Традиция, трансгрессия, компромисс — страница 2 из 91

Я благодарю своих детей Александру Алейник и Андрея Некрасова, безропотно выносивших как мои долгие ежегодные отсутствия, так и свое вынужденное участие в аскетичной экспедиционной жизни, где им доставалось очень мало моего внимания.

Я признательна программе Фулбрайт (Fulbright Scholar Program), оказавшей мне поддержку, благодаря которой я смогла в 2005 – 2006 годах посетить США и работать в Калифорнийском университете в Беркли в качестве приглашенного исследователя по теме «Социокультурный контекст и половозрастные коммуникативные стратегии в русском традиционном речевом сообществе». Обсуждения этой темы на семинарах в Институте славянских, восточноевропейских и евразийских исследований в Беркли (Institute of Slavic, East European and Eurasian Studies – ISEEES) и на кафедре славистики Стэнфордского университета (Department of Slavic Literatures and Languages, Stanford University) были для меня очень важны. Я благодарна американским коллегам за поддержку, организацию этих встреч, а также за то, что они принимали в них живое участие: проф. Юрию Слёзкину (Yuri Slezkine), проф. Григорию Фрейдину (Gregory Freidin), проф. Виктории Боннел (Victoria Bonnell), проф. Николаю Рязановскому (Nicolas V. Riasanovsky), проф. Эрику Найману (Eric Naiman), проф. Анне Музе (Anna Musa).

Я хочу выразить свою глубокую признательность Университету Колорадо в Болдере, дважды принимавшему меня с лекциями, а также преподавателям кафедры германских и славянских языков: в результате наших дискуссий в 2005 году и была задумана эта книга.

И в заключение я хочу поблагодарить Лору Олсон как коллегу и соавтора за нашу совместную работу, которая была трудной, но бесконечно увлекательной, и которая очень многому меня научила.

ВведениеТрадиция, трансгрессия, компромисс

Горожанин встречает тех, о ком мы говорим в этой книге, на уличных рынках и перекрестках больших городов. Это – «бабушки»: крепкие пожилые или среднего возраста женщины в платках, продающие шерстяные носки, цветы, вязанные крючком салфеточки или яблоки. Купивший у них что-нибудь обычно получает в дополнение к товару еще и добрые слова: благословение, похвалу, а также пожелание съесть или носить «на здоровье», – и обмен становится больше похожим на взаимное воздание почестей, нежели на обычную сделку.

Такие «бабушки» и есть основное население сегодняшних русских деревень. Они являют собой лицо русской деревни и в то же время – тягловую силу российского сельского хозяйства. В торговле нам открывается их притягательная заботливость, но из истории (а для некоторых и из личного опыта) известно, что эти «бабушки» могут сражаться с поразительной храбростью и свирепостью: мы знаем об этом, например, по «бабьим бунтам» времен коллективизации, когда женщины защищали экономическую независимость своих семейных хозяйств. Протесты женщин часто оказывались более успешными, чем мужские, и заканчивались меньшими бедами для бунтующих, поскольку властям было неловко признаваться в том, что они не смогли усмирить разбушевавшихся баб [Viola 1996: 185, 190]. Женщины проявляли значительное мужество перед лицом невзгод, особенно во время Второй мировой войны, когда взяли на себя задачу без мужского участия накормить страну [Engel 2004: 211], и после войны, когда молодых деревенских женщин привлекали к работе на лесоповалах, в шахтах и рудниках.

Экономический и культурный мир постсоветской русской деревни – это тоже мир трудный, хотя и по-другому. Это мир, в значительной степени приходящий в упадок: молодые, талантливые люди, выросшие в деревне, стремятся переехать в город: это – развитие той тенденции, которая возникла одновременно с индустриализацией в тридцатые годы прошлого века. Низкий уровень рождаемости, безработица, расхищение остатков совхозного имущества и алкоголизм так неискоренимо вписались в деревенский экономический ландшафт, что недавние исследования российской деревни диагностировали эту ситуацию как «глубокую деградацию генофонда» [Ioffe, Nefedova, Zaslavsky 2006: 79, 94, 96]. Денег мало, большинство хозяйств еле сводит концы с концами, пенсионеры живут в бедности; часть из них содержит на свою скудную пенсию безработных взрослых детей, многие из которых – алкоголики [Эфендиев, Болотина 2002].

Хотя на сегодняшний день сельские жители России составляют чуть больше четверти от общего числа населения, Россия по-прежнему остается в значительной степени крестьянской страной в смысле своей ментальности. Поскольку урбанизация произошла сравнительно недавно, многие современные российские горожане выросли в деревне и поддерживают постоянную связь со своими деревенскими родственниками, часто проводя лето в родовых домах у бабушек, которым они помогают по хозяйству [Ioffe, Nefedova, Zaslavsky 2006: 8; Vishnevsky 1998]. Поэтому, несмотря на развал деревни, старение населения, экономические и культурные трудности, крестьянская культура продолжает оказывать всепроникающее и глубокое влияние на российскую современность.

