Существует долгий научный спор о том, считать ли колдовство полем действия дьявольских сил или оно включает в себя обращение к нехристианским, «неведомым» силам (пантеизм) [Ivanits 1989: 94 – 95]. В народных заговорах и заклинаниях часто содержится обращение к святым, даже к Богу; они могут принимать форму молитвы, но они не являются текстами, санкционированными Церковью. Подобные апокрифические тексты составляют существенную часть богатой традиции народного православия в России [Heretz 2008: 22; Levin 1993]. Будучи частью этой традиции, колдовство/знахарство/ведовство действительно связывалось с дьявольской силой: многочисленные легенды, записанные в XIX столетии и позднее, повествуют о посвящении колдуна в его искусство путем подписания договора с дьяволом. В Красном мы не слышали подобных легенд, но слышали, как колдунью называют сатаной: «Она сатана хорошая!» В любом случае, следует отметить, что дискурс колдовства включает в себя христианскую терминологию.
В инструментарий знахарей входят христианские символы. Валентина описывает, как бабка читала молитвы на воду, предназначенную для лечения: «У нее был медный крест, камни и молитвенник, и еще что-то, и она тут стоит, а вода здесь, и она читает над водой и спрашивает, как твое имя». Линдквист тоже отмечает: «молитвенник, лампады и иконы всегда во множестве находились в комнатах знахарей, в которых они работали» [Lindquist 2006: 74]. Необходимость опираться на церковные символы она приписывает постсоветским знахарям и связывает это со спецификой посткоммунистического социального пространства. Сергей Ушакин считает, что россияне после распада Советского Союза испытывают недостаток в символическом языке, который бы адекватно отражал их субъективность; в такой ситуации люди начинают искать символическое и находят его в Русской православной церкви [Lindquist 2006: 74 – 75; Oushakine 2000: 1005, 1010]. Мы же постараемся различать городскую культуру и культуру деревенскую, а также проводить различие между старшим и младшим поколениями (Ушакин делал свои выводы на основании изучения молодых людей). В постсоветский период крестьяне старшего поколения не испытывали настолько сильного недостатка в символическом языке. Их понимание себя и поведение в большой степени были обусловлены габитусом и диспозициями, которые коренятся в досоветском времени, хотя их система верований и ее проявления подверглись влиянию советской атеистической пропаганды. Их субъективность оформлялась в советских категориях, но происходило это путем непрерывного и сложного согласования. Для старшего поколения деревенских жителей христианские символы имели большое значение на протяжении всего советского времени. Тем не менее в постсоветскую эпоху жители деревни испытывают особую потребность в языке, на котором можно говорить о религии, а также свободый доступ к этому символическому миру, который они соответственно используют в личной жизни.
Все участницы в подобных драмах о власти в локальном сообществе (шестидесятилетние, семидесятилетние и восьмидесятилетние женщины) – верующие и в разной степени стремятся к тому, чтобы выглядеть и представлять себя благочестивыми и сведущими в делах духовных. Для некоторых из них – например, для Валентины – потребность в общественном признании ее духовности очевидна. Если человек представляет себя посредством заново освоенных христианских категорий и символов, тогда, говоря о ком-то «сатана», он может исключить этого человека из сообщества, категорически утверждая, что этот человек не только не благочестивый, но богоотступник. Это риторическое действие конструирует идентичность говорящего как человека духовного, приобщенного к христианству. Тем не менее, как мы покажем в главе 9, представление о том, что значит быть христианином и человеком духовным, отнюдь не идентично тому, что предписывает официальное христианство.
Следующая иллюстрация к апокрифической, народно-православной природе дискурса колдовства в деревне позволяет нам увидеть, как история, рассказанная Татьяной, подчеркивает ее беспомощность перед знахарями даже в пределах церковного пространства. Разговор начался моими (ЛО) вопросами о колдунах и знахарях. Татьяна сказала, что знахари могут терпеть негативные последствия своей деятельности: как будто убирая зло, оставленное колдунами, можно впитать в себя некоторое количество этого зла. Колдуны же, напротив, не испытывают негативных последствий.
– Они не бывают счастливы?
– Какие они счастливые могут быть. Они такую бяку делают людям, по-божески это непрощенный грех. Это непрощенный грех.
– Непрощенный грех.
– Да. Вот мы через два года, Великий четверг – вот Великий четверг, перед Пасхой, мы были в церкви. Мы были в церкви, и я на клирусе я тоже пою, помогаю… И вот я подошла, там на клирус, и тетя Зоя, которая там поет, ей как тоже было плохо, а Прасковья Михайловна меня подозвала, говорит: «Таня, поди, – говорит, – выгони вон ту женщину». А я говорю: «Какую?» Она говорит: «Да вон, Лидку». Я говорю: «Зачем?» – «Да вот Зоя постояла с ней, и с ней плохо». Я говорю: «Я выгонять не буду. Знаете, – я говорю, – почему? Она колдунья». Я говорю: «Вы знаете, что она колдунья, вы пойдите и попросите, пусть она выдет из Божьего храма». Я говорю: «<нрзб> я кто есть? Ты откуда что взяла, я пойду скажу – “выйди из церкви”? Я же не могу этого сделать». Ага. А я спросила, я говорю: «Прасковья Михайловна, если уж вы в Божьем храме, двенадцать евангелья и такая служба, заговорили об этом…» А она мне прямо три раза по плечу (ударила): «Таня, она знает, знает, знает. Бойся». А она напротив меня. А как вот бойся, ну как бойся. Если ее чё-нибудь-то заберет, так вот я выйду…
– А эта женщина – Лида – была в церкви в это время?
