относительную идентичность.
Нарративы, в которых люди рассказывают о своем опыте общения со сверхъестественным, ученые обычно квалифицируют как мемораты. В российской фольклористике этот жанр определяется как «быличка» или мифологический рассказ[119]. Собиратели отличают быличку от множества других рассказов о жизни на основании того, что эти рассказы – о столкновении со сверхъестественным; такие рассказы рассматриваются как подтверждение сохранности архаических верований. Ученые XVIII века, ориентируясь на древнегреческий мифологический пантеон, пытались создать аналогичную мифологическую систему для славянской культуры [Зиновьев 1987: 382]. Хотя былички еще не упоминались под этим названием, с начала XIX века они служили источником информации о мифологических персонажах русских народных верований. Как правило, собиратели XIX века фиксировали не сами тексты, а только информацию, в них представленную, – например, о том, когда можно встретить русалку или как опознать ведьму. Некоторые собиратели приводили пересказы быличек (не дословные) в качестве примеров крестьянских верований (например, [Колчин 1899: 1 – 59]). Многие авторы использовали рассказы о суевериях как свидетельство отсталости и выражали надежду, что вера в сверхъестественное скоро должна умереть под влиянием прогресса [Зиновьев 1987: 383].
Первое употребление слова быличка в качестве терминологического определения для рассказа о чем-то сверхъестественном, случившемся в реальности, встречается у братьев Соколовых в «Сказках и песнях Белозерского края» 1915 года [Соколов, Соколов 1999: 78]. Н. Е. Ончуков в своем издании «Северные сказки» упоминал родственный жанр – «бывальщину» (фабулат со сложным сюжетом, рассказываемый для развлечения) [Северные сказки 1908: 37]. Обычно быличка рассматривалась как жанр комплементарный по отношению к сказке. Эта оценка для первой половины ХХ столетия была преобладающей даже тогда, когда ученые начали выделять некоторые характеристики этого жанра. Былички расценивались как источник информации о народных верованиях вплоть до публикации в 1968 году статьи Э. В. Померанцевой, в которой она утверждала, что быличке наряду с преобладающей информационной свойственна также и эстетическая функция [Померанцева 1968: 275]. Собиратель фольклора В. П. Зиновьев в работах 1980-х годов подчеркивал важность эстетических характеристик и функций былички. И он, и Померанцева утверждали, что эстетическая функция стала преобладать над информационной, поскольку люди перестали верить в эти рассказы [Зиновьев 1987: 382; Померанцева 1968: 287]. Зиновьев писал, что если рассказчик настаивает на достоверности излагаемого, то делает он это для того, чтобы усилить эстетический эффект своей истории: это – одно из правил жанра [Зиновьев 1987: 386, 394]. Советским фольклористам было с политической точки зрения важно утверждать, что люди рассказывают эти истории для развлечения, потому что утверждать иное означало признать, что деревенское население все еще погружено в «пучину невежества и отсталости» и что советская система образования потерпела неудачу в попытке изменить мировоззрение крестьянства.
Западные ученые, напротив, считают, что вера рассказчика в описываемые события является конструктивным элементом этого жанра. Термины меморат и фабулат, введенные в 1934 году Карлом Вильгельмом фон Зюдовом, предполагали различение позиций в отношении рассказываемого: первоначально передаваемый посредством нарратива личный опыт рассказчика (меморат) позже становился рассказом о чужом опыте, излагаемом в третьем лице (фабулат). Зюдов утверждал, что для таких рассказов не характерна поэтическая оформленность, свойственная другому устному жанру – легенде ([Sydow 1948: 73 – 74; см. также [Honko 1964]). Тем не менее, Линда Дейг и Эндрю Визони предполагают, что эти определения создали «порочный круг»: поскольку «меморат не рассматривался как художественная фольклорная форма, он записывался небрежно, а следовательно, эти фрагментарные записи не отражали поэтических приемов наррации» [Dégh, Vázsonyi 1974: 234]. Фактически каждая легенда представляет собой меморат, так как легенды вызывают доверие, только если рассказчики ссылаются на непосредственные переживания – свои собственные или других. Легенды связаны с верованием, а основанием для верования служит личный опыт. Более того, Дейг и Визони утверждают, что границы, разделяющие мемораты (истории о сверхъестественном, рассказанные от первого лица), фабулаты (истории о чужом опыте) и легенды (безличные истории), так тонки, что их различение не имеет смысла [Там же: 239]. Мемораты тоже могут считаться частью традиции: «конкретным образом явленная форма выражения – уже социальный продукт», поскольку человек, свидетельствующий о неком событии, «должен был сформировать полное или по крайней мере частичное представление о нем из общих для социума источников, транслируемых посредством традиции» [Там же: 237]. Как мы покажем ниже, фабулаты и мемораты не только содержат конвенциональные темы и предполагают эстетические установки, но также могут посредством повествования продуцировать их связь.