Мы хотели подчеркнуть специфику этого влияния, используя слово «миры» в заглавии книги. Слово «мир» в названии антропологического исследования, как правило, обещает широкий энциклопедический взгляд на экзотическую или архаическую общность, мы же под этим подразумеваем иное. Для нас важно указать на то, что люди создают социальные миры; иными словами, мир, в котором человек живет, являет собой социальную и культурную конструкцию, в создание которой он вносит свой вклад. Ближайшим словарным значением слова «мир» может быть следующее: «социальная среда, в рамках которой человек живет и действует» [Merriam-Webster 2003]. Мы понимаем «мир» как реальность, постоянно создаваемую социальными (в том числе коммуникативными) практиками. Это слово употреблено во множественном числе по двум причинам. Во-первых, потому что люди и сообщества живут и конструируют свои миры различными способами: вряд ли корректно говорить об общероссийском менталитете или национальном поведенческом сценарии. Даже когда мы говорим о региональных или местных традициях, мы всегда должны учитывать индивидуальные различия во взглядах и поведении. Во-вторых, индивидуальные миры можно рассматривать как многосоставные, поскольку, пересекаясь и взаимодействуя, они подвержены взаимовлияниям. Миры русской сельской женщины представляют собой множество пересекающихся социальных пространств: это мир живущих в городе детей и внуков, мир средств массовой информации, а также и наши собственные миры, поскольку мы приходим к ним, взаимодействуем с ними, становимся их собеседниками и таким образом входим в их социальное пространство. И при этом и они, и мы проживаем свою жизнь в общем большом мире, полная изоляция в котором невозможна.

В двадцатых годах прошлого века Эдвард Сэпир использовал термин «миры» сходным образом, развивая свое положение о том, что социальная реальность конструируется посредством языка. Ему принадлежит знаменитое высказывание: «Миры, в которых живут различные общества, – это разные миры, а не просто один и тот же мир, которому присвоены разные имена» [Sapir 1929: 209]. Для нас исключительно значимо предостережение Сэпира, поскольку исследователь может полагать, что он имеет доступ к объективному миру значений, общему для нас и для тех, кого мы исследуем. Следуя Сэпиру в полевых методиках и анализе, мы обращали особое внимание на язык, в частности на языковые препятствия и коммуникативные провалы, которые помогали нам лучше понимать другую культуру. Однако мы также осознавали опасность представить исследуемую культуру более «экзотической», более «отличной» и более «иной», чем нужно.

Главным объектом нашего исследования являются не язык или культура сами по себе, но люди, с которыми мы общались, конкретные практики и дискурсы, которые составляют их повседневную жизнь. Обращаясь к субъективности[1] наших информантов (которых мы предпочитаем называть собеседниками), мы полагались в значительной степени на их собственную речь, на их рассказы о себе. Но значимой для нас была не только речь: работая «в поле», антрополог считывает множество невербальных сигналов (жесты и интонации, выражение лица, положение и пластика тела). Эти сигналы очень важны для гендерных исследований, поскольку стратегии, используемые при конструировании гендера, часто оказываются в сфере невербального поведения [Sugarman 1997: 25]. В своем анализе субъективности, дискурса, наррации и невербального поведения мы опирались на работы Ирвина Гофмана [Goffman 1959, Goffman 1967], Гарольда Гарфинкеля [Garfinkel 1967], Альфреда Шютца [Schütz 1967] и Мишеля де Серто [de Certeau 1984].

Эта книга также – об идентичности, которую мы вслед за Шарлем Тилли определяем как сеть значимых для человека взаимоотношений с другими людьми и группами [Tilly 2002: 10 – 11]. Возможны разные типы идентичности: этническая, гендерная, территориальная, возрастная, статусная. Каждая из них не обладает независимым фиксированным существованием, но создается посредством действий, осуществляемых в контексте повседневных коммуникаций и по конкретным причинам. В книге мы сосредоточились на определенных типах идентичности: социально-территориальной (деревня), возрастной (юность – зрелость – старость) и гендерной (женщины). Мы также будем различать тенденцию к самоидентичности и относительной (аффилированной) идентичности. Признаками второй могут служить: особое внимание к родственным связям, готовность на них полагаться, поиск внешнего одобрения, совета или поддержки. Тактики, посредством которых женщина конструирует себя как самодостаточную, независимую личность, предполагают самовыражение, агентивность, интенциональность, осознанность в отношении стремлений и уверенность в собственных силах. Принято считать, что женщины, живущие в патриархальных деревенских культурах, не обладают такими тактиками. Но, как будет видно, мы находим признаки такого типа личности в русской деревенской традиции. Мы считаем необходимым исследовать оба способа конструирования «я», поскольку для женщин (как и для мужчин) один не может существовать без другого.