Традиция, трансгрессия, компромисс — страница 48 из 91

Агроном Колесников

По полю гуляет,

Просо поверху лежит,

Он не замечает.

Припев:

Хорошо ли сеяли?

Невнимательно.

Куры просо поклюют?

Обязательно. [Бялосинская 1966: 229]

Подобные «одноразовые» тексты существовали недолго и фольклоризовались, только претерпев существенные изменения, либо вовсе не становились фольклором. Различие между текстом, критикующим конкретного агронома за недостатки в посевной, и настоящим фольклорным текстом очевидно. Спонтанно созданный фольклор использует гиперболу («нас убила пятилетка»), брань («чтоб ты провалился») и черный юмор («вставай, Ленин»). Карнавальная природа частушек проявляется в отношении к смерти и возрождению, переворачивании с ног на голову установленной иерархии [Бахтин 1965]. Напротив, в сконструированных текстах используются гораздо более мягкие выражения, просто констатирующие поведение, которое отличается от желаемого («он не замечает», «невнимательно»), актуальные ценности и иерархии в них не затрагиваются. Как отмечают Архипова и Неклюдов, такого рода искусственно насаждаемые тексты должны полностью соответствовать мировоззрению адресата, чтобы их приняли и передали дальше, но это происходило крайне редко. Тем не менее, как будет показано ниже, они все же оказали свое влияние на частушки, которые рождались в деревенской среде.

Помимо юридических свидетельств и историй о том, как из-за частушки исполнителя арестовали и посадили, мы не располагаем сведениями о том, кто и при каких обстоятельствах исполнял политические частушки в советское время. Наши полевые записи относятся по преимуществу к постсоветскому периоду, поскольку до наступления гласности информанты не решались сообщать политические частушки фольклористам. Один из собирателей частушки, А. Д. Волков (1923 г.р.), все же преуспел в этом, записав в советское время множество запрещенных (политических и эротических) частушек, но он занимался этим неофициально, из любви к частушке, не фиксировал, от кого что записывал, в какой ситуации и что исполнители думали о своих частушках. Тем не менее Волков отметил различия между собиранием частушек в советское время и позже. Он писал, что с появлением объявленной в 1986 году Горбачевым гласности люди перестали хранить в тайне исполнение частушек: «Людей как прорвало». Гласности предавалось то, что в прежние годы люди боялись даже прошептать на ухо другому [Волков 1999: 494].

Женские политические частушки в постсоветской деревне

Сразу после взрыва самовыражения, спровоцированного гласностью, фольклористам и случайным наблюдателям довелось услышать множество политических частушек, исполнявшихся публично. Я (ЛО) впервые столкнулась с этим в середине 1990-х годов, в деревне Рязанской области. Группа женщин лет под семьдесят (1919 – 1924 годов рождения) исполняли свои частушки для аудитории, состоящей из этномузыковеда из Москвы, с которым они были знакомы уже в течение нескольких лет, и незнакомых американцев, прибывших изучать местную музыкальную традицию. Эта группа часто исполняла частушки (среди которых были и обсценные, и политические) на местных и организованных властями праздниках и фестивалях. Однако в этой ситуации руководитель хора и автор текстов, Валентина Борисовна, прежде чем петь политические частушки, шепотом спросила у музыковеда, можно ли их исполнить. В качестве примера Валентина Борисовна привела самые жесткие тексты; музыковед разрешила, и частушки были спеты.

Второй случай произошел со мной (ЛО) в Вологодской области в 2004 году, когда женщина 1926 года рождения, автор политических частушек, сказала, что не хочет петь колхозные частушки перед незнакомыми людьми (передо мной и русским студентом), потому что она боится, что ее арестуют. Тем не менее она спела несколько частушек, про которые сказала, что они «ничего», и позволила моему ассистенту снять на камеру несколько страниц из записной книжки, куда она записывала свои частушки.

Несмотря на поддержку идеи самовыражения в эпоху гласности и отмену цензуры в 1991 году, в начале XXI столетия эти пожилые женщины все еще опасались ареста или наказания за критические частушки. Мы убеждали их, что ничего не случится, если они будут петь эти частушки на публике, но они все равно беспокоились. Причиной этому был их долгий опыт жизни в условиях репрессий и постоянной цензуры, когда для любого публичного выступления нужно было получить соответствующую санкцию. Его результаты можно видеть и по сей день: даже профессиональным журналистам трудно избавиться от советской привычки к самоцензуре и саморедактированию [Dewhirst 2002: 29 – 30].