Контекст повествований
Мы начнем исследование меморатов и фабулатов с описания их контекстов. Можно говорить о двух контекстах: статическом, который задан и не меняется в процессе разговора, и динамическом, в котором роли участников коммуникации манифестируются, оспариваются, согласовываются, а между участниками постепенно образуется метафорическое пространство понимания. Начнем с исходных параметров статического контекста: пространства, времени и статусов участников коммуникации.
Былички обычно рассказывают в приватной обстановке. Приватность определяется количеством участников беседы, их социальными характеристиками и самим физическим пространством (как правило, это домашняя обстановка). Такие разговоры редко возникают во время первой встречи. Обычно они происходят с глазу на глаз или в маленьких группах, не больше пяти-шести человек. Как мы заметили, при определенных обстоятельствах женщины сами заводили разговоры о сверхъестественном. Чаще всего это происходило, когда беседовали ровесницы и возникала тема, которую стоило поддержать или обсудить; во время праздников, когда, как говорят, духи ходят по земле; или на поминках и в поминальные дни; или в ситуации разговоров о жизни за чаем. Конечно, мы не знаем, как происходят такие беседы без нас. Даже становясь случайными свидетелями таких разговоров, даже если казалось, что беседующие нас не замечали, мы не могли быть уверены, что на них не влияет наше присутствие. Когда фольклористы сами заводили разговор о сверхъестественном, задавая вопросы, то обычно спрашивающие и отвечающие относились к разным возрастным группам.
И в интервью, инициированных собирателями, и в наблюдаемых нами беседах истории из жизни в деревне обычно транслируются двумя способами: от тех, кто стоит выше в социальной иерархии, к тем, кто находится ниже, или внутри группы людей, объединенных общей социальной позицией (и, как правило, относящихся к одному гендеру). Разговоры женщин, не входящих в сообщество, с местными мужчинами почти невозможны, если они ровесники, так как участников могут начать воспринимать как потенциальных сексуальных партнеров. Исключение составляют ситуации профессионального общения, например наша беседа с местным историком-мужчиной, учителем или работником местной администрации. Доверительные разговоры возможны только между старшими женщинами и младшими мужчинами, отношения между которыми приравниваются к отношениям старшая сестра – младший брат или тетя – племянник. Хотя группа фольклористов из Санкт-Петербурга состоит преимущественно из женщин, некоторые студенты-мужчины могли проводить и записывать интервью с информантами-мужчинами, и эти данные были очень полезны в исследовании гендерных правил общения. Наш опыт показывает, что исследователи, которые хотят услышать рассказы о личном опыте, должны быть примерными ровесниками собеседников или младше – ровесниками их детей или внуков. Чтобы избежать неэффективных отношений иерархии, мы также старались уклониться от роли собирателей информации «из центра»; такая роль приводит к желанию помочь или угодить, но не общаться. Только в исключительных случаях – таких, например, как исповедь в церкви, – деревенский житель станет рассказывать о личных переживаниях человеку старше себя или облеченному властью[120]. Когда отношения между исследователем и информантом паритетны (они – ровесники), рассказы помогают создать поле общего знания, подтверждая или углубляя взаимопонимание; когда отношения несимметричны, истории транслируют социальный навык (эта передача всегда инициируется младшим или стоящим ниже по положению, которому этот навык необходим). В нашей полевой работе мы часто оказывались в роли неопытных молодок, которых всему нужно учить.
Как нам представляется, очень важно иметь в виду то, что если личным обычно делятся в приватной ситуации, то и сама приватность создается до некоторой степени обсуждением личных тем. Определенный уровень приватности возникает, когда собеседники открыто говорят о своих страхах, ценностях и переживаниях. То есть интервьюер должен быть готов честно сказать: «я боюсь темноты», или «я верю в Бога», или «я разведена», или «я одна воспитываю детей». Только открытость рождает ответную открытость.
Время суток менее важно для этих контекстов, чем пространство или статус участников беседы, но женщины, тем не менее, отмечают, что о «нечистом» или о покойниках ближе к ночи обычно не говорят (хотя многие нарушали это правило, разговаривая с нами). В некотором смысле разговор на эти темы ночью тревожит территорию мертвых, такое действие может привлечь нежелательное их внимание к рассказчику. Тут есть существенное различие между рассказыванием былички и сказки. Сказки часто рассказывают перед сном; это допустимо, потому что, хотя в сказках тоже может говориться о сверхъестественном, это – не актуальное верование. В быличках же рассказывается о взаимодействии с иным миром конкретных людей, и, таким образом, риск потревожить этот мир гораздо больше.