она репетировала или выступала (с. Красное, Рязанская область, 5 мая 2005 г.). Зоя Венедиктовна К., 1932 года рождения, – волевая, остроумная и активная женщина, рассказывая нам о своем участии в деревенском хоре, спела частушку:
Я старушка боевая,
Заняла позицию,
Дед скотину обрежат,
А я на репетицию[76]. (д. Пигилинка, Сямженский район, Вологодская область, 19 октября 2004 г.)
В этой частушке находит свое выражение то чувство, о котором мы часто слышали от женщин, певших в хоре: они оценивали свою деятельность как трансгрессивную и выражали твердое намерение ее продолжать. Заявить, что муж будет «обряжать скотину», то есть выполнять женскую работу, в то время как «боевая женщина» по-мужски участвует в общественной жизни, означало «феминизацию» мужчины и повышение собственного социального статуса. Рассказчица конструирует свою агентивность посредством эпитета боевая, традиционно ассоциировавшегося с маскулинностью.
Констатируя, что поход на репетицию связан с оппозиционной позицией (быть боевой), частушка Зои вступает в давнюю полемику о качествах выступающей на сцене женщины. Она подчеркивает трансгрессивность публичного пения со сцены, и для некоторых деревенских женщин оно таковым остается. В XVIII и XIX веках появление русской женщины на сцене считалось несовместимым с требованиями скромности и сдержанности; оказаться там могли только женщины низкого происхождения, потому что считалось, что, выйдя на сцену, женщина становилась сексуально доступной [Rosslyn 2003: 260]. В ХХ веке, когда все больше женщин делало сценическую карьеру, городская публика перестала связывать публичное выступление с доступностью, однако для всех поколений деревенских женщин, которых мы опрашивали, кодекс женского поведения предполагал демонстрацию скромности[77]. Вернее, этот кодекс сохранялся в качестве опознаваемой точки отсчета в дискурсе наших собеседниц: женщины второго и третьего поколений не раз за свою жизнь нарушали поведенческие установки, но всегда ссылались на кодекс поведения матерей и бабушек.
Возраст и поколение исполнительниц
Благодаря отношению советских властей к пению в целом, существуют определенные различия в певческом опыте женщин разных поколений. Женщины первого и второго поколений выросли в традициях группового пения их матерей: они пели традиционные песни на праздниках и во время перерывов в работе. Основное различие в репертуарах первого и второго поколений заключается в том, что второе утратило многие ритуальные песни (свадебные и календарные) и включило в свой персональный репертуар больше песен советской массовой культуры (популярные романсы и песни из кинофильмов). Второе и следующие поколения женщин находились под значительным влиянием советской официальной культуры. Эти женщины жаловались нам, что во времена их юности пение старых песен не одобрялось ни властями, ни молодежью, иногда – даже их собственными детьми. Если они пели традиционный фольклор, их принимали за «пьяных или дурочек» [Olson 2004: 179]. Молодежь говорила об их манере исполнения: «Что вы так вопите?» Можно предположить, что молодежь того времени (третье поколение) таким образом реагировала на разницу между громким, открытым голосом, которым исполнялись деревенские песни в России, и глубоким, плавным звучанием городских исполнителей или же «очищенным» звучанием, которое культивировали советские народные хоры.
Ко времени, когда третье поколение повзрослело (с конца сороковых по семидесятые), самостоятельность женщин в принятии жизненных решений стала скорее нормой, чем трасгрессией, каковой она была для поколений их матерей и бабушек. В некоторых вопросах на них сильно повлияла городская культура (и современность в целом), они хранили или отвергали культуру матерей по собственному усмотрению. Эти общие тенденции нашли отражение в их эстетическом выборе: они выбирали частушки вместо трудовых песен, вместо хороводов танцевали вальс, кадриль или фокстрот. Тем не менее они были посвящены в культуру материнского поколения: некоторые обладали активными знаниями, остальные – пассивными. Подобные различия в значительной степени определялись местной традицией. В некоторых деревнях молодые женщины третьего поколения (особенно рожденные в 1930-е годы) пели старые песни: плясовые, романсы или игровые; в других местах они хотели петь только частушки. После замужества, пока они растили детей, многие женщины третьего поколения говорили нам, что у них не было времени на пение, кроме участия в групповом пении на праздниках или во время перерывов в работе. При работе в колхозе с фиксированными сменами и трудоднями женщинам всегда приходилось биться изо всех сил, чтобы все успеть. Только когда дети вырастали, как многие нам говорили, женщины начинали всерьез воспринимать традиционное пение, которое слышали или в котором участвовали детьми или в юности: долгие, сложные и медленные лирические песни (протяжные), романсы или духовные стихи. Это были песни, которые для них ассоциировались с поколением их родителей или бабушек и дедушек; тяга к этим песням определялась испытываемой исполнительницами ностальгией. Такова история Лидии Панкратовны П., 1939 года рождения, которая в 2004 году, когда мы познакомились с ней, была участницей хора «Золотой возраст» в деревне Сямженского района Вологодской области. Она сказала нам, что репертуар хора принадлежит поколению ее матери. Ее поколение не было вовлечено в традиционные игры и хороводы, во время которых пелись аграрные песни (например, «А мы просо сеяли» или «Уж мы вьем капусточку»), они не пели баллад и романсов о безответной любви или тюремной жизни, как это делало поколение ее матери, – вместо этого они танцевали вальс, польку и пели частушки. Тем не менее, когда в 1992 году Лидию Панкратовну пригласили в хор, который она назвала «кладезем ума и мудрости», она с готовностью согласилась. Она описывает процесс вспоминания песен своей юности:
− Но, понимаете, как-то и хочется даже, всю, да, вот это, вспомнить старину, ну, это всё, наших мам, бабушек… У меня мама все время пела. Вот что-нибудь делала, она все время пела, пела, пела. Я такая вот, когда подростком была, я внимание не обращала на эти песни. А сейчас у меня все приходят на ум. Представляете.