Оба этих случая многое говорят нам о конвенциональной природе частушечного дискурса. Частушечная речь требует санкций и от исполнителя, и от аудитории; частушечные высказывания одновременно и выявляют, и подрывают властные отношения [Goffman 1974: 283 – 292; Preston 1997: 473]. На этих примерах можно показать, каким образом возникает напряжение между социальной властью женщин в своей деревне и их бессилием перед властью государства. Старшие женщины исполняют присущую им роль большух; их статус предполагает право оценивать и судить других. Однако, как мы видим, обе женщины обозначили свое бессилие; в первом случае руководитель хора обращается к московскому музыковеду за разрешением, а во втором случае женщина, принимая на себя роль потенциальной жертвы, повторяет: «Меня могут арестовать».

Исполнение сатирической частушки повышает социальный престиж; авторитет исполнительницы остроумных частушек растет как внутри деревенского сообщества, так и вне его. Во втором из приведенных выше случаев автор частушки, Татьяна Яковлевна В., чувствовала это и играла на этом. Она просила меня не записывать ее частушки о колхозной жизни, но во время интервью несколько раз меняла свое решение и все-таки спела и продекламировала несколько таких частушек. Под конец беседы она мне сказала, что, если я приду снова, мы можем «договориться», и уже с гордостью рассказала мне, что две записные книжки с ее частушками находятся в районном музее, что за исполнение частушек в деревне и районном центре ее наградили вазой, отрезом на платье, плиткой шоколада и медалью за третье место и что съемочная группа с телевидения приезжала к ней на семидесятилетие, чтобы снять о ней сюжет. Визит американки можно было бы добавить к списку, подтверждающему публичное признание; более того, это было подтверждением того, что ее частушечное творчество, а значит, и ее жизненная позиция были оценены по достоинству. Она стяжала славу, и голос ее был услышан.

На самом деле Татьяна Яковлевна одновременно и боялась, что ее голос услышат, и хотела этого. Частушки представляют собой публичную речь per se: природа этой формы связана с возможностью превращения индивидуальной речи в театральную. В том, что касается политических частушек, мы отчетливо видим напряжение между публичной природой частушки, с одной стороны, и индивидуальными основаниями высказывания – с другой. В советском контексте частушки, апеллирующие к Москве, к центру, могли исполняться только благодаря их символической удаленности от этого центра. Ответственность за высказывание разделялась всем сообществом, поскольку, с точки зрения каждого исполнителя, его частушка могла быть беспрепятственно воспроизведена любым другим исполнителем. Открытое деревенское коммуникативное пространство функционировало как укрытие – человек был среди своих, что обеспечивало его безопасность.

Как считает Маргарет Паксон, остро политические частушки также помогали жителям деревни чувствовать себя сплоченной группой (своих), находящейся в оппозиции властям [Paxson 2005: 305]. Колкости и язвительные замечания в адрес оппонента, обязательные для частушечного публичного диалога, позволяют сравнить его с древнегреческим агоном [Адоньева 2004: 148, 152][94]. Некоторые из частушек, которые анализирует Паксон, несут в себе идею независимости от центральной власти, как будто исполнители заявляют: «оставьте нас в покое» [Paxon 2005: 304 – 306]. Но государство не оставляло крестьян в покое: они всегда жили в ощущении опасности. Хотя пространство деревни символически функционировало как зона безопасности, на практике оно не могло осуществлять эту функцию, особенно с внедрением советских социальных институтов – клубов и домов культуры, созданных для контроля и «окультуривания» крестьян.

Жившие в советское время слишком хорошо знали, что, даже если чьи-то слова были социально «закавычены», человек из-за них все равно мог оказаться в тюрьме. Публикация или фиксация частушек Татьяны Яковлевны подвергали ее опасности (особенно ее тревожили наши записывающие устройства). Парадоксальным образом в эпоху гласности открытость журналистики не снижала, а лишь усиливала опасения крестьянок – они еще больше боялись обнародовать свое творчество. В таких условиях устные, не зафиксированные в письменном виде формы фольклора и народной культуры обеспечивают своего рода убежище от контроля и преследования государства. Мэри Магулик называет причины, по которым женщины практиковали такие формы: «Женщины, как и любые другие представители низших социальных страт, имели больше возможностей для художественного самовыражения в спонтанных и массовых ситуациях, чем в ситуациях более значительных и обладающих потенциальной прибылью» [Magoulick 2006: 2, 470].

Но если Татьяна Яковлевна боится репрессий, почему она все же записывает свои частушки, а не просто исполняет их устно? Она говорила, что записывала слова, чтобы не забыть их, и что записная книжка служила ей дневником[95]. Как отмечалось в предыдущей главе, у жителей деревень по всей России есть свои коллекции текстов, которые они используют и с которыми идентифицируются. Записные книжки служат активным исполнителям своеобразным «словарем частушек», позволяющим быстро найти подходящий к случаю текст [Адоньева 2004: 173]. Записи формируют персональный корпус текстов, которыми его владелец при необходимости может воспользоваться; они составляют его социальный репертуар, подобно историям из жизни, которые люди вставляют в разговор в подходящих ситуациях. С помощью подобных включений в свою речь мы повышаем свой статус и конструируем свою идентичность.