный управляющий ярославского села Никольского Григорий Власов получил от хозяйки имения Анны Алексеевны Орловой письмо, в котором та просила выплатить ей в счет будущего оброка почти 38 тысяч рублей. Мiрская касса была пуста, но «Власов по просьбе собравшегося мiрского общества ссудил эти деньги»62. Страшную сумму! А ведь он был просто крестьянин, пять лет назад выбранный на должность.
Решающая заслуга в окончательном становлении «новой» общины принадлежала графу (и генералу) П. Д. Киселеву. Реформируя управление лично свободными категориями крестьян (казенными, удельными и временно обязанными), он начал в 1838 году внедрять в жизнь свое «Положение об устройстве быта государственных крестьян» — смесь устоявшихся порядков и новоизобретенных форм63. Уже первые слухи о готовящихся властью затеях сильно встревожили тех, чей быт желал «устроить» Киселев. Как пишет историк русского частного права В. В. Леонтович, под влиянием этих слухов «зажиточное крестьянство стало переходить в городское состояние». Пуще всего люди боялись «введения общественной запашки. Это явно противоречит предвзятому мнению о том, что „великороссам присуще врожденное стремление к коллективизму“»64.
Новшества Киселева, направленные на «устройство быта», а точнее, на тотальную «общинизацию» деревни можно рассматривать как первое, хоть и разбавленное, издание колхозов. Эти новшества встретили повсеместное сопротивление, а в Приуралье, Поволжье, губерниях Севера и на Тамбовщине вызвали настоящие бунты с участием полумиллиона крестьян, желавших управляться на своей земле без общинного диктата.
А тут как раз (в 1843 году) изучать жизнь русских крестьян приехал ученый немец барон Франц Август фон Гакстгаузен-Аббенбург. Он исследовал правила, по которым живут члены общины, заключив: «Принцип равного деления по душам — первобытный славянский принцип: он происходит из древнейшего принципа славянского права: принципа о нераздельном общем владении всем родом». У барона хватило, тем не менее, проницательности понять вторичность увиденной им общины. Он пришел к выводу, что общность полей (первый признак общины) исчезла «еще в домосковскую эпоху», но «в конце XVIII века под влиянием фискальной политики правительства» возродилась вновь. Лишь после «открытия» Гакстгаузена, точнее, после выхода в Германии в 1847 году его двухтомного труда о России община оказалась в центре внимания русской протосоциалистической публицистики. Энгельс, русских не жаловавший, ядовито заметил, что Герцен, сам русский помещик, впервые от Гакстгаузена узнал, что его крестьяне владели землей сообща, а узнав, поспешил изобразить их истинными носителями социализма65.
Упорство государственной машины сделало свое дело: в течение двух десятилетий новые правила «устройства быта» государственных крестьян были внедрены. И тогда творцы большой крестьянской реформы 1861 года (Киселев среди них) решили: пусть на переходный период, т.е. до полного выкупа земли, киселевская организации сельской жизни станет обязательной и для бывших помещичьих крестьян. Говоря об этой свежесконструированной общине, выдающийся государствовед второй половины XIX века Б.Н. Чичерин выразился предельно ясно, заявив, что ее вызвали к жизни потребности казны.
Достаточно прочесть раздел «Об устройстве сельских обществ и волостей и общественного их управления» из «Общего положения о крестьянах» 1861 года, этого подробнейшего, до мелочей расписанного плана устройства и функционирования общин66, чтобы все сомнения отпали. Бюрократический генезис общины был в тот момент очевиден всем, но как-то удивительно быстро забыт. Хотя скажем и то, что «Положение» усилило роль такого демократического института, как сельский сход, и когда, начиная с 1906 года, в России стали происходить демократические выборы, крестьянам не надо было объяснять, что это такое67.
Герцен, славянофилы и народники посвятили общине много красивых слов68. Создавая общинную мифологию, они ужасно хотели, чтобы она обернулась правдой. Наверное, они запрещали себе думать о том, что реальные общины, сконструированные в 1838-1861 гг. и «заточенные» под фискальные нужды власти, не смогли бы поднять и повести за собой ополчение, подобное мининскому, составить земства, способные, как в Смуту, решить судьбу отечества.
Признавая, что «в общине слишком мало движения; она не получает извне никакого толчка, который побуждал бы ее к развитию, — в ней нет конкуренции, нет внутренней борьбы, создающей разнообразие и движение… [община] держит своих детей в состоянии постоянного несовершеннолетия и требует от них пассивного послушания», Герцен тут же, через запятую, пылко подытоживает: «не вижу причин, почему Россия должна непременно претерпеть все фазы европейского развития… мы идем навстречу социализму, как древние германцы шли навстречу христианству». Как же доверчивы были те студенты, для которых подобного пафосного вздора оказалось достаточно, чтобы отправиться «в народ», а потом и в бомбисты!
Община не была тем, что воспевают современные коммунофилы. Защитники общины любят рассказывать, что она вовсе не отвергала технические и агрономических новшества, что на общинное землепользование добровольно переходили поволжские немцы и однодворцы лесостепья, прежде общины не знавшие. Рассказывают, как при Столыпине «общество», включая подростков и баб с кольями и вилами, сопротивлялось реформе. И как защищало своих, заботилось, выручало. Расскажут про самоуправление, собственный суд. И все это будет правдой. Точно так же, как будут правдой проникновенные слова про колхозы — таких слов тоже при желании можно набрать много томов. Но это не будет всей правдой.
Все хорошее, что можно сказать про общину, не отменяет того факта, что, оказавшись встроенной во «властную вертикаль», она начала медленно, но необратимо вырождаться. Две трети столетия (1861-1918) пореформенной общины — это история ее несостоятельности, хотя некоторые современные историки и пытаются голословно уверить, будто «в России роль крестьянской общины вплоть до конца ХIХ века постепенно возрастала»69. Руководство «обществом» обычно захватывал особый тип людей, хорошо известный затем по колхозным временам. Их все очень устраивало. И государственную власть все очень устраивало. Власть всегда предпочитает, когда есть возможность, не возиться с отдельными людьми, пусть возится мiр.
С началом столыпинских реформ индивидуализация крестьянского хозяйства пошла безостановочно. На 31 декабря 1915 года к землеустроительным комиссиям обратилось с ходатайством о землеустройстве на своей земле 6,17 миллиона дворов, т.е. около 45% общего числа крестьянских дворов европейской России. За неполные девять лет! Это оценка, которую русский крестьянин, якобы «чуждый собственничеству», выставил общине.
Мой дед по матери Ефим Иванович Рычажков, из крестьян Дубово-Уметской волости Самарского уезда Самарской губернии, и на десятом десятке не забыл усвоенную в отрочестве поговорку: «Где опчина, там всему кончина». Общину, ее старшин, «мирские повинности», методы ведения схода и подготовки решений («приговоров») он знал не из книг народников, и поэтому подался, шестнадцатилетним, рабочим на железную дорогу. Задолго до него ушел пешком в Москву его дядя — он так повздорил со сходом, что махнул рукой на свой пай. И не прогадал. Всего через несколько лет, к 1908 году, он уже имел шелкоткацкую фабрику в деревне Следово Богородского уезда под Москвой и «раздаточную контору» в Верхних торговых рядах (ныне ГУМ).
Поклонники общины закрывали глаза на ее пороки, гипнотизируя сами себя. Александра Ефименко, историк, истинная подвижница, автор книг «Исследования народной жизни», «Крестьянское землевладение на крайнем Севере», «Артели Архангельской губернии», «Южная Русь», ставила, как научную задачу, «признание народной правды». Увы, носители этой правды убили ее, 70-летнюю, 18 декабря 1918 года на хуторе Любочка Волчанского уезда Харьковской губернии, убили вместе с 28-летней дочерью, поэтессой Татьяной Ефименко.
Буйство ненадолго воспрявшей в гражданскую войну общины не ограничивалось только помещичьими гнездами и хуторами отрубников, т.е. крестьян, отделившихся от общины, и не сводилось — слава Богу! — к одному лишь смертоубийству. В центральных губерниях крестьяне увлекались безвозбранной порубкой лесов, в малороссийских — разграблением винокуренных заводов. Как не вспомнить мечтательные слова чеховского героя (начитавшегося, как видно, народников): «Идея народная представляется мне некоторым облаком, наполненным живительной влагой, готовой пролиться на поля культуры, засеянные семенами прогресса...». Если у этого героя был прототип, будем надеяться, что он не дожил до живительного дождя.
Экспорт коммун из Европы
Говоря о советских временах, этнолог В.А. Тишков подчеркивает: «Советский человек был очень частным человеком, и именно это обстоятельство пропустила наша экспертиза, увлекшись анализом мира пропаганды и верхушечных установок»70. Частным, а не коллективным. Даже немного странно, что это все еще надо кому-то доказывать.
Всякий, кто наблюдал жизнь не из кабинетов Старой площади, знает, что русские — участливый и жалостливый народ, но при этом до такой степени не коллективисты, что это можно рассматривать как врожденное народное свойство (известный недостаток, если хотите). Кто этого не учитывал, всегда обжигался — как Александр I с его «военными поселениями», задуманными по образцу коммун.
Кстати, почему-то все дружно забыли, что военные поселения — европейский проект, отчасти к тому времени уже осуществленный в Австрии. Идею устроить их в России будущему императору внушил его воспитатель, швейцарец Лагарп, истовый республиканец, либерал и гуманист. Выросший в Чугуевском военном поселении И.Е. Репин пишет в своих воспоминаниях «Далекое близкое»: «Идеально настроенный Лагарпом, Александр I думал осчастливить свой народ, дав ему новые, полезнейшие формы жизни. Он поручил устройство этих форм опытным инструкторам. Казалось, осуществится если не рай, то уж наверно — благоденствие края»71. Почему же, несмотря на полувековые — с 1810 по 1857 — усилия, идеи братства и сотрудничества, «великие идеи гуманистов» (это я опять цитирую Репина) не воплотились в жизнь? Именно потому, что и 150, и 200 лет назад точно так же невозможно было заставить русский народ полюбить коллективные формы жизни, как в советское время — полюбить «коллективное хозяйство» (колхоз).