− А вы их не пели раньше?
− Нет!!! Не пела, не пела ничего, вот она поет, а я вроде бы не замечала, мимо проходила, это всё, ну, так, ну, мимолетом слушала. А сейчас приходят все эти песни, приходят на ум. Понимаете, даже дословно… Знаете, у меня еще это, память это, хорошая, детская-то память хорошая, это ведь все было. Ну и маленькие были, пяти лет были, дак это все записалося, вот когда-то, вот воткнулось. Вот воткнулось, и все пошло, пошло, пошло. Как с пленки все равно что все пошло. Пошло, пошло, и стала все вспоминать, а она заброшена была, никуда не вспоминали, ничего уж это, всё уж, детское все. (д. Никулинская, Сямженский район, Вологодская область, 20 октября 2014 г.)
Для Лидии Панкратовны песни ее матери символизировали материнское поколение и связанный с ним уклад жизни. В ее комментариях проявляется ностальгия по этому утраченному миру. На ее желание исполнять материнские песни, возможно, повлияла более молодая женщина, Анастасия Ивановна Н., культурный работник деревни и руководитель деревенского детского фольклорного ансамбля. Анастасия привлекла Лидию и других певиц из «Золотого возраста» к работе в качестве учителей для детского ансамбля. Между ностальгическими чувствами Анастасии и Лидии есть существенные различия: ностальгия Анастасии подобна тому, что Светлана Бойм называет «ностальгией реставрации», с ее утопическим, реабилитирующим прошлое пафосом, а ностальгия Лидии – это ностальгия «индивидуальной и культурной памяти», которую Бойм называет «рефлексирующей ностальгией» [Boym 2001: 49]. Поскольку Анастасия идеализировала прошлое «как ценность для настоящего», она хотела, чтобы Лидия рассказывала только о традициях поколения матери. Сама же Лидия рассказывала нам о реальном контексте песен (как и когда пели, как работали, почему песни имели значение для матери), что предполагало ее интерес к «историческому и индивидуальному времени» или памяти [Там же]. Когда Лидия Панкратовна рассказывала нам о том, как ее семья (которая владела постоялым двором и лавкой) была раскулачена в пору коллективизации (событие, о котором она знала из семейных рассказов), Анастасия перебила ее и сказала: «Рассказывай и о хорошем! О вечерках, рукоделье, танцах…»
Несмотря на это чрезмерно оптимистичное одергивание, для Лидии песни оставались, как она говорила, «про жизнь» – про ту жизнь, которую она прожила в юности. Например, спев нам песню времен своей матери про производство холста, она подробно описала свой опыт обработки льна; описание заняло несколько минут, поскольку это была сложная, требовавшая особой тщательности, многодневная работа. Она рассказала о своем месте в ней (это была ее первая после школы работа): «Я была звеньевой, собирала (всех), вот этим всем процессом руководила, вот с начала посева и до конца. И сдавали государству, и трепаный лен сдавали, и с трестой сдавали». Дискурс Лидии демонстрирует ее советское понимание работы: иерархическую, организованную, подобную фабричной, природу рабочего процесса и государство как получателя конечного продукта. Однако она понимает песню материнского поколения, поскольку сама тоже обрабатывала лен вручную. Мир Лидии уже отличался от того социального мира, которому принадлежала песня, мира девичьих вечёрок с рукодельем. Таким образом, она участвовала в реконструкции прошлого, которую проводили руководители культуры в ее деревне (в лице Анастасии), но при этом видела разницу между этим реконструированным прошлым и несовершенной реальностью ее собственного прошлого. Как говорит Бойм, именно «ощущение дистанции» между «сейчас» и «тогда», между реконструкцией и памятью в рефлексирующей ностальгии «дает импульс к рассказыванию личных историй» [Там же: 50].