– И Лида была в церкви, и эта была в церкви.
– А Лида Шувалова, это вот тетя Зоя, которая читает на клирусе, это ее сваха. Ее сын взял ее дочь…
– Прасковья думает, что Лида знает.
– Ну, она не думает, а все знают, что она знает.
– Ага.
– Все знают, что она знает. …
– А почему Прасковья Михайловна не пошла сама?
– Да, вот я и говорю, я говорю: «Михайловна, вы знаете, и вы подойдите». Она не хочет врагов наживать, она боится. А вдруг – другим концом оборотится ей.
– Ну, она должна меньше всех бояться, так как она у нее сила Божья.
– Михайловна? Ну, ну, да, конечно… Ну, она боится, ну, она молитву, может, знает, она отчитывает. А когда, говорит, колдуны вместе находятся, надо молитвы «Да воскресен Бог» и «Живые помощи» читать. Или даже списать в бумажку и за собой носить, куда-нибудь на булавочку или куда-нибудь в кошелечек, «Живые помощи» обязательно надо с собой, вот такие ленточки продаются, поясочки, там есть и «Отче наш», и «Живые помощи», и «Да воскресен Бог». (4 мая 2005 г.)
Эта история, рассказанная подозреваемой в колдовстве, описывает недостаток силы рассказчицы перед лицом другой предполагаемой колдуньи. Она изображает себя испуганной, совершенно невинной и неспособной к противостоянию. Татьяна указывает на просвирню – это она должна выгнать подозреваемую из Божьего храма. Татьяна намекает (а я знаю из интервью с Прасковьей Михайловной), что та знает заклинания, отгоняющие злых духов, и заговоры от болезней и недомогания. По мнению Татьяны, это придает Прасковье силы, но в истории и Прасковья тоже боится, не принесет ли ее участие болезни ей самой. Дискурс о колдовстве – это дискурс о страхе. Один из социально приемлемых способов сообщить о (своем) страхе – заговорить о (чьем-то) колдовстве. Страх, о котором кто-то рассказывает, может быть мистическим страхом перед неведомым: «кто знает, какие злые силы есть в мире и какое зло они могут причинить?»; или это может быть страх социальный, например: «Я не знаю точно, где я по отношению к этому человеку. Может быть, он сильнее».
То, что Прасковья Михайловна тоже участвовала в разговорах о колдовстве и что в ее дискурсе возникали как метафизический, так и социальный контексты страха, отнюдь не удивительно. Деревня, в которой она родилась, находится в двадцати километрах от Красного, она посвятила себя церкви с ранних лет, но постриг не принимала. Она сдала экзамен в епархии, и это позволяет ей работать в церкви, петь, читать молитвы и заходить в алтарь (что обычно женщинам запрещено); она печет просфоры и живет в пристройке у церкви. Прасковья Михайловна больше, чем другие женщины ее поколения, которых мы интервьюировали, говорила о страхах и страданиях, которые ей пришлось претерпеть в жизни; тем не менее она упомянула и о некоторых своих умениях и сильных сторонах. Когда у нее была бессонница, она писала стихи, некоторые из которых она нам прочитала. Она рассказывала, как учила женщин читать молитвы на церковнославянском, и критиковала тех, кто думал, что может читать молитвы публично без благословения священника. Страхи ее концентрировались вокруг слухов – о ней ходило много сплетен. Она поделилась с нами своим горем, вызванным слухами, что она спит со священником. Она действительно жила с ним в одном доме, когда только приехала в деревню, но не спала с ним. Она так рассердилась на свечницу, которая обвиняла ее в этом, что уехала из деревни, пока члены общины не пришли к ней и не извинились.
Прасковья Михайловна осознавала свою уязвимость. Некоторые женщины говорили мне (ЛО), что она гермафродит, некоторые считали, что она монахиня. То, что она, будучи женщиной, может заходить в алтарь, упоминалось многими местными женщинами как знак того, что она на самом деле не женщина. Короче говоря, Прасковья Михайловна воспринималась как маргинал в сообществе и как кто-то, кто имеет особые привилегии и силу. Насколько я знаю, в колдовстве ее никто не обвинял, но считалось или было известно, что она умеет лечить. Возможно, из-за своей трудной биографии она всегда заботилась о том, чтобы быть надежно защищенной. У нее была рукописная книга, где были записаны тексты, которые она называла «молитвами», включая «молитву» «против бессонницы», «сглаза», «от боли в ноге». А также и «против колдунов»: